1831-1840
На свете есть лишь два средства преуспеть – величие и сила.
1831
I
3 января
Гектор приезжает в Кот.
Грандиозная встреча. Весь городок ликует.
Званые обеды во многих домах. Речи:
«…Кот испытывает законную гордость, принимая на родной земле самого славного из всех своих сынов… Завтра вся Франция, а может быть, и весь мир…»
Какой-нибудь ветеран, не искушенный в красноречии, произносит корявые фразы и подчас в конце торжественного выступления смахивает слезу, навернувшуюся от трепета перед величием гостя.
Доктор Берлиоз горько упрекал себя за то, что мог усомниться хоть на миг в гениальности своего чада, а сам герой с благоговением прикладывался к золотому обручальному кольцу на своем пальце.
Снег, снег… Природа погружена в сон под своей королевской мантией. Воет леденящий ветер. Но сердце Гектора – огнедышащий вулкан.
Проклятая разлука!
«Пусть вся Европа, – писал он, – обессилеет от яростных воплей, пусть наступит конец мира, пусть сгорит Париж, лишь бы мне остаться в Париже и, держа ее в объятиях, вместе с ней извиваться в пламени!» Вот это страсть!
О ком же говорит он с таким жаром?
Разумеется, о Камилле. Кому?
Гиллеру, которого он заменил возле этой красотки. Великолепно!
Гиллер был не по годам мудр. Оказавшись отвергнутым, он отрекся от своих прав, убежденный, что сам ход событий отомстит за него.
Он наблюдал за этой идиллией с таким милым интересом, что еще немного – и роли бы переменились: он вызвался бы стать «любовным гонцом». Он явно собирался нанести удар, и не без его влияния Камилла охладела к Гектору, а затем и изменила ему. В Гекторе же Гиллер возбудил тревогу, а вскоре яростный гнев – и комичный и опасный. Реванш был взят.
Вот два письма Гектора «своему парижскому оку» – Гиллеру, который с наслаждением выискивал факты и, смакуя, хладнокровно сообщал их другу.
«Черт вас побери! Что вам за корысть говорить, будто мне нравится пребывать в отчаянии, хотя за него меня и не поблагодарит никто, и особенно те люди, из-за которых я отчаиваюсь.
Прежде всего я отчаиваюсь не из-за людей, а потом, замечу, что если у вас есть повод сурово осудить особу, из-за которой я действительно отчаиваюсь, так и у меня имеются основания заверить вас, что мне известен ее характер лучше, чем кому бы то ни было. Уж я-то отлично знаю, что она не отчаивается, и доказательство тому – что я здесь; если бы она настойчиво просила меня не уезжать, как неоднократно поступала раньше, я бы остался…
Не давайте мне эпикурейских советов, они годятся мне меньше всего на свете. Это – средство заполучить мелкое счастьице, а мне оно совершенно не нужно. Большое счастье или смерть, поэма жизни или уничтожение. А поэтому не говорите мне о великолепной женщине и об участии, проявляемом или не проявляемом к моим горестям существами, которые мне дороги. Вам ничего об этом не известно. Кто мог вам сказать?..»
Потом, 31-го, из того же Кота:
«Умоляю же вас написать, что вы разумеете под этой последней фразой вашего последнего письма: «Вы хотите принести жертву; уже давно опасаюсь и, к сожалению, имею много оснований полагать, что вы сделаете это когда-нибудь». Что вы хотите сказать? Заклинаю вас никогда не писать намеками, особенно о ней. Это меня мучит. Не забудьте дать мне искреннее объяснение».
Гиллер писал только правду, дальнейшие события это доказали. Ветреная и корыстная Камилла забыла о помолвке и, не помышляя о свадьбе, назначенной на пасхальную неделю 1832 года, давала обширный материал для изобличений.
Однако он сообщал правду с сатанинской радостью и, без сомнения, сгущал краски.
II
Письма Гиллера причиняли Гектору страдания.
Перед сестрами Нанси и Аделью он прочувствованно раскрывал душу, выкладывал мысли, сравнивая свое сердце с раскаленной лавой.
«Ах, – восклицал он, – сердца из лавы тверды, лишь когда холодны, а мое доведено до красного каления и расплавлено». Между тем госпожа Берлиоз, умиротворенная атмосферой общего восхищения, делала вид, будто ничего не слышит, чтобы вопреки обыкновению не брюзжать.
Так проходили дни, отмеченные воздыханиями неистового поэта, который хотя и сгорал от нетерпения и тревоги, но и намеренно нагнетал свои страдания ради романтики. Поэт каждодневно поверял свои беды добрым соседям и дорожным камням. В конце концов практичная госпожа Берлиоз начала волноваться.
– Мне кажется, – сказала она сыну, – что ты не сможешь больше откладывать поездку в Рим, не рискуя потерять стипендию.
И затем, не в силах сдержаться, выпалила:
– Теперь ты большой, признанный музыкант, а потерял голову из-за какой-то дочери бельевщицы, неизвестно зачем приехавшей из Голландии да еще обанкротившейся в Париже.
Гектор сжал кулаки, чтобы не ответить.
– Не забывай, – добавила госпожа Берлиоз, – что ты принадлежишь к почтенной семье.
И в заключение сухо:
– Если она напишет тебе, хорошо, если не напишет – еще лучше!
От этих слов Гектору показалось, будто холодное острое лезвие кинжала пронзает его сердце.
И все же он хотел дождаться в Коте письма от Камиллы, письма, где «сильфидная»45 невеста, несомненно, опровергла бы коварную клевету «грубого злодея» Гиллера. Но столь долгожданное правдивое письмо, которое пристыдило бы обманщика Гиллера и исцелило бы изболевшуюся душу, не приходило, а он должен был спешить с отъездом.
III
9 февраля Гектор покидает Лион, и вот уже в порту Марселя он поднимается на борт старенького сардинского брига, казалось с непомерной дерзостью бросавшего вызов морю и опасным рифам.
Сколько патетики в борьбе с разъяренной стихией хрупкого суденышка, непрерывно издающего скрип и стоны!
«Море, – писал Гектор, – это величайшее чудовище». Однако неизвестно, нравилось оно ему больше в изображениях поэтов или таким, каким он увидел его воочию.
Одиннадцать дней плавания вместо четырех. Чудо, что жалкий кораблик, которому все время грозила гибель, не был все же проглочен пенящимися волнами.
Наконец земля!
Порт Ливорно, откуда Гектор, уже забыв о свирепых шквалах, взирает на заякоренные суда, что пришли со всех концов света, и, прищурив глаза, рисует образы зачарованных далей, бороздимых большими, надутыми ветром парусами.
1 марта
Он приезжает во Флоренцию.
И тут неприятность. Его жизнь изобилует ими. Нунций его святейшества отказывается визировать паспорт на въезд в папские владения. Что же донесли этому высокому прелату, преисполненному степенства и достоинства? Быть может, его уведомили о необычной язвительности Берлиоза? Как знать?..
Гектор растолковывает, объясняет, доказывает и, наконец, добивается своего.
А теперь, возница, трогай! Вперед – в Рим.
Счастливое время, когда жизнь не торопит и можно спокойно наблюдать, рассуждать, мечтать.
Постоянно сменяются сельские пейзажи, расстилаются, насколько видит глаз, изумрудные ковры томной, романтической Италии.
И 12 марта
прозрачным утром кучер весело сообщил Гектору:
– Signore! Signore, ecco Roma! (Синьор, синьор, вон Рим!) Рим! Дома-дворцы! Здесь все отмечено благородством и величием. Повсюду камни говорят о славе чудесного города, который искусство избрало своей родиной. Рим – вечный город!
Гектор восторженно смотрит широко открытыми глазами. Экипаж все едет и едет… Наконец остановка перед зданием со строгими и гармоничными линиями. Это вилла Медичи!
IV
Какой прием ожидает новичка на вилле Медичи? Как и во всех школах, новички были здесь мишенью для насмешек. Гектор не стал исключением. Тем более что все, наслышавшись о странностях и бурном нраве молодого композитора, ожидали его с нескрываемым нетерпением, чтобы усмирить и прибрать к рукам. Его сильно, хотя и без злобы высмеяли («У, Берлиоз! Ну и нос! Ну и шевелюра! А голова-то, а физиономия!»), и, поскольку у него был сумрачный вид уязвленного влюбленного, чья голова обременена сумрачными думами, его тотчас по антитезе наградили прозвищем «Весельчак». Чтобы избавиться от поддразниваний, ему надо было подделаться под тон шуток, представиться добрым малым и хохотать громче, чем сами насмешники, – то было единственное средство их обезоружить. Но нет, он уперся и, подобно оскорбленному монарху, захотел своим превосходством подавить зубоскалов. Неважное начало!
Гектор надеялся найти в Риме письмо от Камиллы. Но напрасно! Он не мог подыскать объяснения длительному молчанию, в преднамеренности которого не сомневался.
«Что делать, – беспрестанно спрашивал он себя, – молча ждать или протестовать и бранить?» Переживания усугубляли его настроение, выделявшееся мрачностью на фоне общего веселья. На вилле Медичи неизменно царили оптимизм и сердечность. Да и не удивительно. Этим святилищем искусства, которое Гектор с презрительной миной несправедливо называл «академической казармой», заведовал Орас Верна, в будущем прославившийся своей живописью.
Яркая кисть Ораса Вернэ выразительно запечатлевала сражения, хотя сам он был врагом битв и чтил доброту. То был самый кроткий человек на свете. Под его руководством, неизменно отмеченным мягкостью, стипендиаты Академии, забыв о славе, которая, возможно, когда-нибудь увенчает их чело, словно лицеисты, устраивали шествия и потасовки, и все ради удовольствия пошуметь, поразмяться, ради здорового веселья. Один лишь Гектор играл роль гения, не желающего себя скомпрометировать. Приняв недоступный вид, он держался поодаль в своем мрачном высокомерии, тогда как весь этот содом вызывал у директора Ораса Вернэ лишь улыбку: в таком окружении ему легко было запечатлевать на полотнах бешеные скачки по равнине и жестокие баталии.
И такие приятные, вольные условия назвать «казармой»? Нет, Гектор, это ошибка! Не терзайся ты любовью к своей Камилле (еще увидишь, сколь мало она была твоей), ты наверняка испытывал бы удовольствие от пребывания среди своих сверстников, как и ты, преданных искусству.
Безумие так себя истязать! Потому что Камилла… Если бы ты мог знать, Гектор, что Камилла тем временем… Она и впрямь колебалась недолго… На другой же день после твоего отъезда…
Однако не будем опережать события. Расскажем все по порядку.
Однообразные и мрачные дни тянулись для Гектора в Риме. И все-таки мог ли он не ощущать, как близка его душе эта ласковая, романтическая земля, эта родина гармонии? Музыка царила в Италии; ничто здесь так не превозносили, как мелодичные звучания.
Говоря об этом увлечении, страстный и романтичный Стендаль приводит один пустячный, но характерный случай.
«В Брешии46, – рассказывал Стендаль, – я познакомился с одним тамошним жителем, отличавшимся особой чувствительностью к музыке. Он был очень тих и крайне вежлив, но когда находился в концерте и музыка до известной степени нравилась ему, он, сам того не замечая, снимал туфли. А когда дело доходило до какого-нибудь прекрасного пассажа, он неизменно бросал туфли через плечо в зрителей».
Здесь царило возбуждение, созвучное бегу крови в жилах Гектора. И со всей Европы знаменитые музыканты стекались в эту страну музыки.
