Мне казалось, что полчаса прошло, как Анатолий Иванович пропал в темноте. Наверное, заблудился. Покричать — может, тыкается где-то рядом. Хоть бы костер зажечь, но спичек нет, дров нет… Я закрыл глаза. В тех трех березах, в пригоршне трех сестер, в выцветшем травяном гнезде остались скорлупки голубоватые, тончайшие от яичек неведомой птицы. Белые березы и голубые скорлупки в безнадежном осеннем ненастье. Если бы Аня это видела. "Хочешь, я тебе это покажу?" — сказал я ей. Но она только смотрела, и такая обида была в ее осунувшемся лице, словно я ее ударил.
Что-то зашелестело, запыхтело из темноты, и я вскочил.
— Вот и дрова, — сказал задыхающийся голос Анатолия Ивановича. Он притащил целую сухостойную елку. — Сейчас и чай будет.
Взметнулся огненный столб, приземлился, уплотнился, по малиновым угольям заплясали голубые язычки, а дым унесло вбок и вверх, и все во мне успокоилось, согрелось, и стало клонить в сон.
— Кружка есть? — спросил Анатолий Иванович. — А то вот.
— А вы?
— А я из баночки.
Я достал бутылку "Столичной".
— Лучше егерю оставьте.
— Нет уж, раз у костра, значит, по сто — законно.
— Ну, ладно. Мне — чуть-чуть. В деревне еще достанем.
Но я и ему налил пол кружки. Мы закусывали колбасой, поджаренной на палочке, и свежим хлебом. А чай пили крепчайший и сладкий. Ночь стояла вокруг костра вплотную, черная стена, холодная, немая, а мы — как на дне колодца. Будто нет на всей земле никого, только я и Анатолий Иванович. Котелок у него был еще военный — манерка, а топорик на длинной буковой рукоятке, как канадский, — клином, узкий и острый. Маленький, но увесистый.
"Что он за человек?" — подумал я. Трудно понять человека, если меж вами больше двадцати лет разницы.
— А как жена? Не против охоты? — спросил я, думая про Аню, хотя никогда не думал на ней жениться. Почему не думал? Сам не знаю.
— Не женат я, — тихо ответил Анатолий Иванович.
— Женятся, а потом разводятся. У нас уже на третьем курсе двое развелись.
Анатолий Иванович помешивал палочкой в углях, молчал, конец палочки вспыхнул, как свечка, и он провел по тьме светящийся полукруг, словно очертил магическим кольцом нас и спящую Динку.
— Разводятся… — повторил он и покачал головой. — А потом опять сходятся…
— Не обязательно. Я бы ни за что не стал…
Аня смотрела на меня через огонь так пристально, странно, и вдруг я почувствовал, что что-то самое главное, может быть, вчера потерял. Нет, все равно я прав, я же не пьянствовать уехал, не с женщиной, я же…
— Да, жениться можно. Но на ком? — сказал я вслух что думал и смутился, но Анатолий Иванович кивнул подтверждающе, сказал:
— Можно и удачно жениться, но это еще не все…
Я долго ждал продолжения, но он точно заснул с открытыми глазами.
Анатолий Иванович не спал: он опять так ясно видел, как входят они в два ночи в Сергееву квартиру, на цыпочках, чтобы не разбудить Люду, и как Сергей жмурится от щелчка выключателя, а потом осторожно притворяет дверь в комнату и шепчет: "Шшшш!" Но в комнате свет, и Люда не спит, а сидит одетая на диване.
— Не ждала? — радостно говорит Сергей. — А мы лодку утопили, пришлось все бросить, вот мы и раньше, я и Толю захватил…
Он осекается и начинает оглядывать комнату — стол, стулья, стены, телевизор, делает шаг, нагибается, и тогда Анатолий Иванович замечает, что у Люды ненормальные глаза. Сергей поднимает с пола окурок, бережно кладет его на блюдце. Да, на столе немытая чайная посуда: две чашки, вазочка с вареньем. Ну и что? Милое знакомое лицо Люды, пухлое, смешливое, сейчас совсем незнакомо, все в бело-розовых пятнах, а потом обесцвечивается, и у дрожащих ноздрей прорезается какая-то бесовская складочка, когда она говорит неживым голосом: "Да. Был. Он. И это было. А потом пили чай". Сергей стоит и не то плачет, не то смеется — лица не видно, а спина мелко трясется, и Анатолию Ивановичу хочется бежать, не видеть, не знать, потому что пятнадцать лет он их любил, с ними встречал Новый год, с ними ходил на выставки охотничьих собак и в кино. Карат смотрит на хозяина, наставив уши, и начинает скулить. Он лучше всех чует, какая надвигается беда.
— Если разводиться, то уж лучше не жениться, — глуховато говорит Анатолий Иванович и мешает палочкой в угольях. Динке жарко, она просыпается, щурится и выходит из светлого круга.
— Спать пора, — говорит Анатолий Иванович. — Вон стог, пошли надергаем сухого сена.
— Хорошо у костра. Как это вы сказали: "Удачно, но это не все"?
— Пора спать, — повторяет он и встает.
Стылая тьма во всем мире, а во тьме постепенно меркнет огненная пасть — дотлевает в костре коряга. Стылая предзимняя немота, а в шалаше, в сухом сене, тепло и безопасно. Увялыми цветами пахнет сено, проплывают сонные мысли, тихо грустит что-то во мне. "Аня, эх, Аня", — шепчу я, но никто не слышит меня, Анатолий Иванович, верно, давно уснул.
— Завтра двадцатое уже, — говорит рядом его голос, — а снега все нет.
Я молчу. Шуршит, подваливается к ногам Динка. Пусть, с ней теплее будет.
