Берлинская жара — страница 43 из 58

— Нет, уважаемый Шольц, — покачал головой Хартман. — Пожалуй, что нет.

Шольц ободряюще улыбнулся, порылся в портфеле и протянул ему блокнот:

— Тогда — это вам. Страницы пронумерованы и защищены водяными знаками. Игры с врагом, который бомбит наши города, далеко могут завести, не правда ли? Мы поможем вам выплыть, господин Хартман. — Он сделал серьезное лицо и поднял ладонь. — Слово ценителя чайных роз.

Хартман уже раскланивался с Шольцем в холле отеля, когда перед ними, с чемоданами вновь прибывших постояльцев в руках, выскочил Отто Сюргит. Увидев их, он вытянулся в стручок и, казалось, отдал бы честь, если бы выпустил из рук багаж. Мазнув его безразличным взглядом, Шольц протянул Хартману руку, а Хартман скупым жестом приказал Отто идти туда, куда шел.

— И прекратите обыскивать мой кабинет, — прощаясь, сказал Хартман. — Поверьте, ничего интересного вы там не найдете.

— Вот видите, — просиял Шольц, — как нам всем недостает профессионализма.

Если бы Хартман учел, что шифровка могла быть считана с донесения Ханнелоры, он бы немедленно остановил работу группы. А Шольц, если бы понял, что донесение отправлено дважды из разных точек города, тотчас же арестовал бы Хартмана. Но ни тот, ни другой не подумали об этом.

Берлин,6 августа

В дни, когда, проломив самую мощную за все годы войны систему обороны, части Красной Армии выбивали остатки оккупационных войск фельдмаршала Моделя из Орла, когда армии Степного фронта генерал-полковника Конева в кровопролитных уличных боях выжигали танковые подразделения Эрхарда Рауса, дом за домом отбирая у немцев Белгород, и впервые с момента германского вторжения над Москвой взмыли гроздья праздничного салюта, знаменующего освобождение двух русских городов, в это самое время бомбардировщики Королевских ВВС Великобритании при содействии военно-воздушных сил США стирали в порошок портовый Гамбург, избрав точкой сброса для первых бомб шпиль церкви Святого Николая.

Почти неделю город подвергался таким массированным налетам, каких еще не бывало. Новшеством стало круглосуточное бомбометание, когда англичане атаковали ночью, а американцы днем, не давая времени на передышку, чтобы разгрести завалы. Как правило, сперва на крыши домов летели фугасы, а следом — зажигательные бомбы. Сотни «Ланкастеров» «Галифаксов», «Стирлингов», «Веллингтонов», точно всадники Апокалипсиса, шли ревущими эшелонами с бомбовым вооружением, предназначенным для создания эффекта огненных бурь — усугублявшихся небывалой жарой ураганных ветров, которые возникали спустя некоторое время после налета, ибо тушить пожары было некому. Высота пламени достигала полусотни метров, смерчи создавали многокилометровый тепловой циклон; они, как по лыжне, на бешеной скорости неслись по улицам, сшибались на перекрестках, образовывая огненные смерчи, сметая все на своем пути. Здания, фонари, брусчатка, коммуникации — всё разрушалось и плавилось под их натиском; тысячи людей оказались накрыты гигантским пылающим колпаком, и те, кому не посчастливилось мгновенно сгореть в его пламени, задыхались в бомбоубежищах из-за выгорания кислорода и раскаленного воздуха.

Своими авианалетами на Гамбург англосаксы до тонкостей отшлифовали искусство коврового бомбометания, возведя его в ранг военной доктрины, чем никогда не грешили русские. И если в ходе кровопролитных боев за Орел и Белгород Красной Армией было уничтожено, по совокупности, около семи тысяч солдат вермахта, то шестидневные бомбардировки Гамбурга западными союзниками унесли не менее пятидесяти тысяч жизней простых людей: стариков, женщин, детей.

То, что на рубеже июля — августа творилось в Берлине и пригородах, не поддавалось описанию. Казалось, ад, принесенный нацистами на землю СССР, бумерангом вернулся в рейх. Все дороги, ведущие к городу, улицы, транспорт, сады и скверы были забиты оборванными, обожженными, шокированными людьми, как будто все население Гамбурга одновременно переместилось в окрестности столицы. Самое тяжелое впечатление оставляли дети, многие без родителей, грязные, перепуганные, беспомощно озирающиеся по сторонам, в руках некоторые сжимали справку идентификации, выданную потерявшими голову от такого наплыва активистками женской партийной организации НСФ. Вокзалы походили на разоренные муравейники; в гулком просторе дебаркадеров крики, плач, визги, проклятия, ругань свивались в густой рёв, напоминавший органное крещендо под сводами Берлинского собора. То и дело его прорезал тонкий истерический смех девчушки с обгоревшими руками. Ком вещей упал на пути, и прибывающий поезд в прах размолотил чьи-то последние пожитки. Толпа сжалась, выдохнула — и забыла. Какой-то старик в пальто и грязных пижамных штанах пытался что-то сказать пробегающим мимо него людям. Его не замечали, как будто его и не было вовсе. Берлин, и сам отбивающийся от налетов, не мог помочь всем, многие озлобились и желали уже вернуться назад, на свои руины, чтобы там пытаться как-нибудь выживать, не надеясь ни на чью поддержку. Страх и растерянность витали над толпами, слухи плодились один катастрофичнее другого, и все чаще люди не стеснялись в выражениях, когда всуе упоминали действующий режим.