Душа Гектора хранила траур, хотя его жизнь и обогащало знакомство с гениальными собратьями – в частности, с Феликсом Мендельсоном47.
Здесь стоит остановиться на отношениях между двумя музыкантами. Оба были молоды (Гектору тогда было двадцать восемь лет, Феликсу – двадцать два), вдохновенны, обоим была уготована слава.
Хотя это сближение было лишь эпизодом в жизни нашего героя, попробуем ответить, проявил ли немецкий композитор интерес к Гектору, понял ли его. Нет, этого не было. Не зависть ли питала его? Возможно. Чтобы уяснить их взаимные чувства, достаточно привести два письма. Вот что писал Берлиоз о Феликсе Мендельсоне Гиллеру, который все еще оставался его наперсником и другом:
«Это замечательный парень; его исполнительский талант так же велик, как и музыкальный, а это, по правде говоря, что-нибудь да значит. Все его произведения меня восхитили; я твердо верю, что он один из самых высоких музыкальных талантов эпохи. Он-то и был моим чичероне. Каждое утро я заходил к нему. Он играл мне сонату Бетховена, мы пели «Армиду» Глюка, потом он вел меня осматривать знаменитые развалины… Это огромный, необычный талант – великолепный и чудесный. Из того, что я так говорю, не следует подозревать меня в товарищеском пристрастии. Он чистосердечно сказал, что ничего не понимает в моей музыке».
Пример нравственной чистоты и беспристрастности, говорящей в пользу Гектора48.
А теперь посмотрим, как высказался Феликс о Гекторе и Монфоре – другом академике с виллы Медичи. Он сурово писал матери:
«На страстной неделе… двое французов снова утащили меня «бродить». Видеть этих двух людей рядом друг с другом – и трагично и смешно, как угодно, Берлиоз, какой-то кривляка без тени таланта, ищет ощупью в потемках, почитая себя творцом нового мира… При этом пишет самые отвратительные вещи, и ко всему тщеславен беспредельно. Он с нескрываемым презрением относится к Моцарту и Гайдну, и потому весь его энтузиазм мне кажется крайне наигранным. Второй, Монфор, уже три месяца работает над маленьким рондо на португальскую тему, сочетая в работе скрупулезность, блеск и точность. Потом он намерен взяться за сочинение шести вальсов и умер бы от счастья, если бы я сыграл ему бесконечные венские вальсы… Мне хочется терзать Берлиоза до тех пор, пока он не станет вновь восхищаться Глюком. Тогда я буду с ним согласен. Я охотно прогуливаюсь с ними двумя, это выглядит прекомичным контрастом. Ты пишешь, дорогая матушка, что X., должно быть, к чему-то стремится в искусстве. Тут я с тобой не согласен. Думаю, он хочет жениться, и он действительно хуже других, так как из всех самый неестественный. Я решительно не могу выносить его наигранный энтузиазм, эти разочарования, рассчитанные на дам, и гений, провозглашенный во всеуслышание».
Какая резкая противоположность! Точно так же восторженный Гектор, исполненный восхищения и почтения, писал когда-то Гете, а Цельтер – наглый музыкант олимпийского бога – заявил: «Некоторые люди при всех случаях знаменуют свое присутствие и участие лишь громким харканьем, чиханием, откашливанием… Похоже, что Гектор относится к таким людям».
Касаясь отношений Гектора и Мендельсона, мы могли бы сказать: два музыканта, два гения, две натуры. Наш выбор между ними двумя сделан.
Может быть, немецкий музыкант считает своим долгом питать восхищение лишь к своей стране?
V
Симфонии, звучавшие с неба и земли, знакомства с великими маэстро не гасили и не смягчали разочарованности Гектора.
Он нес свою скорбь, причинявшую ему страдания, словно романтично наброшенный черный плащ.
– Я хочу вернуться во Францию, – повторял он доброму Орасу Вернэ. – Хочу знать, где она, что думает, что делает. Неведение гнетет и убивает меня.
– Имейте в виду, Берлиоз, что, потеряв стипендию, вы потеряете навсегда и право сюда возвратиться.
Однако совет и предупреждения оказались тщетными, и в страстную пятницу
1 апреля
Гектор покинул Рим. Любовь в его пламенной душе пересилила все другие чувства.
Вот он и во Флоренции.
Пожалеет ли Гектор о своем безумном бегстве? На восемь дней тяжелая ангина приковала его к постели, восемь дней он посылал проклятия на голову всему несправедливому человечеству – слепому и глухому к его бедам.
Наконец он спрыгивает со своего ложа и в неудержимой жажде поэзии отправляется на берег Арно, держа под мышкой излюбленное духовное яство – томик Шекспира.
Несколько дней кряду он приходит к реке читать, размышлять и мечтать под ласковый лепет доверчивых волн. Здесь он открыл страстно волнующего «Короля Лира», от которого, как он писал, «прямо-таки изошел восторгом».
Смерть, таинственная смерть – верная спутница отчаяния, – влечет и околдовывает его.
В вечерние часы, когда скорбно рыдают колокола, он любил проскользнуть в священную тишину церквей, где ладан будит в мыслях далекие образы, а сумеречный полумрак таит сокровенную тайну.
Поэты романтизируют смерть за то мрачное величие, в какое она облачена, в смерти они черпают невыразимое наслаждение жизнью.
Находя приют в этих храмах, Гектор ловит себя на том, что испытывает удовольствие от непривычных мыслей о небытии.
И однажды вечером в соборе, расписанном Джотто, другом Данте, его мечта словно бы материализовалась: он увидал, как из ризницы вышла длинная процессия людей в белом. Они были совершенно белы и мертвенно бледны, будто привидения; впереди шли мальчики из хора певчих, затем – священники, бормочущие заупокойную молитву.
Какая скорбная картина! Факелы, зловещие факелы – дрожащее пламя во всепоглотившей ночи.
Смутные мысли проносятся в его голове: «Вот он, всепожирающий огонь…»
И глядя на свечи, оплывающие крупными каплями: «Так, в слезах, течет и жизнь».
Но за факелами и свечами появляются кресты, в их золоте мерцает свет надежды; и кажется, будто кресты говорят: «Мужайтесь! Мы здесь!»
Гектор вновь бросает взоры на процессию и содрогается, его душа холодеет. Он крестится. Может быть, Гектор внезапно вернулся в лоно религии?
– Что происходит? – спросил он у молодого ризничего, который задел его в темноте.
– Una mammina morta al mezzo giorno col suo bambino! (Молодая мать с младенцем умерли сегодня днем!) Милостивый боже!
Гектор, охваченный состраданием и влекомый страшным зрелищем, последовал за процессией. Он печально двигался за ней по одинаково темным улицам, примолкшим и пустынным. И чем дальше он шел, тем больше ему представлялось, будто он погружается в потусторонний мир…
Остановились у дверей морга. По обычаю оставили здесь тело; оно будет ждать до полуночи, а затем продолжит путь к месту вечного приюта, вырытого на кладбище в земле, которая равняет всех. Родные, священники, мальчики из хора удалились – покойная должна привыкнуть к вечному одиночеству, Но Гектор не ушел. Он остался наедине с хранителем священных останков.
Тот спросил:
– Господин желает взглянуть на бедняжку?
Гектор в подтверждение кивнул головой.
Тогда служитель благоговейно приподнял тяжелую, уже омытую слезами крышку гроба, где вечным сном Ц спала женщина, настигнутая смертью в свои двадцать два года.
…Боже, боже! Как она прекрасна в своем коленкоровом платье, завязанном под стопами ног. О, как несправедлива судьба!..
У Гектора в памяти всплывают Офелия, Джульетта…
Прозрачная бледность поэтизировала умершую.
Возможно ль, что она – такая неземная – была простой смертной? Ее веки с бахромой шелковых ресниц скрывают глаза, перед которыми, быть может, проходят высшие сновидения, неведомые на этом свете. Золотые волосы обрамляют ее мертвое лицо – лик мадонны. Из носа вытекла тонкая струйка желтоватой жидкости. Уловив немую мольбу Гектора, служитель вытер ее лицо; и тогда Гектор вновь ушел в свое исступленное восхищение, к которому примешивались дрожь перед непостижимым и страх перед богом – тот страх, что возникает в возвышенные минуты49.
Но вот взгляд Гектора остановился на нежном создании, только что извлеченном из крошечного гроба, чтобы быть положенным рядом с матерью, которая умерла оттого, что хотела дать ему жизнь. К горлу Гектора подступили слезы и потекли из глаз крупными каплями.
Гектор схватил ее руку цвета слоновой кости и задумчиво погладил, с трудом подавляя желание склониться и запечатлеть на лбу этого ангела-мученика самый чистый из поцелуев.
Но, может быть, это небесное видение и долгие размышления над тяжестью судьбы и тщетой земных сует побудят Гектора хотя бы на время подумать о прекращении борьбы? Не тут-то было!
И, однако, он испытывает новое потрясение перед таинством смерти.
Пребывая в том же лихорадочном исступлении, он присутствует на другом похоронном обряде. «На этот раз хоронили Бонапарте, племянника великого императора и сына несчастной королевы Гортензии; за сорок лет до того она – веселая креолка – приехала со своей матерью Жозефиной из Сан-Доминго и танцевала негритянские танцы и пела для матросов карибские песни. Ныне приемная дочь самого великого человека нового времени приехала как беглянка, чтобы спасти одного из своих сыновей – будущего Наполеона III – «от топора реакции», оставив своего мужа во Флоренции, а младшего сына – погребенным в земле Данте и Микеланджело»50.
Так призрак смерти, которую он желал постичь, проходил перед ним снова и снова, не унимая, однако, бушующей в нем жажды жизни.
VI
14 апреля
Наконец пришло письмо, на которое он возлагал такие большие надежды.
Однако странно: адрес написан не Камиллой, а госпожой Мок. «Что произошло? Без сомнения, еще один фокус «бегемотихи»!» – воскликнул он.
Так, с беспредельной нежностью называл наш Ромео свою без пяти минут тещу.
Он нетерпеливо вскрывает конверт, где заключена его судьба. Читает… Но что это? Послушайте, он сам рассказывает об этом в «Мемуарах»:
«Ее достойная маменька обвиняла меня в том, что я внес смятение в семью, и сообщала о свадьбе своей дочери с господином П…»51. Слезы ярости брызнули у меня из глаз, и в тот же миг было решено: лечу в Париж и там без всякой пощады убиваю двух виновных и одного невиновного. Разумеется, что, свершив сие благое дело, мне предстояло убить и себя».
Кипя негодованием, Гектор мельком взглянул на кольцо, подаренное ему Камиллой в залог вечной любви, которое он всегда носил на пальце, и затем мелодраматичным тоном отчетливо произнес: «Я отомщу за себя, ты умрешь!»
Теперь наш великий мрачный влюбленный, осмеянный и поруганный, собирается совершить романтично обставленные убийства.
Вперед, к справедливому возмездию!
Гектор обдумывает тройное убийство.
В Париже надо появиться строго инкогнито. Узнав о моем возвращении, виновные встревожатся и поспешно сбегут из столицы, чтобы скрыться от неминуемого торжества мести. Это уж наверняка. А как застать всех троих вместе? Как?
И он решает:
«Я предстану перед ними около девяти часов вечера, в тот момент, когда семья собирается к чаю. Прикажу доложить обо мне, как о горничной графини М.., которой поручено передать срочный и важный пакет. Меня проведут в гостиную. Я отдам письмо и, пока они будут его читать, выхвачу из-за пазухи два двуствольных пистолета и пробью голову номеру один, номеру два, а потом схвачу за волосы номер три. Я дам ему себя узнать и, невзирая на вопли, пошлю в него мое третье приветствие и затем, прежде чем этот вокально-инструментальный концерт привлечет любопытных, пущу себе в правый висок четвертый неопровержимый аргумент, а если пистолет даст осечку (это случается), поспешно прибегну к моим пузырькам!»52 Вот так – как видите, очень просто.
