Березы в ноябре — страница 3 из 4

Хозяин приглашает его в дом — выпить с разлукой. "А то, — говорит, — я и отсюда слышу, как моя старуха по нему воет, вы ей, верно, рассказали?"

И правда — хозяйка вся в слезах, умоляет, просит. Посидели они минут десять, выпили, закусили моченой брусничкой, грибками. "А почему его назвали Карнаухим?" — спросил друг. "А не знали, как звать, у меня зять в милиции работает, вот я через него взял его, и в первую осень осадил он мне медведя на озере в паре с одной сучонкой. Ну медведь его и царапнул — пол-уха оторвал…" Тут затрещал вдали вертолет, хозяин пошел провожать до рады, где он сел, но по дороге друг мой передал ему поводок и говорит: "Продать не могу, но пусть он у вас живет, на воле, моя же жизнь сейчас нарушена, ему в городе будет тошно". Остолбенел старик, благодарит, шапку даже снял. У самого вертолета сунул другу моему пачку в газетной завертке: "Свой самосад, табачок, возьмите покурить, гостинец". Друг и взял, развернул уже когда летели — и видит, что это толстенная пачка денег…

Еле тлели угли в жерле тьмы, шуршало что-то в сенной сухости, что-то неясное, но хорошее хотелось понять до конца.

— Что ж, так и не взял он Карата? Потом? — спросил я.

— Нет. Переписывались, думал друг мой туда на охоту ездить, в отпуск, но понял, что и себе, и Карату душу перервет… Так и не видал его с тех пор, но письма от старика каждую зиму получал: никто не мог с Каратом тягаться по кунице.

— А теперь?

— А теперь он уже стар. Живет на покое. Старый, морда поседела…

— Вы что, его видели? Теперь?

— Нет, хозяин написал.

Угли совсем погасли, только искры пробегали по пеплу в черноте и холодом овевало иногда лицо с невидимой земли. Динка посапывала у меня под боком, щекотала щеку какая-то травинка

— А как звали его? Вашего друга?

— Друга? Сергей Павлович.


С трудом разлепил я глаза, не понял, где я, почему в сене, почему на губах привкус зимнего холода, а лаз из шалаша светит белым матовым и пушистым снегом. Снег! Все кругом, кроме елей, стало мягким, покойным, белым-белым. За ночь завалило пойменные кочки, шалаш, осиновую колоду — все. Я вылез и вдохнул до дна, до слез, чистый снеговой холодок. Из серо-белого неба порхали редкие снежинки, было тихо-тихо.

Мы перешли черную речонку, сбивая порошу с осоки, проложили след до дальних опушек и пошли высокими местами, огибая осиновые колки, к сосновым борам. Под соснами снега было мало — чуть припорошило брусничные кочки, медные стволы расступались и смыкались за спиной, а мы все шли на северо-запад, и смотрели, и дышали, и ждали, когда Динка начинала носиться по чьим-то следкам.

— Это чьи?

— Это ласка, наверное…

Анатолий Иванович замолчал наглухо, точно ночью выговорился вперед на месяц. За полдня два-три слова, а то только "да" или "нет".

— Нет тут белки…

— Нет.

— А это кто?

Поперек поляны широкие шаги-дыры и вокруг них розовая каемочка. А вот алая капля впиталась, окрасила снежные кристаллики, вот еще, еще.

— Лось, — сказал Анатолий Иванович и пошел по следу. След завел в болото и стал шире, а капель больше не попадалось.

— Куда ж мы? — спросил я, наконец. Анатолий Иванович остановился, размял сигаретку, протянул мне пачку. Там было только две сигареты.

— Последние? — спросил я. Он не ответил, осмотрелся, снял шапку, прислушался, надел, покачал головой.

— Бракоделы!..

— Кто?

— Кто лося подранил.

— Так это… Может, упал? Пойдем по следу?

Он не ответил, свернул от следа в бор, только через минуту-две сказал:

— Лось ушел: царапнуло… — И попер куда-то сквозь чащу в мелкий ельник. За ельником был овраг еловый, а из оврага журчание воды слышалось как чей-то нежный разговор.

— Может, здесь она, белка, — сказал Анатолий Иванович.

И правда. Мы прошли немного верхом оврага, как Динка залаяла. Под ее следом скакал беличий след, точно кто-то горстью напечатал в снегу, и след уходил к осине, а на осине, свесив хвостик, сидела белка и дразнила Динку. Я был так рад, что Динка сама белку добрала до дерева, загнала, увидела и лает по зверьку, что забыл про ружье. Белка махнула на большую ель и пошла по елям ходом, только пыль снежная посыпалась. Я бежал, стараясь ее увидеть и выстрелить, и Динка бежала, но мы быстро белку потеряли. Со злости и от обиды я чуть не врезал Динке, которая бестолку носилась вокруг, когда голос Анатолия Ивановича позвал из оврага:

— Вот она, вот!

— Вперед, Динка, ищи, ищи! — кричал я, продираясь к оврагу. — Вот, вот она! — кричал я, хотя никого не видел.

Кто-то гулко застучал на другой стороне оврага деревом о дерево, и Динка рванула туда, а я за ней. Анатолий Иванович стучал палкой по стволу, щурился вверх. Я заметил качание ветки, вовремя вскинул ружье и после выстрела вздохнул облегченно: серая тушка точно с неба, кувыркаясь, падала прямо на нас. Динка меня опередила.

— Стой, нельзя, брось, брось! — бесполезно кричал я, пытаясь догнать собаку.

Я запутался в молодых елочках, упал коленом о пень, выронил ружье и с трудом поднялся, проклиная и Динку, и себя, и все на свете. Подошел Анатолий Иванович. От стыда я не смел поднять глаз, потом глянул. Нет, он ничуть не удивлялся, не насмехался. Он стоял и протягивал мне убитую белку.