У Зееблатта сломалась машина, и к важным пациентам ему теперь приходилось ездить на трамваях, поездах, автобусах, если кто-то из знакомых не предлагал ему свой автомобиль, так что ужас происходящего он вынужден был наблюдать во всей его неприглядной откровенности. Глядя на обессиленных, похожих на дикарей, часто израненных людей в обгоревших лохмотьях, прижимающих к себе испачканные сажей чемоданы и тюки, слушая их жесткие, нелицеприятные высказывания в адрес не только островных обезьян, разбомбивших цветущий город, но и тех, кто не смог их защитить, Зееблатт угрюмо думал о том, о чем вполголоса говорили многие: война скорее всего проиграна, и один только Бог знает, к чему это все приведет.

Поначалу Зееблатт колебался и даже думал посоветоваться с кем-то из своих высокопоставленных пациентов. То, что хотел получить от него Хартман, отчетливо попахивало гильотиной. Собрать нужные сведения в столь короткий срок было проблематично, но в каком-то более-менее сносном формате, пожалуй, вполне даже возможно. Да и риск, если разобраться, был минимальным: с некоторыми персонами из научных институтов, к которым проявил интерес Хартман, у Зееблатта сложились человеческие, даже дружеские отношения, и темы, в той или иной мере касающиеся урановых поисков, время от времени всплывали в абсолютно нейтральных разговорах. Надо было только аккуратно вывести на них, что-то уточнить, чему-то удивиться, чем-то восхититься — а там, глядишь, все само упадет в руки, как перезревшее яблоко, и никаких подозрений это ни у кого не вызовет.

К тому же угроза Хартмана перевешивала опасность подобных манипуляций. Рейх определенно не терпел мужеложства, приравнивая его к угрозе нации. Из памяти еще не стерся скандал с главнокомандующим сухопутными силами фон Фричем, которого обвинили в гомосексуальной связи. И хотя Фрич сумел доказать, что это ложь, своего доброго имени восстановить ему так и не удалось. Ходили слухи, что и лидер штурмовиков Рем поплатился жизнью не столько по политическим причинам, сколько из-за его противоестественных связей с подчиненными. Да что Рем! — двоих коллег Зееблатта, тоже врачей, застуканных в объятиях друг с другом, без шума и лишних церемоний отправили на перековку в Дахау, где они бесследно исчезли. От всего этого волосы вставали дыбом. Самого Зееблатта, как известного врача, неоднократно привлекали к дискуссии о необходимости принудительной кастрации уличенных в «сексуальных взаимоотношениях между мужчинами»; он даже консультировал по теме стерилизации через блокаду семенных канальцев и точно знал, что варварская кастрация без всяких дискуссий и научных изысков уже проводится в концлагерях. По всему было ясно, что Хартман загнал его в угол. Потеря свободы с возможным применением к нему самому разработанных им же методов «нейтрализации» — это уж как минимум, не считая утраты имущества, работы, репутации, милого сердцу Олафа из шведского посольства.

«Надо потребовать у этой сволочи из «Адлерхофа» какую-нибудь бумажку, в которой будет указано, что я им помогал, — подумал Зееблатт. — Пригодится».

Берлин, Пфлюгштрассе, 11,8 августа

Невзирая на жесткие предупреждения и даже угрозы начальства, Кубель свалился-таки в беспробудный запой. И хотя Шольц, следуя указанию Мюллера, распорядился убрать из квартиры Рекса все спиртное, а также отозвать приставленных к нему девиц, Кубелю не стоило большого труда раздобыть у спекулянтов дешевого шнапса и заместить гестаповских фройляйн парой голодных уличных шлюх. Упоенный своим успехом, Рекс посчитал, что заслужил право на небольшую передышку. Никто, кроме него, не смог расшифровать донесение из Нойкельна. Никто и не сможет, уверился Кубель и позволил пагубным страстям себя пришпорить.

Какое-то время ему удавалось дурить голову своему боссу Венцелю, убеждая того, что в одиночестве ему плодотворнее думается, пока на третьи сутки Венцель не позвонил Рексу вечером (поскольку не дозвонился ни утром, ни днем), чтобы согласовать часы оперативного совещания на завтра. На свою беду к этому моменту Кубель прочухался и, лежа в постели, безуспешно пытался сообразить, где он и что, вообще, происходит. Чтобы прекратить сумасшедший треск телефона, отдававшийся в голове пулеметными очередями, рука Кубеля машинально сдернула трубку.

— Здесь Венцель, — ледяным тоном выбил шеф отдела дешифровки Форшунгсамт, с трудом сдерживая раздражение. — Я не могу вас найти целый день. Чем вы там заняты?

Кубель разинул пересохший рот и не смог выдавить ни слова. Тогда он ткнул в зад спящую рядом с ним женщину, которая, очнувшись, захныкала: «Ну дай поспать, я уже не могу, отстань от меня, извращенец эдакий», — и пинками отправил ее на кухню за выпивкой. Пока она бегала, тяжело стуча голыми пятками по скрипучим доскам, Рекс долго, натужно кашлял.