И впрямь Дон-Кихот!
В его плане первое – нарядиться горничной. Но где найти одежду? Немедля он наводит справки и бросается на набережную Арно, в магазин модных нарядов.
Там он приказывает:
– Принесите мне платье.
– Для кого, сударь? Девушки или женщины? Из какого сословия?
– Вы чересчур любопытны, сударыня.
– Но это необходимо знать, сударь, чтобы угодить вам.
– Для горничной… – И, к удивлению женщин, добавил: – Да подберите шляпку с большой зеленой вуалью.
Молчаливые улыбки.
– Какого размера нужно платье, сударь?
– Вы можете примерить его прямо на меня.
Изумленные женщины в нерешительности – похоже, что он сумасшедший!
Однако Гектор продолжает:
– Я не намерен давать какие-либо объяснения, сударыня, но все же готов вам сообщить, что собираюсь лететь в Париж, покарать неверную невесту, ее мать – сообщницу в измене, и человека, узурпировавшего мое законное право на счастье.
Снова едва сдерживаемый смех.
– А при чем здесь платье, сударь?
На что тот уклончиво ответил:
– Я же говорю вам, что моя жажда мести будет утолена их кровью.
Тогда хозяйка и приказчицы, задыхаясь от смеха и уже не пытаясь что-либо понять, упаковали платье, шляпку и вуаль. Они больше не сомневались – перед ними помешанный.
Теперь живей в гостиницу! Здесь он зарядил по всем правилам свои двуствольные пистолеты, тщательно осмотрел и положил в карманы пузырьки «с прохладительными напитками» – лауданумом и стрихнином. Итак, если откажет оружие, сработает яд.
Герой, умеющий без колебаний умереть, решил:
«Мой чемодан, собственность семьи, вернется к отцу». И, старательно выписывая завещательную надпись, он бормотал сквозь зубы: «Бедный отец, как он будет сокрушаться, когда получит чемодан! Ну, а музыка? Музыку я завещаю будущим поколениям и надеюсь, что они, более просвещенные и более справедливые, смогут восторгаться моим творением во всем его совершенстве». И он строчит наставление о том, как лучше понимать и исполнять его сочинения.
На партитуре недавно переработанной «Фантастической» перед началом сцены бала он написал:
«У меня нет времени закончить. Если Парижскому обществу концертов придет фантазия исполнить эту пьесу в отсутствие автора, я прошу Габенека дублировать в нижнюю октаву кларнетами и валторнами пассаж флейт в последнем повторе темы и написать полным оркестром последующие аккорды. Этого будет достаточно для заключения».
Таким образом, стоя на краю могилы, Гектор оставил свою последнюю волю музыканта, свое завещание.
Затем он спешит к дилижансу, который должен повезти его к месту справедливого возмездия. Отправление в шесть часов.
В пути он ничего не ел. Впрочем, не совсем. Он сам рассказывает, что за все время «не проглотил ничего, только пил апельсиновый сок». Однако свирепое выражение его лица и бешеный взгляд обеспокоили возницу, который заподозрил в нем опасного политического агитатора, возможно везущего с собой «адские машины».
Дилижанс едет и едет…
Но вдруг кандидат в убийцы разразился бранью.
– Гром и молния! (вариант). При пересадке в Пьетра-Санта я оставил в карете платье горничной! Из-за кучера, перевернувшего вверх дном все вещи. Разрази его гром! (вариант).
Полнейшее замешательство.
Не откажется ли он от своего замысла убийства?
Не тут-то было!
Прибыв в Геную, он, продолжая кипеть от ярости, приобретает у новой модистки другой набор: платье, шляпку и зеленую вуаль.
Но местная полиция, предупрежденная дорожными спутниками и кучером, отказывается выдать ему визу в Турин и, меняя маршрут, велит следовать через Ниццу.
– Не все ли равно! – вскричал Гектор. – Главное – попасть в Париж и чтобы пистолеты выстрелили по моей воле.
Он сидел в пузатом дилижансе, катившем по дороге, высеченной в скале, в ста метрах над морем, и мечтал…
Он мечтал, потому что была весна, счастливая весна, в которой, казалось, разлита божья благодать.
Временами Гектор возвращался к реальности.
«А я скоро умру, – повторял он про себя. – Ах, мне никогда более не слышать таких концертов, не вдыхать таких ароматов, не опьяняться волшебной ночью! И все из-за кого? Неверной и недостойной невесты! Из-за «проклятой ведьмы»! (другое деликатное имя, закрепленное за госпожой Мок). Возможно ли? Да, так надо! Карающий меч должен поразить виновных!»
Но по мере того, как он приближался к цели, решимость его все ослабевала.
«Умереть?! Отказаться от вершины, к которой так стремился? Не сразить всех, решительно всех недругов?! Уйти, не достигнув головокружительной славы, которая с нетерпением ожидает меня?
И ведь я сам, я один, навязал себе такую жестокую участь!
Однако возможно ли отступление? Мои пузырьки наполнены до краев, пистолеты заряжены, все упаковано… и это женское платье.
И снова на попятный. Как? Из-за ржавых пистолетов, из-за яда на десять су, из-за каких-то старых тряпок я должен распрощаться с миром, который в один прекрасный день будет у моих ног?»
Скоро Гектор принял другое решение: он не умрет и не убьет! Но тогда ради чего спешить в Париж? И терять стипендию, дарованную государством… Дело сводится теперь к тому, чтобы спасти свою репутацию. Но каким образом?
И тут вся комичная история достигает своей кульминации: мнимое самоубийство и трагическое погребение всех вещей.
Отъехав более ста километров от Генуи, экипаж остановился в сардинской деревушке Диано-Марино, чтобы переменить лошадей. Отсюда Гектор отправил письмо директору Орасу Вернэ:
«18 апреля 1831 года
Я пишу вам наспех… Гнусное преступление, то злоупотребление доверием, жертвой которого я стал, заставило меня безумствовать от ярости на всем пути от Флоренции до этого места. Я летел во Францию ради самого справедливого и самого страшного отмщения. В Генуе я на миг потерял голову, непостижимая слабость сломила мою волю, и я впал в мальчишеское отчаяние. Я отделался лишь тем, что хлебнул соленой воды; меня выудили, как рыбу, и я провалялся замертво с четверть часа на берегу, после чего меня целый час неистово рвало. Не знаю, кто меня вытащил; думали, что я случайно упал с городской стены. Но в конце концов я остался жив и должен жить ради двух сестер, которых убил бы своей смертью, ради моего искусства.
И хотя меня до сих пор трясет, как нижнюю палубу корабля, ведущего стрельбу то с левого, то с правого борта, я только что поклялся вам честью, что не уеду из Италии; это единственное средство не осуществить мой проект.
Я надеюсь, что вы еще не написали во Францию и я не потерял мою стипендию.
Прощайте, сударь.
Еще предстоит страшная борьба между жизнью и смертью, но я сумею устоять на ногах, ведь я вам поклялся честью.
Гектор Берлиоз».
Ниже подписи приписка:
«Соблаговолите написать в Ниццу лишь одно слово, чтобы известить меня о судьбе стипендии».
В Ницце восторги чередуются с «вулканической», по его определению, тревогой. «Ах, если прекратится стипендия, – пишет Гектор, – я окажусь без крова, без места и без гроша в кармане».
Наконец от директора пришел ответ. Хвала Орасу Вернэ – человеку большого сердца! Известный художник, которому были вверены судьбы обитателей виллы Медичи, вполне успокоил буйного стипендиата. Нет, он не разоблачил беглеца, в Париже ничего не знают; стипендия будет сохранена, и все ожидают его в Риме с распростертыми объятиями.
– Браво, браво! – вскричал неудавшийся мститель. – Жизнь прекрасна! А теперь стоит ли так поспешно возвращаться в лоно Академии? – спросил он себя и с важностью ответил: – Благоразумие требует соблюдать меру, избегать злоупотреблений, даже самим благоразумием.
Забавно слышать подобное изречение из его уст. Разве мог он злоупотребить благоразумием?
В том раю Средиземноморья он задержался на полных три недели – самых безоблачных в его жизни. Безмятежная леность на солнце, купания в море, прелестная квартира, нанятая на время пребывания, где он мечтал, восторгался, сочинял увертюру к «Королю Лиру» и делал наброски увертюры «Роб-Рой Мак-Грегор». Утром, рассказывал Гектор, из окна своей комнаты, увитого кустами роз, он наблюдал «гребни волн, набегавшие словно гривы белых коней», и, срывая свесившуюся розу, спрашивал себя, сколько нужно было капель росы и вечернего трепета, чтобы создать это совершенное творение из бархата, нежности и крови. И он ни разу не подумал, что именно в этот блаженный миг ему предстояло, по прежнему намерению, умертвить три человеческих существа и потом покончить с собой.
Но вот от 1050 франков, одолженных у Феррана, у него осталась лишь сумма, необходимая на возвращение. И потому нужно без промедления ехать. И, негодуя, он склоняется перед жестокой необходимостью пуститься в обратный путь53.
Как встретят тебя товарищи, Гектор?
Ведь тебе предстояло умереть в Париже, как мушкетеру, умереть подле трех трупов, став жертвой любви и вершителем высшей справедливости. А ты отправляешься восвояси, бросив неизвестно где пузырьки с ядом, заряженные по всем правилам пистолеты и платье горничной, которое ты потерял и заменил новым. Ты избежал героической гибели и возвращаешься с цветущим лицом и легким сердцем после невероятной выдумки о самоубийстве в морских волнах. Какая буффонада!
Ну и Дон-Кихот!
VII
Самоубийство внушает своего рода уважение из-за того мужества, что заключено в добровольном расставании с жизнью. Впрочем, это мнение спорное. Неудавшееся самоубийство вызывает лишь сочувствие. Что до разыгранного самоубийства, то оно, по правде говоря, возбуждает одни лишь насмешки, автор его выглядит мрачным мистификатором.
Товарищи Гектора, не верившие, что он пытался найти смерть в морской пучине, встретили его, как и в первый приезд, шутовскими насмешками.
– Ох, ну и голова, ну и физиономия! (Знакомый мотив.) Но «воскресший» выдержал бурю; выпятив грудь, он то и дело повторял: «Я в самом деле хотел умереть. Эх вы, сердобольные души, все вы словно сожалеете, что меня вырвали у смерти!»
И он принимался поносить их за то, что они уподобились жестоким зрителям, которые, удобно устроившись в своих креслах, сожалеют о спасении воздушного гимнаста, упавшего с большой высоты; если бы циркач погиб, впечатление было бы острее. «Дикари, жаждущие крови», – твердил он, забывая, что сам намеревался пролить кровь трех жертв, а затем покуситься (способен ли он на это?) на собственную жизнь, Некоторое время его комичное, вымышленное несчастье давало пищу насмешкам, служило темой пикантных куплетов, но потом буря издевок и смеха стихла – у студенческой братии короткая память. И Гектор вступил в нормальную жизнь.
Но подходит ли слово «нормальный» к этому врагу косности, фантазеру, бунтарю, чей гений сродни пламени пожара?
VIII
Подведем же итог тем восемнадцати месяцам, которые Гектор называл «лишением свободы», «интернированием».