— Их любить надо. Собачек, — говорит Анатолий Иванович зачем-то.
— Их любишь, а они — сами себя… ("Эх, Аня, Аня!)
— Не скажите. Бывает, два и три года хозяина помнят, бывает, и околевают с тоски.
— Ну, это навряд ли…
— У меня друг три года как своего пса не видел, искал везде, ездил, но…
Анатолий Иванович замолчал надолго.
— Ну и что? Нашел?
— Как вам сказать про это? Не мастер я… Одним словом, посадили моего друга, а Карата, лайку, отдали кому-то, ну он и пропал…
— Кто?
— Карат. Западносибирская, кобель, серо-белый, стройный такой, морда черная, глаза с косинкой… Красавец! А уж белку гонял! Три диплома второй, два первой степени. Но не в этом дело… Все это с развода началось.
— Расскажите! Спать что-то не могу.
— Это от чая. Переборщили мы с заваркой. Да и водочка… У друга моего жена была добрая, но споткнулась на одном месте, словом, стали они разводиться. И был уговор: пока не разведутся, чтобы этот мужчина к ним в квартиру не ходил. Но он раз вечером зашел, а друг ружье как раз чистил. Друг мой этот тоже добрый, верный такой человек, но вспылил: "Уходи, — говорит, — отсюда". А тот стал с усмешечкой что-то объяснять, ну друг вогнал патрон и предупреждает: "Считаю до трех!" Тот сначала не поверил, потом побежал из квартиры, но поздно: потерял друг разум и саданул ему вдогонку. Уже на лестнице, правда.
— Убил?!
— Нет, что вы, седьмым номером, дробью, и весь заряд в потолок. Напугать хотел. Так на суде и говорил, а там кто его знает…
— Ничего себе! Ну, а лайка при чем тут?
— Погодите… Вызвали друга, взяли подписку о невыезде. А он забрал Карата, ружье и скрылся. Даже я не знал куда. Потом все выяснилось. Уехал он на Онегу, в село Чукуево, устроился работать сразу. Он по профессии ветеринар. Отыскали его довольно быстро. Там и забрали. Ружье конфисковали, конечно, лайку кому-то отдали. Получил он три года. Вернулся в Москву, подзаработал денег и сразу на Онегу: Карата искать. Да где там! Никто ничего не знает. Такой лайки не видели с тех пор, как он исчез. Он там опять оформился и по роду службы стал все деревни и починки по Онеге и по реке Коже объезжать и выспрашивать. И раз у одного охотника увидел щенят. А один щенок — ну вылитый Карат: три месяца, а ушки топориком, и хвост баранкой, и раскосый, черноносый, шустрый такой. "Откуда щенок?" — спрашивает. Хозяин говорит, что купил в тайге, у промысловика, у него все там покупают, кто хочет рабочую лайку иметь. Отец первый соболятник по Онежскому району. "А как кличут?" — "Кличут Карнаухий". Нет, не Карат. "А как хозяина зовут, где он проживает?" — "Зовут Баркасов Иван Иванович, проживает в селе Макарьинском на реке Коже, но сейчас он на промысле, на Кривом Поясе, это километров за сто от деревни, там у него зимовье. Забрасывают его с женой туда на вертолете из Онеги".
Анатолий Иванович замолчал, завозился, чиркнул спичкой — закурил.
— Шалаш бы не спалить, — сказал я.
— Хотите?
Я нащупал в темноте сигарету и осторожно нагнулся к вспыхнувшей спичке. На секунду осветило худое грустное лицо Анатолия Ивановича, тусклые глаза, небритый подбородок. Он задул спичку, затянулся.
— Друг мой надежду потерял. Осталось это зимовье, хоть там не Карат, а Карнаухий какой-то, но, может, этот промысловик знает, где Карат? И договорился мой друг с вертолетчиками из заготпушнины, что рейсом на Кожозеро сделают они крюк и хоть на полчаса высадят его у зимовья. А был уже конец октября, пал снег, холодно было, но леса еще чернели, и на болотах топи еще не проморозило…
— А вы что, бывали там? — спросил я.
— Бывал… До этого бывал… С ним же и ездили, с… с этим другом.
— Ну, нашел он Карата?
— Погодите… Высадили его вертолетчики и ушли на озеро, дали сроку час. С рады — болото это твердое, моховое — вышел он тропкой на поляну в сосняке. Смотрит — избушка добротная, лабаз на сваях, дров поленница. Но никого нет вроде. Постучал он, вошел. Видит — женщина пожилая чистит картошку, а сама боится. Он ее успокоил, рассказал про свое дело, спросил, не знает ли, где его Карат. Она говорит, нет, не знает, а сама плачет. Он удивился, а она говорит: "Это я от лука. Обождите Ивана, должон вот-вот прийти, пошел ближний путик проверять". Друг мой вышел на двор, сел на бревно, сидит, курит, ждет, на часы смотрит. Прошло полчаса — никого. Еще прошло время. И вдруг из подлеска катит собака, серая, а грудь белая, добежала, ощетинилась, а сама в лицо смотрит, рычит, и смотрит, и нюхает, и вдруг как прыгнет ему на грудь!..
Анатолий Иванович осекся, завозился, я услышал, как он сморкается.
— Да… Карат это был. А за ним идет мужик, пожилой, крепкий, и ружье снимает на ходу. Подошел. "Здравствуйте, — говорит, — объяснять не надо — твой кобель, вижу. Но проси сколько хочешь — всё отдам. Потому как мы со старухой и себя, и детей, и внуков этим кобелем кормим и одеваем". — "Нет, — говорит мой друг, — друзей не продают, а сейчас зайдет за мной вертолет, я сам вам заплачу за три года, вот ружье, хотите, подарю, но Карата заберу".