Березы в ноябре
Серое сухое ненастье, высокое стальное небо, бесснежные поля, бурьян на меже. И час за часом мысли: "Прав или не прав? Прав или не прав?" В сером, бегущем за окном, в суровом холоде — две точки, два зрачка — это ее такие вдруг незнакомые глаза, когда я ответил упрямо: "Да — поеду!"
И я еду, а она осталась, но все смотрит и ждет чего-то, хотя всякому ясно, что я прав. Я все ей объяснил. "Хорошо, — сказала она, — но я все равно не понимаю. Ведь я совсем другая, городская. Скажи просто: ради меня ты можешь хоть раз не ездить, а пойти со мной на концерт?"
Вместо ответа я нагнулся, чтобы ее поцеловать, но она отклонилась так спокойно, так четко, что я почуял беду. "Ну и не надо!" — сказал я зло и весело, а она только смотрела и сейчас смотрит сквозь поля и рощи, и будки, и дачки, красивая, непонятная, чуть побледневшая от обиды. А чем я виноват? Ничем. "Так-так, — подтверждают железные удары под пятками, — так-тра-тата-так, обычная-так-история-трататак, обычная-типичная-тара-татак…"
Засосало под ложечкой совсем невыносимо.
— Сигареткой не угостите? — спросил я попутчика-напарника Анатолия Ивановича.
— Пожалуйста, я думал, вы не курите…
— Да, не курю, со скуки побаловаться.
Я врал: вторая неделя, как бросил, а вообще-то, смолил с восьмого класса. Динка, лайка моя, потянулась за мной из-под скамейки.
— Лежать! Место! — крикнул я грубо и вышел в тамбур.
В тамбуре грохотало, кидало и было голо, пусто, пованивало паровозной гарью, туалетом. И стало совсем паршиво, потому что от сигареты закружило голову и так захотелось поцеловать Аню, что я даже скривился как дурак. "Ни-ког-да, ни-ког-да", — повторяло-громыхало на стыках. Я растоптал окурок, глянул на убегающие перелески и вернулся в вагон. Ничего мне не нравилось: ни погода, ни сигарета, ни попутчик. Правда, без него все равно я никуда бы не поехал: не знал ни мест, ни самой охоты по белке. Попутчик был какой-то хиловатый, интеллигентный, старообразный. Свел нас сосед сестры по садовому участку Сергей Павлович. "Ладно, пусть только места покажет", — думал я. Динка опять рванулась ко мне. Анатолий Иванович нагнулся и почесал ей за ухом. Она лизнула его в нос.
— Лежать! — крикнул я, но она опять подпрыгнула и неожиданно лизнула его в нос.
Пассажиры засмеялись, а я покраснел, дернул за поводок, загнал Динку под скамейку.
— Сколько ей? — спросил Анатолий Иванович.
— Одиннадцать месяцев. Хочу вот по белке поставить. Вам Сергей Павлович говорил?
— Поставим. Только белки мало.
— Почему?
— Нет шишки — нет и белки.
— А у вас, он говорил, тоже лайка. Что ж не взяли?
— Кобель. Дерется в деревне. Да я у Максимыча возьму сучку.
— Белки мало, что ж там есть? — спросил я.
— Рябчик попадается.
— Рябчики мне ни к чему, — сказал я небрежно.
("Ты едешь, чтобы убить какого-то несчастного последнего рябчика, — сказала Аня. — Зачем тебе это?" — "Совсем не чтобы убить!")
Мы с ней дружили с первого курса. Вот уже третий год, но чтобы так разойтись — не думал я, нет, не представлял.
"Дело обычное", — простучали колеса, и я им повторил еще и еще раз, а они — мне. Динка вытянулась из-под скамейки и понюхала ногу толстой дамы, а та ноги подобрала под себя, ойкнула.
— Она не кусается, — сказал я и приготовился.
Но дама, хоть и в каракуле, не завелась, спросила только:
— Это что же, собачка вам белку ловит?
— Ловит, — сказал я.
Дама посмотрела недоверчиво.
— Ловит и хозяину носит, — сказал какой-то дядька в плаще и кепке.
— Носит, обдирает и в магазин сдает, — сказал другой дядька, и все засмеялись.
— Две белки — и бутылка, — добавил первый.
— Третья — и закуска, — подхватил второй.
— Ну, поехали! — сказала дама. — Вам только про бутылки и разговор!
Она так это сказала, что все заулыбались, потому что поняли, что никакая она не дама, а очень даже русская и добрая женщина, а каракуль на ней — искусственный и делу не помеха.
— Нам через одну слазить, — сказал Анатолий Иванович.
Мы успели на местный автобус на Новоселово, и еще стоял тот высокий стальной день, когда мы ехали по узкой шоссейке через сосновые боры и березовые прогалы. Потом пошла ель — черная, старая, а потом ржавые осоки в пойме речушки, километровый столб: двенадцать. Анатолий Иванович постучал водителю:
— Высадите нас здесь.
— Зачем? — спросил я. — Нам еще, вы говорили, двадцать ехать.
— Здесь лучше, я ходил, — ответил он, вытаскивая свою котомку.
Мы стояли на мостике. По черной воде плавали блеклые листья, пойма в побуревших ивняках шла на юго-восток. С двух сторон пойму провожали могучие еловые леса. Они темнели сквозь прозрачный березняк опушек, по краю которых мы пошли вверх по течению заросшей речушки. Мы шли в серое и по серо-желтой траве, уходили по шоссе в тишину, холодную, неподвижную, с привкусом вялой листвы, ольхи, осины и спящего муравейника под старой одинокой елью. Мельчайшая морось сеялась на лицо с неба — не то дождь, не то иней. Ветра не было, никого и ничего не было, кроме нас. "Смотри, как здесь покойно", — сказал я Ане, и она кивнула, поняла. Анатолий Иванович шел молча, поглядывал по сторонам, Динка шныряла рядом, часто возвращалась — проверяла, здесь ли я.