Романтические прогулки в Колизее, среди покоя и безмолвия «гигантских развалин», с томиком Байрона в руке.
Беспрестанные выпады против итальянской музыки. «Да, да, их музыка – шлюха! – писал он, впадая в присущую ему крайность. – Издали ее манеры указывают на распутство, а вблизи ее пошлый язык выдает дурость»54. И он то и дело поносит эту школу, которая стремится только очаровывать, и клеймит ее цинично торжествующего представителя. Кого же? «Паяца Россини»! Так же, как он обрушивался во Франции на «музыку, услаждающую слух», милую для Буальдье и классических «старых черепах». Он – музыкант чувств с широко распластанными крыльями, а не разума с жалкими, тесными правилами; он признает лишь ту музыку, что волнует и возбуждает, и его не интересуют узаконенные теории. Его влечет любовь к приключениям и фантастике: блуждания в Абруццах среди разбойников, промышляющих в этом горном крае, и лаццарони, стоящих на низшей ступени неаполитанского общества, людей никчемных и способных на все. Ему приятно любоваться такой формой независимости и бунтарства против закона – его ненависть к ортодоксии проявляется и здесь.
Еще чаще – прогулки к крестьянам, близким одной лишь природе55.
«Ничто не мило мне так, как прогулки по лесам и жизнь в скалах, – писал он Гиллеру, – как встречи с добродушными крестьянами, дневной сон на берегу реки, а вечерами сальтарелло с мужчинами и женщинами – завсегдатаями нашего кабачка. Они счастливы, когда я беру в руки гитару, до меня они танцевали под звуки бубна; они очарованы этим мелодичным инструментом. Я возвращаюсь туда, спасаясь от сплина, который меня здесь убивает. На несколько дней мне удавалось пересилить его благодаря охоте. В полночь я уезжал из Рима и к рассвету бывал на месте. Я доходил до изнеможения, умирал от жажды и голода, но зато не тосковал. В последний раз я подстрелил шестнадцать перепелок, семь водяных птиц, большую змею и дикобраза» (8 сентября 1831 года)56.
«Иногда, – рассказывает он в своей автобиографии, – пораженный окрестным пейзажем, гармонирующим с моими думами, я внезапно останавливался, и тогда всплывал с детства застрявший в памяти стих из «Энеиды», и, импровизируя причудливый речитатив на еще более причудливую мелодию, я пел для себя смерть Палласа, отчаяние доброго Эвандра, похороны молодого воина, которого сопровождал его конь Этон без сбруи, с повисшей гривой, проливающий крупные слезы; ужас славного короля Латинуса, осаду Лациума, по земле которого я ступал, печальный конец Аматы и жестокую смерть благородного суженого Лавинии.
Так под влиянием смеси воспоминаний, поэзии и музыки я доходил до невероятной экзальтации. Это тройное опьянение всегда выливалось в потоки слез и конвульсивные рыдания. И самое удивительное – это объяснение моих слез…»
Какой пожар чувств!
Одажды в отсутствие директора Гектор убежал в деревушку Тиволи.
«Водопады, облака водяной пыли, дымящиеся пропасти, извилистая река, оливковые рощи, горы, заслоняющие горизонт…» Отсюда на пролетке добрался до Субияко, где, как он писал, радушные женщины редкой красоты просили его: «Signore pigliate la chittara francese» («Сударь, сыграйте на французской гитаре»).
Бегство Гектора длилось три недели. Когда скудные денежные ресурсы подошли к концу, ему пришлось положить конец своему счастливому отдыху, и верхом на ослике он выехал из Субияко.
Так Дон-Кихот последовал примеру Санчо.
IX
Но даже эти побеги не могли развеять мрачной, тревожной душевной усталости. Пребывая в сплине, который Гектор силился развеять, он ощутил уже в начале своей жизни в Риме влечение к той религии, что освещала некогда его чистое детство.
Скульптор Этекс57 уверяет, что мятущийся гений собирался даже постричься в монахи, чтобы обрести покой, мир и забвение.
«Берлиоз, – писал он, – которого я недавно встретил в Риме, был столь же печален и обескуражен, как и я, и посетил вместе со мной отцов-доминиканцев с тем же намерением, что и я, – посвятить себя религии в каком-нибудь францисканском монастыре. Но «обстоятельства» вывели нас из удрученного состояния».
Что это были за «обстоятельства» для Гектора или, скорее, какое состояние души? Прежде всего, в то время он надеялся получить от Камиллы долгожданное письмо с ключами от земного счастья. Уйди он от мира за монастырские стены, ключи стали бы, увы, ненужными. Кроме того, он и не помышлял отречься от стремления добиться славы.
Не романтизм ли, усугубленный сплином, толкал его к религии, которую он считал угасшей? Поэты, почитающие себя неверующими, бережно хранят, однако, идею бога из-за ее поэтичности. Из любви к божественной идее они чтят самого бога.
Но Гектор недолго пребывал в смущении, в его голове бурлили неотвязные мысли о лаврах. Как раз в ту пору он писал Гиллеру: «Есть лишь два средства преуспеть – величие и сила».
Величие, пламя гениальности, способность возвыситься над всеми – он чувствует, что все это рвется из него наружу. А сила? Он уже побеждал, и все склоняет его к уверенности, что стоит вступить в борьбу, как он победит вновь, будет побеждать всегда.
Так прочь уныние, несмотря на ту обстановку, в которой он жил!
Гектор действительно описывал «лоно Академии» (как он говорил, «тюрьму») торжественно и мрачно. В самом же деле то была обитель искусства, где царили искреннее веселье и непринужденная простота.
Так, директор Орас Верна нарядился однажды капитаном гусар и разыграл одну из тех сцен, которые хорошо знал: как известно, он изображал на своих картинах лишь битвы, боевых коней и военных. Его дочь оделась в костюм неаполитанки, и все стипендиаты в маскарадных костюмах и масках приняли участие в празднике.
Но Гектору (простите, «Весельчаку») доставляло удовольствие одно – дуться и брюзжать58.
Единственный проблеск в его дурном настроении наступал, когда товарищи, желая ему польстить и, разумеется, испытать миг изысканного наслаждения, уговаривали его импровизировать на гитаре. Тогда Гектор» довольный возможностью показать свой талант, охотно соглашался и как-то вечером пропел одну арию из «Ифигении в Тавриде» с такой виртуозностью и таким душевным волнением, что его слушатели рыдали.
Оазис, где он забывался.
Но месяц шел за месяцем, и близился час освобождения.
1832
I
Вот краткий обзор событий по датам.
17 февраля. Он заговаривает о возвращении.
«Я уеду отсюда в начале мая», – писал он своему другу Гуне59.
Благодаря доброжелательности (а вскоре даже, «сообщничеству») кроткого Ораса Вернэ Гектор уехал из Италии за шесть месяцев до истечения двух лет, предписанных правилами.
12 мая. Флоренция, затем пребывание в Коте.
28 октября. В дилижансе. На пути к столице!
7 ноября. Париж!
И пока он въезжает в Париж, мы остановимся, чтобы кратко подвести итог творчества Гектора на земле музыкальной Италии.
Гектор добавил к своей «Фантастической» монодраму «Лелио, или Возвращение к жизни».
Однажды в Субияко он написал сверкающую мелодию на стихи Виктора Гюго «Пленница». В Ницце, в часы тревоги, правда быстро сменившиеся ликованием, он сочинил увертюру «Король Лир», набросал увертюру «Роб-Рой», также законченную в Субияко, и «Размышление» для шести голосов на стихотворение Мура «Весь мир – лишь мимолетная тень»60.
Гектор отослал из Рима в Институт лишь экземпляр «Resurrexit» – отрывок из «Мессы Сен-Рош» и Quartetto e Coro dei Magi»61.
И если в ту пору он сочинил немного, то позднее влияние Италии сильно сказалось на его творчестве. Оно очень глубоко ощущалось сначала в романтической симфонии «Гарольд в Италии», затем в опере «Бенвенуто Челлини», симфонии «Ромео и Джульетта» (программа ее была почти текстуально приведена в работе, напечатанной в журнале «Ревю Еропеен» за март – май 1832 года) и в «Реквиеме», на монументальную партитуру которого Берлиоза вдохновил собор святого Петра в Риме, или, по мнению Жоржа Нуффляра, собор во Флоренции.
II
Что же происходит подчас в тайных лабораториях памяти? Может быть, на Гектора вдруг нахлынуло прошлое? Едва ступив на парижский асфальт, он, словно погоняемый чужой волей и следуя, конечно, указанию судьбы, спешит прямо в гостиницу, где жила Офелия.
Как? Та самая Офелия, изгнанная из его сердца? Именно она – Гэрриет Смитсон.
– Комната, которую занимала она, свободна? – спрашивает он.
– Да, свободна.
И Гектор тотчас пожелал здесь обосноваться.
Что он увидел, переступив порог? «Кровать, где она спала и видела ангельские сновидения, в которых, возможно, иногда появлялся и я, лампу, лившую свой мягкий свет, когда я совсем близко отсюда наблюдал за отблесками ее жизни, и этот пол, по которому ступала ее маленькая ножка».
Так перед ним всплыло прошлое, нежное и жестокое; оно разрывало ему сердце, вовсе не исцеленное.
Уйдя в прошлое, он будет отныне жить, чтобы вновь и вновь воскрешать пережитые волнения.
Но что за цель ты преследуешь, экзальтированный романтик?
Что за цель? Кто бы мог это сказать?
Но вот он просит у генерального инспектора зал Консерватории, чтобы организовать в нем исполнение своих произведений62. Требует настойчиво, держась мнения, что добиваться робко – значит напрашиваться на отказ. Армии своих соратников, вновь созданной по его решительному слову, обладающему блестящим даром зажигать, Гектор объявляет:
– Теперь посмотрим, на что способен мой гений!
И действительно, каждый увидел.
III
Как и в недавнем прошлом, сколь это ни неожиданно и ни удивительно, он желал поразить и очаровать. Кого же? Офелию! В грязной гостинице «Конгре» на улице Риволи Офелия переживала трудные дни: стесненность в средствах, утрата благосклонности публики. С ней делили кров и хлеб, еще увеличивая ее нужду (зарабатывала на жизнь она одна), пассивная, как мебель, мать и горбатая сестра, безобразная карлица с душой, еще более уродливой, чем тело. Одна, отрешенная от мира, никогда не выражала своего мнения и беспрерывно вздыхала, словно подавленная трагической судьбой; другая, безутешная в своем безобразии, не умолкая, бранилась и проклинала все живущее. От ее злобных, яростных слов казалось, будто у нее изо рта падают ядовитые змеи. Мать еще куда ни шло. Но сестра – эта отвратительная лилипутка – испытывала ли она по крайней мере признательность к доброй Офелии, которая ее терпела и кормила? Ничуть! Она беспредельно завидовала ее обаянию и красоте. Гэрриет и в самом деле никогда еще не была так хороша: высокого роста, с царственной осанкой, перламутровым цветом кожи, изящной линией рта, копной золотых волос, где слишком рано начали пробиваться серебряные нити, а в глазах, «ее прекрасных глазах цвета северного неба», – невыразимая неземная томность, совсем как у Джульетты и точно как у Офелии.
