Чтобы вытащить парня из кутузки, Хартману пришлось обратиться к шефу берлинской полиции графу фон Хельдорфу, с которым время от времени он играл в бридж на даче в Бабельсберге. Конечно, проще было бы решить этот вопрос через Гесслица, тем более что дело было заведено в крипо, но такой маршрут даже не рассматривался.
— Пустяки, — бросил Хартман и спросил: — Завтрак?
— О, нет, — покачала головой Дори. — У нас нет времени.
— Что ж, тогда в другой раз? — не стал настаивать он.
— Да, конечно. — Дори слегка замялась. — Вот еще что. У нас просьба.
— Просьба? Слушаю.
— Да, еще одна. — Ей было явно неловко. — Сейчас тяжелое время. Идет война и… У Отто нет приличной работы. Я подумала: а что, если здесь… какое-нибудь место — совсем не обязательно, чтобы важное…
— Место, — повторил Хартман, нахмурившись.
— Портье. Даже грузчик… — Дори запнулась.
— Да я же работал в отеле уже, — подхватил Отто. — Еще до войны, в Дортмунде. На привокзальной площади был отель «Кукушка». Вот я в нем полгода работал на стойке.
Хартман изучающе посмотрел на него:
— А почему ты не в армии?
— А у него язва, — ответила за него Дори. — Язва.
— Понимаю. — Хартман кивнул администратору, который нетерпеливо ожидал его, стоя в стороне. — Я подумаю. Хорошо, Дори? Мы созвонимся. Завтра. Идет?
Взгляд Дори светился благодарностью:
— Хорошо, Франс.
В залитом утренним солнцем ресторане за покрытом белоснежной скатертью столом в одиночестве завтракал Джорджи Танцуй-нога. Завтрак не отличался изысканностью: баночная ветчина, залитая яйцом, и пара обжаренных тостов — но бутылка токайского, заменявшая Джорджи кофе, придавала трапезе привкус аристократизма.
Хартман молча прошел к своему столу возле окна, сел, набросил салфетку на колени и занялся своим завтраком, не обращая внимания на сидевшего в отдалении Джорджи, который уже допивал вино и осоловело таращил глаза, глядя перед собой. Кроме них в зале никого не было.
— И выйдет зверь. И будет у него пять голов и пять сердец, — заплетающимся языком заговорил Джорджи. — И каждая голова будет зваться: Подлость, Жадность, Глупость, Жестокость, Гордыня. И не будет ни Христа, ни Заратустры, ни Будды. А будет один фюрер. Только один сплошной фюрер… И пламя его пожрет наши души.
— Это ты утро так начинаешь? — спросил Хартман, кивнув на бутылку.
— Нет, — ответил Джорджи, — это я так завершаю вечер.
Хартман покачал головой. Потом кивнул на оттопыривающийся карман на брюках Джорджи:
— Ты зачем с собой пистолет таскаешь? Чего доброго себе в штаны пальнешь.
— Это? — Джорджи спрятал оружие под пиджак. — Стрелять по мухам. Мух развелось этим летом — жуть.
— Ну-ну.
Джорджи осел на локти и спросил:
— Ты никогда не обращал внимание, как любит наш фюрер слово «фанатично»? Я слышал выступление, где он произнес «фанатично» двадцать раз. «Я вернусь с этой войны еще более фанатичным национал-социалистом». Как можно быть еще более фанатичным? Или еще более преданным? Когда все закончится, эти качества будут в большой цене.
— Ты так считаешь?
— Я — да. А ты?
— А я думаю, что фанатизм не такое плохое качество, когда речь идет о правом деле.
— Ах, о правом… — оттопырил губу Джорджи. — Сколько же еще миллионов немцев, французов, русских может стоить наше правое дело? Цену принято знать заранее, но я не слышал, чтобы кто-нибудь ее называл. А если нет цены, то, значит, процесс обещает быть бесконечным. Вернее, до последней живой твари, копошащейся в этой круглой навозной куче, когда уже некому будет сказать — стоп!
Он плеснул в бокал остатки вина:
— Фанатизм сметет всё, не считаясь с последствиями, пока не расшибет в лепешку одержимый им медный лоб. У вас в СС думают по-другому? Впрочем, что это я спрашиваю? — Кончиками пальцев Джорджи побил себя по губам.
Хартман посмотрел на него более внимательным взглядом.
— «И ниспал огонь с неба от Бога и пожрал их», — медленно произнес он. — Тебе бы разобраться, Гуго, чему ты сам больше веришь?
Натужно выдохнув, Джорджи затушил сигарету в вине и встал, пошатнувшись:
— А как я любил Париж! Боже мой! Ты представить себе не можешь, как я любил Париж… Ладно, иду спать. Хайль Гитлер, mon cher[4], хайль Гитлер.
Снисходительность Хартмана к Джорджи объяснялась тем, что отец его, Эрнст фон Носке, был дорог ему как испытанный друг, на протяжении полутора лет обеспечивавший связь между людьми Треппера из «Красной капеллы» и группой Рихтера. Эрнст фон Носке погиб случайно под рухнувшей стеной пятиэтажного здания после бомбежки, и Гесслицу стоило немалых усилий и риска, чтобы его имя не фигурировало в материалах следствия после разгрома ячеек «Капеллы» в прошлом году.