— Ищи, ищи! — крикнул я, но она только хвостом завиляла, и я рассердился: сразу видно, что ничего она не умеет.
— Здесь еще белки не будет, подальше может быть, — сказал Анатолий Иванович через плечо.
Я хотел спросить, где мы ночевать будем, — ведь идем в сторону от деревни, но не спросил. А день незаметно кончался, и дали стали сизо-голубоватыми, сонными и угрюмыми от еловых вершин.
— Пройдем поймой километров шесть, — сказал Анатолий Иванович, — а завтра круг дадим и в деревню. Там совсем белки нет, а здесь, может, и найдем…
— А отсюда если напрямую? В деревню?
— Напрямую нельзя: Мухари. — Он остановился и стал прикуривать. — Это болотина такая. Мухари. Не пройти там осенью. — Он затянулся и посмотрел на меня: — Берите, курите — в деревне достанем.
Я взял сигарету и понюхал табак. "Раз так, закурю, теперь наплевать на все…" Я закурил, и в голове приятно закружило.
— Что это за Мухари такие?
— Глухой угол. Там года три назад Ваську-счетовода убили. Лосятники.
— Поймали?
— Не знаю. Я в тот год последний раз здесь был. У Максимыча.
И тут в стороне, в лесу, залаяла Динка.
— Идите, подходите, не стреляйте сразу: пусть погоняет.
— Я пошел, глотая нетерпение, вглядываясь, вслушиваясь. Черно-белое вспорхнуло со стрекотом, замелькало меж голых осинок. Сорока! Динка виновато махнула хвостом.
— Дура! — сказал я ей. — Дуреха! — И оглянулся. Я стоял на полянке в осиновом подросте, а прямо передо мной на фоне черного ельника стояли три березы. Они выросли букетом из одного корня, белые-белые в сером затишье ноября. Они одни светили всему в этом холодном дремотном ненастье, три сестры из одного корня. И все вокруг них было усыпано, уложено их ржаво-золотистым листом, чуть влажным, с грибным запахом, с кое-где торчащими веточками, тоже слетевшими с этих берез. А в пригоршне-развилке трех сестер я увидел старое травяное гнездо какой-то певчей птицы. "Вот, Аня, смотри, зачем я сюда приехал".
— Ну что? — спросил Анатолий Иванович, который неслышно подошел сзади.
— Пустолайка, — сказал я. — Сороку облаяла!
Но ни стыда, ни злости во мне почему-то не было.
— Молодая, еще научится, — сказал он. — Пошли?
Мы еще прошли немного, и немного стало темнее, когда Динка взлаяла и стала носиться носом в землю.
— Вот и белка, — сказал Анатолий Иванович (я белки не видел). — Вон она, на той ели.
Я подозвал Динку, показал, она стала скрести ель, облаивать, но белки мы с ней так и не могли рассмотреть. Мы стучали, ломали сучья, но белка затаилась где-то вверху и не шевелилась.
— Надо лезть, — сказал Анатолий Иванович и стал снимать котомку. — Надо ее вон на тот соснячок согнать, на посадки, там ее собака увидит.
Он подошел к толстенному стволу и стал примериваться. Мне стало стыдно, и я полез сам. Хвоя, мусор сыпались за шиворот, кололи руки, лицо, но я выбрался на самую верхотуру.
— Пошла, пошла! — кричал где-то внизу Анатолий Иванович, лаяла Динка, а я качался под самым небом вместе с еловой макушкой, и смотрел, и дышал всем простором поймы, лесов, еловой смолой, холодом ветра. Здесь ветер был несильный, но широкий, с севера из светящихся закатом туч. Было видно всю долину, речушки и леса, колки березняков, и старую проселочную дорогу к разрушенному мостику, и в устье долины вечерний бледный туман с болота. Я качался и ни о чем не думал.
Белку мы по сосновым посадкам гоняли долго — для Динки, а потом пришлось подстрелить этого серопушистого с рыжинкой веселого зверька, хотя мне и было его жалко. Но охота есть охота. Я стал неумело обдирать белку, а Анатолий Иванович курил и чесал Динке за ухом.
— Вот и первополье. Поздравляю, — сказал он не то мне, не то ей.
("Ну что, теперь ты доволен?" — спросила Аня. Я ей не ответил.)
— Темнеет, где эта деревня? — спросил я вставая.
— Какая деревня? Здесь нет жилья. Пошли, я знаю…
Я тащился за Анатолием Ивановичем уже в полных сумерках; прутья задевали за лицо, ноги спотыкались о кочки. Мы пошли ближе в речке, по чистому, но и там было трудно от осоки и рытвин с черной водой. Я провалился и залил правый сапог.
— Скоро дойдем, — сказал Анатолий Иванович. — Там обсушимся.
"Обсушимся! — думал я. — Ни топора, ни котелка — ведь у егеря договорились остановиться… Обсушимся!" ("Охота пуще неволи", — сказала Аня.)
— Вот он! — показал Анатолий Иванович на темное пятно в тумане.
Это был травяной шалаш покосников; рядом — старое кострище, колода, ведро без дна. Я сел на колоду и закрыл глаза. Пить хотелось, курить, потную спину студило холодом с осенней болотистой низины. Анатолий Иванович скинул котомку, ушел в темноту и пропал.