Благодаря своим первым успехам она, став директрисой труппы английских актеров, добилась счастливой возможности представлять шедевры Шекспира на сцене Итальянского театра. Но то была директриса, не имевшая энергии, опыта и влияния, необходимых, чтобы руководить. Пресса, которая еще недавно ее превозносила, теперь была жестока. Одна из газет писала:
«Труппа, привезенная мадемуазель Смитсон, никуда не годится, включая и упомянутую актрису, былой успех которой у нас был результатом отнюдь не ее таланта. Эта девица приезжала к нам в пору англомании, вызванной не только усилиями литературы, но еще и политикой…
В дело вмешался Романтик, и мадемуазель Смитсон, которую английские знатоки ставили весьма низко, имела в нашей столице бешеный успех. Ныне все слишком изменилось и слишком прояснилось, чтобы это могло вновь вызвать интерес…»
И поскольку, несмотря на широкое распределение в Париже бесплатных билетов, театр оставался отчаянно пустым, одна влиятельная газета выразила свое мнение такой хлесткой фразой: «Английским актерам вынесен приговор: пассажирский пароход! Погода великолепная!»
IV
Гектор с искренней грустью, окрашенной мушкетерским благородством, свойственным его характеру, узнал о бедственном положении прекрасной Офелии, приводившей его в такой восторг. Английская труппа вновь объявила «Ромео и Джульетту», где Гэрриет некогда умела умирать с такой патетической силой, что все провозглашали ее медленную агонию «истинным шедевром». И в то время, как Гэрриет пыталась пересилить враждебную безучастность Парижа, Гектор задумал выправить положение своей «Фантастической». Но какое отношение имеет одно к другому? У него есть свой план,
V
9 декабря
в зале Меню (Консерватории) – большой день: исполняется переделанная и музыкально переработанная «Фантастическая».
Среди присутствующих король критики Жюль Жанен, Генрих Гейне, Эжен Сю, Легуве и немало других бессмертных имен. Гектор послал Гэрриет-Офелии билеты в литерную ложу, рядом с местом, занимаемым им самим.
Придет ли она? Сердце Гектора часто бьется от страха и надежды. Тянутся долгие, нескончаемые минуты. Гектор упорно оттягивает начало. Он ждет, ждет Офелию.
Но вдруг словно вспышка молнии. Она! И все взгляды устремились на нее, прикованные ее неземной красотой. Взмах дирижерской палочки – и брызнули первые звуки, подобные сверкающим жемчужинам.
Сосредоточенная тишина, энтузиазм, неистовая овация публики, и актер Бокаж отчетливо произносит:
«О, почему не могу я найти ту Джульетту, ту Офелию, которую призывало мое сердце?»
Возможно ли? Вначале Гэрриет охвачена сомнениями: приглашение… это место возле самой сцены (чтобы она лучше слышала) и возле самого Гектора (чтобы он мог лучше наблюдать за ней)… И эта страстная фраза, в которую вплетены две ее главные роли – Джульетты и Офелии. Нет, сомнения невозможны. Гэрриет побледнела: она поняла.
Но что она может сказать или сделать? Она смутилась и, смешавшись с толпой, незаметно исчезла из зала.
VI
Гектор одержал победу. Он ликовал63.
Он писал своей сестре Нанси: «Поразительный успех… Зал рушился от аплодисментов; с тобой, добрая сестрица, случился бы нервный припадок!.. На улице, в театре меня приветствуют люди, которых я никогда не видел; шум и громкие фразы в салонах, Опере, кулуарах, за кулисами…»
Жюль Жанен, правда его друг, заявил: «Этот молодой человек – силища. Он доказал…» С того дня у него появилась тьма поклонников. И теперь он вправе сказать: «Земля, по которой я ступаю, принадлежит мне»64.
Не слава ли это? Нет, нет еще. И вообще придет ли когда-нибудь к нему настоящая слава?
В ожидании ее он вдыхал полной грудью тот фимиам, что ему курили, и хмелел от него настолько, что восклицал: «Я готов грызть зубами каленое железо!» Только и всего, сущий пустяк!
VII
Гектор, сознавая, что случай благоприятствует ему, просит у Гэрриет разрешения ей представиться (экзальтация Гектора тем более пикантна, что он не был даже знаком со своей героиней). Гэрриет, еще взволнованная, соглашается.
Но куда клонит Гектор? Скоро мы узнаем об этом.
Вот они остаются с глазу на глаз, удивленные своим уединением и сгорающие от любопытства.
«О чем я могу сейчас ее просить?» – спрашивал себя Гектор.
«Чего он от меня ждет?» – думала Офелия, надеясь, что бурный композитор навсегда похоронил свой безумный проект об их женитьбе, смутные слухи о котором когда-то до нее доходили.
Минута неловкого молчания. Оба не осмеливаются даже взглянуть друг на друга. Кто же из них двоих произнесет, наконец, первое слово? Впрочем, как это сделать? Она говорила на ломаном французском, он коверкает английский. Они должны чувствовать к тому же, что ничто их не роднит. Она приехала из своей туманной Ирландии, он – из солнечного Дофине. Он принадлежит к буржуазной семье с укоренившимися предрассудками, устойчивыми традициями, привязанной к родной земле. Она же – артистка, дитя свободы, странствий и фантазии. Итак, никаких точек соприкосновения – ни язык, ни происхождение, ни среда. В конце концов Гектор приподнятым тоном, который так близок его «вулканическому» романтизму, отваживается произнести:
– Я благословляю провидение, даровавшее мне эту минуту высшего восторга.
Что ответила она? Ничего достоверного об этом необычном разговоре не известно.
VIII
Так или иначе, но они увиделись вновь.
По всей вероятности, вначале она его терпела, потом смирилась и, наконец, свыклась с этим примирением, граничащим с благосклонностью.
Он же с первого мгновения неистово запылал. Уж такой был его «фосфорический» нрав, как любил говорить он сам. Ради нее он мог бы, не задумываясь, пустить себе пулю в лоб – разумеется, в чисто романтическом пылу. Величие Вертера.
Ложась в постель, в то углубление, которое как бы хранило след тела Офелии, он поднимался до высших сфер блаженного забытья. Однако стоило ему открыть глаза, как начинало щемить сердце: он воскрешал в памяти сцены из спектаклей, где она целует не его, а другого, и осмеливается умереть не на его – на чужих руках.
– Нет, довольно! – восклицал он. – Она должна принадлежать мне безраздельно, мне одному!
IX
Теперь Гектор держится женихом, несмотря на явную враждебность горбуньи, этой страшной ведьмы, которая принимала насмешливо-угрожающий вид всякий раз, когда Гектор представал перед Офелией. Однажды она бросила ему в лицо:
– Будь у меня побольше сил, я вышвырнула бы вас в окно!
Из-за злобы обиженной природой сестры, из-за невыдержанности Гектора, из-за чередования волн то безрассудства, то благоразумия, захлестывавших Гэрриет, весь этот обычно усыпанный розами период безмятежного очарования, когда два существа, открывая друг друга, будто познают чудо и лишь стремятся слиться воедино, был для них беспокойным и облачным. Ссоры сменялись примирениями, приливы непрерывно следовали за отливами – то грозы, то ясное небо.
1833
I
30 лет.
Гектор решил: «Пора кончать!»
И написал отцу, что намерен жениться на ирландке Гэрриет Смитсон.
Гром ударил в бастион французской буржуазии; самый яркий роялист, ультрабелый доктор Берлиоз и строгая, набожная госпожа Берлиоз поставлены в известность о брачной авантюре, в которую решил броситься бунтарь Гектор.
Старики в растерянности смотрят друг на друга: возможно ли? Потом госпожа Берлиоз по обыкновению разражается тирадой:
– Какая-то актриса, таскавшаяся из страны в страну по театральным подмосткам! (Госпожа Берлиоз всегда преувеличивала.) Чужой крови и чужих обычаев! Разорившаяся женщина, к тому же вся в долгах! Тогда как он принадлежит к семье судей и нотариусов. – И, не закрывая рта, продолжала: – Создание, о котором он сам после первого, быстро угасшего пожара заявил, что без призмы сцены и ореола Шекспира она ничего не стоит65.
И театрально по всем правилам закончила: – Мой сын, я вас проклинаю!.. Вы унесете на тот свет грех за смерть вашей матери, которая всю свою жизнь была святой. Слышите ли вы меня? – добавила она еще торжественнее, словно Гектор находился поблизости. – Слышите?
Доктор под шквалами бури не в силах был вымолвить ни слова. Да и мог ли он что-нибудь сказать? Он никогда не осмеливался прерывать свою властную жену.
Наказать сына? Ни за что! Он страдал, не испытывая злобы. Защитить его? Тогда госпожа Берлиоз предала бы анафеме и его самого.
Так или иначе, но отец формально запретил сыну жениться.
– Таков мой долг, – просто сказал отец.
Но Гектор не сдается. Он утверждает, что в этом деле затронута его Честь (с преувеличенно большой буквы). Он боролся наперекор всем стихиям и
14 февраля
(к сожалению, во всяком случае, отца) он подписывает у парижского нотариуса Гюйо первую просьбу о разрешении родителей на вступление в брак.
Что теперь с ним станет? Отныне он в ссоре с семьей и берет в жены Офелию вместе с долгами, которые она наделала (четырнадцать тысяч франков – по тому времени крупная сумма). Ему это безразлично! Гектор – истинный мушкетер.
Но, увы, героизма и любви недостаточно, поскольку ими не будешь сыт. Сражаться со шпагой в руке благородно, но существует еще и голод.
Ползать по земле, когда имеешь крылья! Проклятые материальные заботы! Жизнь к Гектору жестока и несправедлива. Но ничто не заставит его отказаться от брачных уз, к которым он стремится, от тех уз, что, возможно, еще усугубят его невзгоды.
Генриетта66 должна быть всем обязана ему, ему одному; мало того, она должна принадлежать только ему, принадлежать безраздельно. И, страстно желая принести жертву, которая бы его возвысила, он предлагает ей полученную стипендию, столь необходимую ему самому. Плевать! Что ему стоит обходиться без обеда! Если потребуется, он отдаст ей всю свою кровь до последней капли.
Браво, Гектор, однако на что будет он жить со своей Генриеттой? У них за душой ни су.
Тогда он уходит с головой в устройство торжественного вечера – бенефиса, это должно было уменьшить пыл кредиторов, осаждающих его избранницу. Во всяком случае, так он надеется.
Гектор призывает, уговаривает, донимает своих верных товарищей. Каждый обязан сделать все возможное для бенефиса, хотя он и так обещает быть успешным.
«Но, но, не торопитесь!» – вскричала, должно быть, злая судьба. И несправедливая, глупая судьба еще раз усеяла путь шипами.
1 марта
Генриетта, выходя из кабриолета возле ведомства изящных искусств, поскользнулась и сломала ногу.
Какая трагедия!
«Перелом большой берцовой кости!» – уточнил доктор, поспешивший к несчастной женщине, которая мучилась и кричала. А рядом с ним у изголовья кровати Гектор, как всегда без меры, рыдал, клял, угрожал и взывал к уже давно забытому богу.
II
Но для чего все эти слезы, брань и проклятья? Чтобы разыграть трагедию скорби? О нет, Гектор не был, конечно, лишен экстравагантности, но у него было и доброе сердце. И он это доказал. Воздадим ему должное!
Он осмыслил случившееся несчастье и поклялся, что оно не остановит его. В голове Гектора ни на миг не промелькнула мысль отступить. Он сделался самой внимательной и самой нежной сиделкой. Несмотря на бессонные ночи, лишавшие его сил, он неустанно продолжал хлопотать, чтобы заработать немного денег, немедленно превращаемых в лекарства. И как только микстура оказывалась у него в руках, он спешил, спешил принести ее своей раненой горлице.
Однако Генриетта невольно оказывалась виновницей постигших его треволнений, нищеты и отверженности. Отверженности? Да, он стал парией.