— Она сама ее бросила бы… Вы на нее не кричите, не гоняйтесь: она ее есть не стала бы. — Он словно еще за меня извинялся перед Динкой. — Молодая, научится.

На, Динка, понюхай, на!

Но Динка глядела на меня из ельника, виляла хвостом и не подходила — боялась.

Только километра через два я успокоился и стал замечать, где идем. Медленно, незаметно входила в меня эта чистейшая красота лесного первоснежья. Снег еще не замусорило с веток, не стряхнуло с молодых елочек на опушке. А в старом бору по сторонам было темнее, и поэтому заброшенный проселок казался белой лентой, словно его нарочно так выбелило, чтобы он не затерялся в лесу. На просеке открылось опять серое мягкое небо, с рябины, треща, снялись дрозды. Мы постояли, любуясь темно-алыми гроздями, отдельные ягоды застряли внизу в снегу, а кругом все было в мелких крестиках — птичьих следах. По просеке мы пошли на север. Я устал, Динка тоже плелась сбоку и сзади, но дышалось легко, глубоко, и мыслей никаких не было плохих. Только раз там, где мы стояли под рябиной, я сказал себе: "Аня, посмотри!" Первый раз с прошлого дня вспомнил я Аню под этой рябиной, "и это" было нормально: когда мы не ссорились, я ее на охоте почти не вспоминал.

Темнело, когда кончился лес и мы вышли на поле. За полем я увидел большую, длинную деревню. Многие окна уже светились, особенно ярко в новом доме на краю. К нему мы и тронулись. Дом был с двумя крыльцами, свежесрубленный, окна без занавесок резали электрическими квадратами голубые снежные сумерки.

— Это что?

— Песково. А это охотбаза. Нет, не сюда.

Анатолий Иванович забрал левее, и тут я заметил наискосок против базы одинокую кривую избенку. Палисадника не было, сарай без дверей, но тропка к порогу протоптана.

— Сперва зайдем к Максимычу, — сказал Анатолий Иванович и толкнул дверь.

В избе было полутемно, в нос шибануло запахом псины, картошки и угара. На столе желтым язычком коптила керосиновая лампа, на кровати на грязном байковом одеяле лежала собачка, щенок гончей, и виляла хвостом. Над кроватью на черной стене висела какая-то черная картина в раме. Собачка залаяла только на Динку, которая прошмыгнула за нами, и тогда с печки сиплый голос спросил:

— Пашка? Ты, что ль?

— Принимай гостей, Максимыч! — сказал Анатолий Иванович улыбаясь. На печке кто-то завозился, показались подшитые валенки, потом смуглое большеносое лицо под пепельно-седой шевелюрой, маленькие светлые глазки моргали, пытались нас разглядеть.

— Не пойму, кого принесло, кочка-мочка. Из области, что ли? — спросил Максимыч, не слезая с печки. — Хватит, нагонялись в прошлый раз, не пойду, шиш вам!

Анатолий Иванович молчал и улыбался. Тогда Максимыч, кряхтя и матюкаясь шепотом, стал сползать на животе с печки. Он подошел к столу, вывернул фитиль, осветил нас и вдруг заорал ликующе:

— Иваныч! Толя? Неуж ты? Кочка-мочка! Я думал, помер ты, окаянный! А?!

Он обошел Анатолия Ивановича кругом, дивясь на него как на чудо, шлепнул его меж лопаток, а тот потряс старика за плечи и тихо засмеялся. Я первый раз услышал, как он смеется.

— Да, вот выбрался, уж не думал, охотника вот привез, показать надо молодым…

— Шиш с им, с охотником, — закричал Максимыч. — Сам-то, сам-то как? Охотников тута навалом, а людей нету, слышь, Иваныч, где оне, люди-то? А?

— А ты как? Марья Гавриловна как?

Старик потупился, ввалились ямы щек, углубились шрамы морщин.

— Маша-то… Ты не знал? Померла. — Он постоял, глядя в пол, потом тряхнул головой, сизые патлы закрыли лоб. Выкрикнул:

— Ша об этом! Понял, Иваныч? Ша! Водки привез?

— Везли да выпили… Ночевали в шалаше. У Глинковской сечи.

— Эна! У Нюрки достанем. Ты, — он обернулся ко мне, — иди на базу, скажи ей, гости у меня. Понял? Бери две. Понял?

— Я с ним дойду, он не знает, — сказал Анатолий Иванович.

— Чего знать-то? Дорогу перейти. Ежли ее нет, Валерка, внук мой, позовет. Иди, не стой, а я самовар налажу. Садись, Иваныч.

Я пошел на базу. В новом доме в кухне сидел за столом паренек в свитере и читал "Тригонометрию". Слепила голая лампочка.

— Матери нет и отца тоже, — сказал он недовольно. Я объяснил, что и как.

— Ладно… Отец вот придет — лося свежует, — тогда скажу…

Я вернулся ни с чем. Максимыч раздувал самовар, глаза щипало от дыма. Он выслушал меня и побурел от негодования.

— У меня гость, а они, туды их… Да ему, черту, все учиться, мать не может позвать?! Ну погоди! — Он нахлобучил шапку и ушел.

Анатолий Иванович сидел за столом задумавшись.

— Раздевайтесь, отдыхайте, — сказал он, очнувшись. — Посидим со стариком, нельзя обидеть, потом на базе заночуем. Там чисто. — Он огляделся. — Да… Знаменитый волчатник был, на всю область. Собак держал смычок, а пел как!.. Да… Теперь вот бобылем остался.