Всего этого Джорджи не знал и вел себя как анфан террибль[5] с покалеченным в мотогонках коленом, бросающий глупый вызов злому и уродливому миру.
Оставшись в одиночестве, Хартман зажал сигарету в зубах, взял кофе и пепельницу, прошел к эстраде и присел за рояль. Немного подумав, он открыл крышку, слегка размял пальцы и заиграл тихую мелодию, авторства которой он не знал, щуря глаз от лезущего в него дыма.
У него еще было немного времени. Но он отдавал себе отчет, как стремительно оно таяло.
Берлин, Принц-Альбрехт-штрассе, 8,РСХА, IV управление, Гестапо,11 июня
В течение двух с половиной часов Мюллер с дотошностью ювелира изучал списки тех, кто находился на площади в момент операции со Шварцем. По его приказу было заказано еще двадцать восемь досье, и теперь референты спешно готовили по ним свои выводы, однако уже было ясно, что никто из попавших под подозрение не может быть связан с английским подпольем.
Наконец, Мюллер сбил бумаги со списками в аккуратную стопку и положил ее перед собой. Взгляд его карих глаз замер на ней, губы сжались в сухую, тонкую линию. От множества выкуренных за день сигарет у него заметно шумело в ушах, но он, не задумываясь, распечатал новую пачку «Оберста». Короткие сигареты с фильтром были набиты первоклассным трубочным табаком и выпускались для солдат вермахта. Их можно было купить за три пфеннига, и Мюллер, всю жизнь педантично живущий единственно только на свою зарплату, даже не отказавшийся от продовольственных карточек, привык к ним и предпочитал любым другим, несмотря на то что многие его коллеги курили дорогие, престижные марки: Шелленберг, например, признавал только английский табак, который ему доставляли контрабандным способом.
Губами Мюллер вытянул сигарету из пачки и щелкнул старой австрийской зажигалкой IMCO, за безотказность прозванной «Вдовушкой». Она верой и правдой служила ему с тех пор, как он, восемнадцатилетний летчик, на своем «Альбатросе» в одиночку совершил налет на Париж. Прошло двадцать лет, а «Вдовушка» работала, как часы.
Мюллер нажал кнопку коммутатора.
— Бригитта, — сказал он, — попросите ко мне Шольца и Вильдганса. Сейчас.
— Слушаюсь, группенфюрер.
Он ни секунды не сомневался в том, что все, кто может ему понадобиться в столь поздний час, находятся на своих рабочих местах. Об этом сообщалось заранее. Сам Мюллер практически не покидал кабинета и даже еду заказывал в ближайшей таверне. Бывало, жена и дети не видели его по три недели. Несколько чаще он встречался со своей любовницей Анной Швааб, но тоже весьма эпизодически. Тому было немало причин, главная из которых заключалась в том, что Мюллер был грандиозным полицейским функционером и зацикленным бюрократом с замашками тирана, помешанным на своей работе.
По внешнему виду Шольц был сильно изможден: серая кожа, воспаленные глаза.
— Хайль Гитлер! — вскинул он руку в нацистском приветствии.
— Сервус[6], Кристиан, — вяло отреагировал Мюллер. — Проходи, садись.
Шольц сел сперва в кресло, затем пересел на стул поближе к столу шефа. Мюллер предложил ему сигарету, но он отказался:
— У вас здесь так накурено, Генрих, что и сигарета не нужна (знакомство со времен совместной работы в политической полиции Баварии позволяло ему называть сорокатрехлетнего Мюллера по имени, но с учетом субординации и разницы в возрасте — на «вы»).
— Да-да, — устало согласился Мюллер, — надо проветрить. Выпьешь?
— Если я выпью, то засну прямо на этом стуле. — Шольц попытался усмехнуться, но получилось криво. — Однако меня нисколько не смутит, если выпьете вы.
— У нас в Мюнхене говорят: только свинья пьет в одиночку, — проворчал Мюллер. — Ладно, оставим это. — Он нагнулся к коммутатору: — Бригитта, я же просил сюда Вильдганса.
— Я ему сообщила, группенфюрер. Он идет.
Мюллер отложил сигарету, помассировал пальцами виски и сказал, глядя в упор на Шольца:
— К утру подготовь, пожалуйста, отчет по поводу произошедшего в Панкове.
— Хорошо, — не веря своим ушам, ответил Шольц, у которого мысли слипались, как подтаявшие ломтики мармелада.
— Провал операции — на Шелленберге. Он за нее отвечал — пусть платит.
— Понял.
— О наших людях на рынке не говори. Опусти. Там работали сотрудники СД. Они и проворонили. Словом, вставь добрый пистон в задницу полуфранцузу (таким прозвищем за глаза наградили Шелленберга). Что с этим фургоном?
— Ничего. Фургон всегда стоит на этом месте, когда рынок. Допросили владельца, проверили — деревенский житель. Самый обыкновенный. Возит овощи, репу.
— Обыкновенный? — хмыкнул Мюллер. — Мой опыт подсказывает, что это самая опасная характеристика врага.
В кабинет влетел запыхавшийся гауптштурмфюрер Вильдганс, сверкая маленькими очками на курносом носу. На пороге он вытянулся:
— Хайль Гитлер!
— Хайль, — поморщившись, кивнул Мюллер и указал ему на стул рядом с Шольцем.
— Прошу меня простить, группенфюрер, я был на допросе Ващиковского во втором корпусе. Пока добежал…