Из всей семьи Гектора ему писала одна Адель, да и то тайком от мужа, судьи Паля, фанфарона и любителя громких фраз, который все знал, обо всем высказывался с апломбом, пересыпая речь афоризмами.
Безобразная карлица, бесчувственная к благородному самоотречению Гектора, опасаясь, как бы он своей преданностью не завоевал окончательно сердце Генриетты, продолжала осыпать его насмешками, поносить и осмелилась даже грубо выталкивать его.
Родные Генриетты, которые жили далеко за морем, считали Гектора эпилептиком.
Ну и пусть! Он весь ушел в самопожертвование.
«Видеть ее страдающей, несчастной и ничего не сделать для нее? Никогда! Чем сильнее будет ее горе, тем больше я буду привязан к ней», – заявлял он.
Он сказал Феррану:
«Если даже она будет покинута небом и землей, я все равно останусь подле нее, такой же пылкий и такой же верный в любви, как и в дни расцвета ее славы».
И Лист, добрый Лист, писал графине д'Агу, в которую с недавних пор был влюблен: «Бедный Берлиоз, как ясно иногда я узнаю себя в нем! Он только что был здесь подле меня. Он плакал навзрыд в моих объятиях».
Искренность его чувства нашла подтверждение в том, что вскоре он подписал вторую просьбу о разрешении на брак, чтобы навсегда связать свою жизнь, устремленную к вершинам, с этой женщиной, которая опускалась все ниже.
2 апреля (в зале Фавар) состоялся бенефис Смитсон и Берлиоза.
Выручка – 6500 франков. После уплаты гонорара английским актерам и погашения нескольких неотложных долгов обоим бенефициантам остались лишь слезы утешения. И все же, хромая, страдающая женщина получила короткую передышку в денежных заботах.
5 июня
Третья просьба о разрешении на брак. Доктор Берлиоз отказывается принять этот документ, словно может таким образом что-то изменить. Уполномоченный министерский чиновник передает его горничной, открывшей дверь.
Гектор все так же постоянен. Но между ним и Генриеттой то и дело возникают шумные споры. Солнечное небо и согласие сменяются грозами и ссорами. А потом все начинается сначала.
1 августа уже казалось, что все кончено. Но и на сей раз между ними состоялось временное примирение67.
Но уже в конце месяца, охваченный приступом отчаяния в разгаре новой ссоры, Гектор попытался в ее комнате покончить с собой. Жест, отмеченный романтикой, в которой он знал толк.
«Она упрекала меня в том, – писал он, – что я ее не люблю. В ответ, впав в отчаяние, я принял яд у нее на глазах. Душераздирающие крики Генриетты!.. Предел отчаяния!.. Мой жуткий смех!.. Желание вернуться к жизни при виде необыкновенных свидетельств ее любви!.. Рвотное… Ипекакуана!.. Меня выворачивало два часа! Осталось лишь два шарика опия… Два дня я был болен и выжил» (30 августа).
В самом деле, как могли они избежать столкновений? Они, такие разные даже в выражении нежности.
«Гром и молния! – писал в те дни Гектор. – Как мне сдержать себя? Мои ласки кажутся ей чересчур горячими… Я весь в огне и тем внушаю ей страх!.. Она ранит мое сердце, и меня охватывает ужас!..»
На гладь ледника извергалась бурная, огненная лава.
«Послушайте, – писал он в другой раз, – послушайте, что она ответила мне сегодня утром. «Not yet68, Гектор, not yet, у меня еще слишком болит нога…» Но разве можно страдать, разве существует боль при опьянении страстью? Если в тот миг, когда она будет говорить о своей любви, мне всадят нож в самое сердце, я не почувствую удара!»
III
Жюль Жанен – верный друг Гектора – в конце концов встревожился. «Куда идет наш неистовый гений?» – спрашивал он себя; и как-то в присутствии их общих товарищей заявил, решительно подчеркивая слова ударами кулака по письменному столу: «Я спасу его, хочет он того или нет!»
И что же он сделал?
Он решил вышибить клин клином, изгнать любовь любовью. Но чтобы Гектор клюнул на приманку, требовалась любовь с ореолом романтики, где наш Дон-Кихот смог бы благородно приносить жертвы, или же любовь, где он играл бы роль спасителя и поборника справедливости; тут не годилась пошлая, обывательская интрижка без искры романтики.
И однажды Жюль Жанен представил Гектору девушку ослепительной красоты, но чем-то напоминающую несчастного, затравленного зверька. Она испуганно озиралась по сторонам, она боялась, что придут, схватят ее и вновь отвезут к истязателю. Ее история была печальна. Несчастное создание купил один старик, который обращался с ней, как с рабыней, и засадил в подвал, чтобы принудить поддаться его ласкам.
Но она – чистая и гордая девушка – ради спасения чести призывала смерть. История целиком в стиле Виктора Гюго того периода.
Узнав о подобной жестокости, Гектор плакал от жалости. Тогда Жюль Жанен предложил ему уехать с девушкой в Германию, где после Италии Гектору предстояло продолжить свое образование, – таково было обязательное требование, предъявляемое высшей администрацией при награждении Римской премией.
Точно неизвестно, проведала ли Генриетта об угрозе бегства своего возлюбленного. Возможно, что и так. Во всяком случае, она сказала, наконец, «да». Услышав об этом, Гектор едва не лишился чувств. А та, другая, мученица-спасительница исчезла.
Жюль Жанен щедро вознаградил «беглянку», согласившуюся добросовестно сыграть эту мелодраматическую роль, однако история ничего не говорит о том, узнал ли когда-нибудь Гектор об этом милосердном обмане.
IV
30 октября
Наконец свадьба. Протестантское бракосочетание в английском посольстве. Среди свидетелей – двадцатидвухлетний красавец Лист, божественные пальцы которого будут околдовывать клавиатуру, сея восторженные чувства и вызывая преклонение по всей земле. Но никого из родных обоих супругов.
Товарищи Гектора в складчину оплатили расходы по свадьбе, а Тома Гоннэ одолжил своему дорогому другу 300 франков на первые семейные расходы.
Медовый месяц. Куда им уехать? В Грецию, где можно воскрешать в мыслях легендарное прошлое, бродя среди древних развалин, тревожащих душу? В Венецию, чтобы на ласковой лагуне, среди замков из лазури, мрамора и золота мечтать и грезить без конца?
Нет! Уединение было коротким и скромным – в Венсенне.
Чтобы открыться друг другу и понять друг друга, чтобы излить свою нежность и испытать блаженство, два человеческих существа стремятся к перемене места, уединению, покою. В безлюдном Венсенне, среди жалобного шепота теряющих листву высоких деревьев, Гектор и Генриетта нашли печальную, величественную и спокойную природу, гармонично сочетавшуюся с их новыми чувствами.
Осень в трепетной агонии разбрасывала свои таинственные меты по бесконечной ржавчине зыбких ковров. Все молчало, и все говорило.
Между влюбленными супругами ни тени диссонанса, полное слияние душ и тел. Вдали от непримиримой карлицы, от парижского шума и жестоких тревог Офелия расцвела. Теперь она наслаждалась, оценив сердце и гений Гектора. Они садились рядом на лужайке, еще покрытой изумрудной травой, и вечерними часами, когда все замирало в невыразимой неге, она нежно просила его напевать вальс из «Фантастической», чтобы вновь и вновь забыться и испытать восхищение.
И затем на берегу пруда или при луне, когда торжественная ночь, объявшая людей и предметы, изливала свою меланхолию, их настигал волнующий трепет.
«То был шедевр любви, – писал Феррану наш безумный романтик. – Разумеется, – добавлял он, – не много есть примеров столь необычного супружества, как наше…» «И такого счастливого», – мог бы он в то время добавить. Ему казалось, что все создано для его высшего счастья. Он восторгался оттого, что она добродетельно ждала, когда в ее жизнь войдет рыцарь, единственно достойный ее покорить.
Потому что эта женщина тридцати трех лет, актриса, которая, переезжая из города в город, часто встречала на своем пути искушения, сумела уберечь свое достоинство, свою чистоту. На следующий же день после свадьбы Гектор в порыве откровенности сказал Феррану: «Она была девственна, самая что ни на есть девственная, идеал девственности… Это сама Офелия – нежная, кроткая и застенчивая».
Офелия, Джульетта, Гэрриет, отныне вы госпожа Гектор Берлиоз. Более классическая, более земная, более французская. Тысячи опасных препятствий вставали перед Гектором, одержимым дерзким замыслом, но он в героической борьбе смог, наконец, завоевать вас… вопреки всему.
Мытарства закончены. Будьте же счастливы, господин и госпожа Берлиоз.
Однако сумеете ли вы быть счастливыми? Ведь счастье – это искусство.
V
В конце октября Гектору пришлось возвратиться из Венсенна – кончились деньги. Проклятые деньги, прервавшие очарование и подрезавшие крылья его горлице, жаждущей пространства и полета!
Он обосновался со своей Генриеттой на улице Нев-Сен-Мар.
В Париже Гектор вновь ушел в работу – надо было жить и погасить самые срочные долги, еще увеличившиеся после займа новых сумм ради счастливых дней в Венсенне, на скромную мебель и всякие мелочи, необходимые для молодой четы.
Чтобы выбраться из долгов, Гектор добился нового бенефиса Смитсон – Берлиоз – 21 ноября 1833 года. Но, увы, какое разочарование! Какой холодный и равнодушный, если не враждебный, прием.
Офелия показалась публике тяжеловесной – более того, утратившей чувство меры в своих криках и жестах.
И тем не менее бенефицианты получили две тысячи франков прибыли!69.
Таким образом, он должен был ежедневно присутствовать на каком-нибудь спектакле и давать рецензии. Какая повинность! Сколько похищенных часов вдохновения и творчества, и все ради жалких грошей. Ну что ж! Primum vivere71. Суровый закон, который бьет и порабощает. Но никакая работа не смутит Гектора. Он боготворит свою Офелию и чувствует себя счастливым. Гектор понимает, что за счастье должен платить.
1834
I
Кочевая жизнь в погоне за сменой впечатлений, чтобы лучше расцвели чувства. И поскольку Венсенн оставил у них поэтическое воспоминание, обоих вновь влекло к природе.
Пожив недавно среди деревьев и водных источников, они теперь просто задыхались в одном из сотов, называемых квартирами, в мрачном чреве дома, как две капли воды похожего на все остальные постройки прозаической улицы.
И они устраиваются в кокетливом домике на Монмартре – в сельской местности, возвышающейся над гигантским городом, на самой вершине холма, откуда ночами ничто не мешает в тишине любоваться Парижем и упиваться звездами.
В весенней улыбке набирается поэзии их маленький сад, становясь волшебным от глициний, сирени цвета сумерек и прекрасного дерева, которое лето разукрасит драгоценными каплями крови – вишнями.
А вот колодец, и вдоль его мшистой стенки поднимается веревка, обвивающая скрипящий ворот, весь в сверкающих каплях воды. Разве это не пристанище для романтической души?
Именно здесь познал Гектор подлинное счастье, отсюда, смеясь над своим безденежьем, но работая до изнурения, чтобы его облегчить, он то и дело спускался в Париж и затем весело взбирался в свой рай.
И хотя он терпел поражения, хотя его чернили и не признавали, там был для Гектора единственный в его неспокойной жизни оазис, где он находил тепло и покой. Потому что Офелия полюбила его, полюбила всей своей разбуженной плотью, всем своим увлеченным разумом.
«Приезжайте, – писал он своим друзьям, – чтобы найти покой на природе, нигде так не успокаивающей, как здесь, приезжайте взглянуть на мое счастье, которое я смею считать образцовым».
Ах, как горько покидать это гнездышко, где пригрелась мечта, и погружаться в Париж, в водоворот его сплетен и шума!
Среди слухов, циркулировавших в редакциях, которые он посещал, была, впрочем, одна тема, интересовавшая, его и будившая воспоминания. Воспоминания без ненависти и желчи, еще более заострявшие нежность к Генриетте, его покорной, чувственной и страстно любящей Офелии. Эта тема – любовные терзания Камиллы Мок.
Коварная Камилла Мок, едва освободившись из объятий рыдающего Гектора, с искусным вздохом недоступной богини, сраженной, наконец, любовью, пала в объятия Плейеля.
Скромная, поспешная свадьба – боялись, не появился бы Гектор; благоразумие требовало торопиться и проявлять осторожность.
Медовый месяц. Камилла под управлением опытной маменьки Мок, регулирующей и размеряющей волнения и порывы, – сама нежность.
…Уплыть на неведомые острова вечных грез… Умереть от избытка чувств… Лететь в пропасть блаженства… Уподобиться влюбленным, разрезавшим одним и тем же клинком руку и смешавшим свою кровь, чтобы освятить клятву.
Короче, она опустошила весь арсенал исступленного романтизма.
И затем без всякого пристойного перехода начались любовные приключения. Камилла, подхваченная головокружительным вихрем, скоро утратила всякую меру. Она могла вдруг щегольнуть связью с очередным поклонником. Называли ее торжествующих любовников, называли претендентов.
Среди победителей у всех на устах имя Альфреда де Мюссе. Перед этим двадцатитрехлетним гением, певцом романтических страданий, столь изысканно рыдавшим над своими горестями, Камилла быстро смирила свою покладистую добродетель. Однако расположение поэта было мимолетной прихотью, длившейся, быть может, всего одну ночь.
Со своей стороны, честный Плейель принадлежал к категории без памяти влюбленных мужей, которые слепы и глухи. Он ничего не видел и не слышал.
Но, к несчастью Камиллы, путь сладострастных утех скользок и извилист. Марион Делорм и Нинон де Ланкло в расцвете чувств всегда оставались изящными богинями прославляемой любви. Они никогда не унижали себя. Камилла же, с самого начала искавшая приключений, не замедлила впасть в пошлость.
А жаль! Ее талант и красота заслуживали большего.
В ту монотонную осень похождения госпожи Плейель, сдобренные пикантными подробностями, давали изрядную пищу сплетникам. Из рук в руки передавали номер «Газет де Трибюно», комментировавшей судебное решение о раздельном жительстве и разделе имущества супругов, которого недавно добился прозревший, наконец, муж. И все же, несмотря на скандальную распущенность жены, владелец знаменитой фортепьянной фабрики72 Плейель, человек деликатный и благородный, обратился в суд неохотно и с большим тактом.
А ведь, приехав в Италию, ты, Гектор, еще дрожал от ее прощального поцелуя и плакал от воспоминаний.
А ведь ты из-за любви к ней замышлял убить себя, совершив перед тем тройное убийство.
Жертвой твоего израненного сердца должен был пасть и достойный Плейель, как и ты, обманутый ею.
Ты счастливо отделался, Гектор!
Но что уготовила тебе ставшая твоей женой «идеально чистая» Офелия, как ты о ней писал? Посмотрим. У вас слишком разные души, так поймете ли вы друг друга?
II
Теперь их кокетливый садик облагораживают своим посещением Эжен Сю и Эрнст Легуве, Альфред де Виньи, Шопен и многие другие признанные знаменитости. Зачастую сюда поднимается и Жанен, столь независимо высказывающийся о современных актерах и композиторах, сподвижник Гектора д'Ортиг и добрый Гуне, умевший безвозвратно ссужать деньги. Когда угасал день, Шопен садился за рояль и долго-долго играл, передавая самые тонкие чувства. Потом его сменял Лист – прекрасный Ференц, и крылатые, необыкновенные руки летали по клавиатуре, творя чудеса.
Наконец завязывался разговор, продолжавшийся и в разгар бархатной ночи. Мишенью нередко служил «паяц» Россини. Гектор – фанатичный поклонник величественного – еще и еще раз громил его за кружевные, «запудренные» мотивчики в румянах.
Генриетта же молча слушала, восторгаясь гением и энергией своего Гектора.
Ах этот сад! Воспоминания о нем Гектор сохранит до последнего вздоха.
III
Радостное событие – Генриетта ждет ребенка. Гектор в восторге, Генриетта счастлива.
Если зарождение человека – искра, вспыхнувшая от безумной любви, то какое это счастье и какая гордость для родителей, возрождающихся в ожившем чуде!
Само ожидание ткет узор сладостного очарования, отмеченного нетерпением и любопытством.
В часы покоя, когда на глаза Гектора навертываются слезы умиления, он вглядывается в эту женщину, от которой родится существо из их плоти и крови.
Гектор совершенно не думал о тяжелых расходах, которые навалятся на него после рождения ребенка, хотя королевская стипендия и скудный, шаткий заработок журналиста – все, чем он располагал. Сейчас его воодушевляет и поглощает одна мысль: «Скоро я стану отцом!» И в этой атмосфере душевного подъема он работает, он творит. Что сейчас сочиняет композитор? Новую симфонию «Гарольд в Италии», где с точностью воспроизводит дух своих недавних волнений среди сказочных картин73.
Май
«Гарольд» закончен. Но, завершая этот шедевр, Гектор с нетерпением ждал нового триумфа. Пресса настаивала на открытии перед ним дверей Королевской академии музыки. А. Геру писал в «Тан»: «Никто не сделал более блестящей заявки на будущее, чем Берлиоз. Было бы жестоко и в то же время смешно проявлять к его кандидатуре осмотрительность, отныне совершенно не оправданную».
Действительно, Опера оставалась для него закрытой. Гектору удалось лишь прочитать перед жюри Комической оперы либретто задуманной им большой оперы, которое он написал с одним своим другом-поэтом.
Единодушный приговор – отвергнуть. И д'Ортиг возмущался и негодовал! «Берлиоз борется подобно Бетховену, – писал он. – Ему преграждают дорогу в театр, ему стремятся запретить концерты в Консерватории. Какая вопиющая несправедливость! Берлиоз не только гениален, но и обладает мужеством. Под этим словом я разумею силу характера, энергичную и непоколебимую веру в себя, которая не исключает скромности и приводит к преодолению всех препятствий… Он будет вами повелевать, господа, и вы подчинитесь…»
Гектор сохраняет спокойствие, взволнованный мыслью об отцовстве и убежденный, что последнее слово останется за ним. Вопреки всему! Поэтому окончание «Гарольда» ничуть не пострадало от этих неудач. «Меня боятся, – заявил наш представитель «Молодой Франции». – Во мне видят подрывателя основ. Мне отказывают в слове, чтобы затем не пришлось одобрить музыку безумца…»
14 августа
Родился маленький Луи. Это произошло после двух дней и двух ночей жестоких мук, когда жизнь самой роженицы постоянно находилась под угрозой, словно скупая природа ради сохранения равновесия желала даровать одну жизнь, оборвав другую.
Запись акта гражданского состояния о рождении желанного ребенка была произведена домовладельцем и лавочником, торгующим поблизости копченой селедкой.
В семье нежность и восторг: боготворимая мать, отец, сам ставший ребенком, чтобы полнее раствориться в своем чаде.
23 ноября
Первое исполнение «Гарольда в Италии».
Перед избранной публикой, где господствовала, правда, армия берлиозцев в полном составе, еще усиленная Сент-Бевом и Ламенне, «Гарольд» торжествует победу. «Гектора начинают называть «преемником Бетховена»74.
Второе исполнение состоялось четырнадцатого, третье – двадцать восьмого.
Однако недруги волновались и перешептывались. Еще раз надо было унизить и победить смелого новатора.
На третьем исполнении «Гарольда» случился полный провал. Первую часть приняли довольно тепло, вторую («Шествие пилигримов») заставили повторить, однако сообщник заговорщиков Жирар, дирижировавший оркестром, настолько замедлил затем темп, что арфист растерялся, и пришлось перескочить сразу к последнему аккорду. То была катастрофа. На следующий день Гектор получил вместо утешения анонимное письмо, где после потока грубых ругательств его упрекали в том, что ему недостает мужества пустить себе пулю в лоб75.
Пустить себе пулю в лоб! Так писать человеку, обогатившему человечество бесподобными творениями! Однако ни Гектора, ни любителей подлинной музыки этот злобный выпад не обезоружил и не лишил мужества.
В «Керубино» можно было прочитать: «Умение ждать – доблесть гения. Не стоит отчаиваться, Берлиоз…» А д'Ортиг вновь заявил: «Этот гениальный артист всей силой своего таланта и воли борется против зависти, ненависти и глупости…»
Не тревожьтесь, господин из «Керубино», Берлиоз не отчаивается никогда. Препятствие лишь стимулирует его, он знает, что сможет его преодолеть.
Между тем супружеская чета покинула цветущее гнездо, взгромоздившееся высоко на холм Монмартра, и обосновалась в доме 34 на улице Лондр. Новые расходы без новых средств. Как найти выход? Генриетта, не собиравшаяся покидать сцену и к тому же терзаемая желанием облегчить положение семьи, выступила 23 ноября, накануне первого исполнения «Гарольда», в только что основанном театре Нотик в пантомиме «Последний час приговоренного к смерти». Однако ни величественная осанка, ни сила выразительности ее мимики не подкупили публику. Этому провалу суждено было навсегда увести из театра ту, чья великолепная игра некогда покоряла весь Париж.
1835
Денежные затруднения дошли до предела, но тут внезапно объявился спаситель. Им был господин Бертен, могущественный владелец газеты «Журналь де деба» – официоза Луи-Филиппа, газеты, наиболее читаемой во Франции и наиболее распространенной за ее пределами.
Этого могущественного человека называли «изготовителем министров», если не королей. Он мог бы сказать: «Мое кресло стоит трона»76.
Через корифея критики Жюля Жанена, послужившего посредником, Гектор смог пробиться к этому творцу общественного мнения, чье влияние распространялось на весь двор и самого монарха. И когда в «Деба» освободилось место критика, Бертен предложил вести музыкальную хронику Гектору, ухватившемуся за такую исключительную возможность увеличить свой заработок и занять, по его выражению, «боевую позицию». Потому что он не собирался преподносить спокойные и безучастные очерки и о людях и о произведениях своего времени. О нет! Он был намерен вести тяжелый бой, мужественно, упорно и неустанно сражаться за независимость в музыкальном искусстве, беспрерывно клеймить мнимые, однообразные красивости, не выходящие за рамки тесных канонов.
Во время его долгой работы в «Деба»77 кое-кто из верховных жрецов гармонии пытался, как принято говорить, образумить «бунтовщика». Не тут-то было! Ничто не могло изменить великого романтика и помешать его исступленному воображению преодолеть препятствия музыкального кодекса, чтобы раскрыть себя в феерических фантазиях. Подчиниться писаным правилам – этому не бывать!
В этом году Гектор уже почти добился места директора музыкальной гимназии, которое должно было приносить ему 12 тысяч франков в год, как он писал Феррану, или 6 тысяч франков, о которых в другом письме сообщал Листу. Но тут взбунтовались неумолимо злобные ненавистники Гектора. И, несмотря на влиятельность Бертена, прекрасный замок рухнул.
«Тьер, – писал Гектор Ференцу Листу, – поступает так, чтобы я потерял это место; он упрямо отказывается разрешить в гимназии класс пения. И в результате заведение, к которому я намеревался присоединить школу хористов, сейчас пришло в упадок и закрыто. Там дают балы…»
Достоин и упоминания «большой драматический концерт», в котором участвовал Ференц Лист со 120 исполнителями. Неслыханная милость: Король Луи-Филипп забронировал ложу. Но, увы, успех был скромным. Публику как следует обработали интриганы.
1836
33 года.
Новые козни. Провал «Эсмеральды»78 – произведения дочери властелина прессы мадемуазель Бертен – был злонамеренно поставлен в вину Гектору Берлиозу, совершенно неповинному и неспособному на создание подобной безвкусицы.
Чтобы ознакомиться с событиями, прочтем прежде всего статью, появившуюся в «Ревю де де монд» за подписью Гюстава Планша.
«Утверждают, будто г. Виктор Гюго страстно жаждет пэрства и что он стучится в дверь Академии, только чтобы войти в Люксембургский дворец. На пути к достижению этой двойной цели «Журналь де деба» отнюдь не кажется той поддержкой, которой стоит пренебречь. И отношение г. Бертена к другу дома не назовешь простой благосклонностью…»
Виктора Гюго, Бертена и в ту же кучу, без разбора, Гектора Берлиоза и мадемуазель Бертен. То была новая отравленная стрела, пущенная в композитора.
«Зсмеральда» была впервые поставлена 14 ноября. Нурри исполнял партию капитана Феба и сделал все, что мог, для успеха оперы. Однако, несмотря на то, что были собраны лучшие таланты – Нурри, Левассер, Массоль и мадемуазель Фалькон, – успех «Эсмеральды» был весьма скромен. Спустя месяц после постановки «Эсмеральда» еще подвергалась жестоким атакам. Сами друзья признали затянутость вещи. Сократив ее на один акт, на столько же сократили и скуку зрителей, а милый балет «Дочь Дуная» вознаградил их за неприятности. Но тем дело не кончилось: Нурри, отчаявшись в успехе, отказался от роли Феба. Как-то публика подняла оглушительный шум и не пожелала даже слушать последний акт…
Для клеветников хороши любые средства, и вот Гектор пригвожден к позорному столбу. Но, неизменно оставаясь мушкетером, он сумел промолчать. Разве мог он ответить: «Если опера и плоха, то при чем тут я? Я к ней даже не прикоснулся»?
Он был не способен проявить такую бестактность – дать пощечину своему покровителю.
Но в письме другу Феррану Гектор написал:
«Я не причастен, абсолютно не причастен к сочинению мадемуазель Бертен, и тем не менее публика упорно считает меня автором арии Квазимодо. Суждения толпы отличаются ужасающим безрассудством».
Дону Базилио годилось все.
1837
I
Год «Реквиема», которым Гектор Берлиоз вновь заявил свой, патент на бессмертие.
Пэр Франции граф де Гаспарен, происходящий из древней, истинно гугенотской знати, имел тогда портфель министра внутренних дел. Он чтил религию, жил мыслями о боге и полагал, что его приход к власти послужит на пользу религии в час ее упадка. Поэтому он и учредил премию в три тысячи франков для ежегодного присуждения молодому композитору, которому поручалось сочинить духовное музыкальное произведение.
И на ком он остановил свой выбор? На Гекторе.
Но почему? Потому что он, тонкий любитель музыки, восхищался этим воинствующим гением, с живой симпатией следя за его упорной борьбой. Занимая ранее пост префекта Изеры, он был знаком с семьей Берлиоза, а один из его сыновей постоянно бывал в доме близкого друга Гектора.
Вот удача! Тем более что по положению о премии государство принимало на себя все расходы при первом исполнении произведения.
Исключительно лестный для Гектора выбор вынудил его с остервенением пробиваться сквозь тысячи препятствий, воздвигнутых ненавистью в союзе с завистью.
Прежде всего инцидент с его врагом номер один – могущественным Керубини. Высший жрец и сам автор реквиема вовсе не намеревался уступить дорогу молодому «фантазеру», пренебрегавшему священными музыкальными канонами.
Он клеветал, плел интриги, заговоры. Напрасный труд! Благодаря «Деба» и г. Бертену молодой Берлиоз (о, чудо!) одержал верх над знаменитым Керубини. Шуму было на весь Париж!
Потом он натолкнулся на враждебность департамента изящных искусств и прежде всего его директора – господина Каве, заядлого керубиниста, который, не убоясь своего министра, упрямо воздерживался от подготовки решения. Гектор тщетно хлопочет, наконец взрывается и подает жалобу самому господину де Гаспарену. Тот требует, чтобы официальный документ был немедленно же представлен ему на подпись. Волей-неволей пришлось так и поступить.
Теперь все?
Не тут-то было!
Но прежде чем продолжить, укажем на одну черту Гектора, достойную быть упомянутой, – безобидную мстительность, просто ради внешнего эффекта.
Уже оказавшись победителем, Гектор притворился, что верит, будто Керубини сам забрал назад свое произведение – из такта и уважения к молодому сопернику. Комизм положения состоял в полной неправдоподобности. Спесивый Керубини, ныне посвятивший себя духовной Музыке, никогда никому не уступал, будь то царь царей, а кроме того, он смертельно ненавидел Гектора. Последний же самым красивым почерком написал музыкальному властелину:
«Сударь!
Я глубоко тронут благородным самоотречением, которое толкнуло вас на отказ представить замечательный реквием для церемонии в Доме инвалидов. Примите уверения в моей глубокой признательности. Однако я намерен настоятельно просить вас не думать больше обо мне и не лишать правительство и ваших поклонников шедевра, который придал бы столько блеска торжеству. С глубоким уважением, сударь, преданный вам
Г. Берлиоз»
Разумеется, необычное послание ходило по всем редакциям и среди оторопевших берлиозцев. Гектор ничего не умел делать без шума.
Вполне понятно, почему у него было столько врагов. Вместо того чтобы осторожно нейтрализовать их, он рисовался храбростью и бретерски насмехался над ними.
А Керубини, против которого главным образом и были направлены его атаки, воплощал в себе наисвятейшее, официальное искусство.
Выходец из Флоренции, он двадцати лет поставил в Александрии свою первую оперу «Квинт Фабий», а затем обосновался в «Париже и, приняв французское подданство, поднялся до самых высоких должностей: главного инспектора музыки, руководителя королевской капеллы, директора Консерватории.
Этот человек мог гордиться своим участием в формировании бессмертных композиторов Галеви, Обера и Буальдье – фанатичного защитника музыки, услаждающей слух, непримиримого врага музыки сильной и поражающей, звучащей разбушевавшейся бурей и смятением страстей. Он резко оспаривал, если не презирал, творения самого Бетховена. Этот спесивый человек держал в своей сильной руке скипетр «здоровой» музыки, музыки «подлинной», пренебрежительно относясь ко всякому признаку фантазии, казавшейся ему мятежной и, следовательно, еретической. Талант, считал он, повелевает быть правоверным. И вот с этим чрезвычайно ограниченным сиятельным сановником ежедневно осмеливался мериться силами безрассудный Гектор. Но последуем за событиями.
II
Гектор понял, что настал ответственный час в его жизни. Он с вдохновением работает. «В первые дни, – писал он своей сестре Адели, – эта поэзия заупокойного гимна опьяняла и возбуждала меня до такой степени, что на ум не пришло ни одной ясной мысли; голова моя кипела, все кружилось перед глазами. Сегодня извержение уже усмирено, лава прорыла себе русло, и теперь с божьей помощью все пойдет хорошо. А это – самое главное!»
Произведение закончено.
Музыка, устремленная ввысь, грандиозна и патетична. Картины фантастических видений. Чудесное произведение должно быть событием века.
«Человеческий род стонет, предчувствуя рассвет судного дня. Внезапно звучат трубы, возвещающие воскрешение, несметные сонмы мертвецов восстают из вековых могил; взывают к Христу души в чистилище, томящиеся в кровянистой грязи дантевских топей; в небе лучистые голоса, божественное сияние, песнь света…»79.
Начались репетиции. Триста, может быть, четыреста исполнителей. Вскоре, по выражению Гектора, «все настроено как рояль Эрара». И вдруг – проклятие! Тысяча чертей! Выходит министерское постановление об отмене мессы в Доме инвалидов и замене ее обычной службой в нескольких парижских церквах.
Как решился Распарен пойти на подобное вероломство?
Нет, Гаспарен тут ни при чем, он уже не у власти. Министерство Моле – Гизо пало, и совет министров сам принял такое решение.
Чтобы войти в курс этой «министерской подлости», как назвал это Гектор, стоит прочитать его письмо отцу, с которым он теперь охотно переписывался.
«Господин де Монталиве80 велел спросить меня, как он может возместить убытки, единственной причиной которых, как он заявил, были политические соображения. Я ответил, что в деле подобного рода невозможно возместить убытки иначе, как исполнением моего произведения.
«Журналь де деба» была раздражена. Арман Бертен направил Монталиве гневное письмо, которое я видел и лично передал. Но все без толку, все те же заявления: «таково решение совета министров и т. д.» и другие фарсы в подобном же вкусе.
Но это еще не все, мне следовало возместить расходы. Господин Монталиве признает их и не намерен отказываться от уплаты. Прежде всего четыре тысячи франков причитаются мне, затем три тысячи восемьсот за переписку нот и, кроме того, расходы за три репетиции хоров по частям. Ведь я готовился, и все шло как нельзя лучше – наслаждение было наблюдать за воодушевлением вокальных масс. К сожалению, мне не удалось дойти до генеральной репетиции, и поэтому я не смог даже ознакомить артистов с грандиозной партитурой, столь сильно возбуждавшей их любопытство. Такое поведение правительства я попросту называю кражей. У меня, крадут мое настоящее и будущее, потому что это исполнение имело бы для меня большие последствия. Ни один министр не осмелился бы во времена Империи вести себя подобным образом, а поступи он так, я думаю, что Наполеон отчитал бы его. Ибо, я вновь повторяю, – это явная кража.
За мной посылают, спрашивают, не пожелаю ли я написать это произведение. Я предъявляю условия (музыкальные), их принимают. Письменно дают обязательство организовать исполнение 28 июля. Я заканчиваю музыку, все готово, но дальше дело не пошло. Правительство считает возможным отречься от важной статьи заключенного со мной договора. Это же злоупотребление доверием, злоупотребление властью, подлость, мошенничество, грабеж.
Теперь я остался с самым крупным из когда-либо мной написанных музыкальных произведений, словно Робинзон со своей шлюпкой: отправить его в плавание невозможно – нужны большой собор и четыреста музыкантов…»
Если бы только против ненависти должен был бороться Гектор, это еще куда ни шло! Но была и глупость, которую ему нередко приходилось на себе испытывать. Вот деталь, достойная упоминания.
За свой замечательный «Реквием» Гектор получил медвежью похвалу от бравого генерала Лобо, воскликнувшего с искренним восхищением: «Боже мой! Как этот Берлиоз талантлив! И самое великолепное в его музыке – барабаны!» Барабаны! Разве барабан подтверждает гениальность? Несчастный генерал! Остается пожелать, чтобы в военной стратегии он разбирался лучше.
Так обрушилось огромное здание, а с ним развеялась и великая мечта.
III
Шли месяцы. Гектор был раздражен, но чужд разочарованности и уныния. Он не падал духом никогда. Впрочем, однажды тяжелая, мрачная завеса окутала его душу: в покое и славе умер добрый учитель Лесюэр.
В смятение и ярость на время вкрались тяжкие раздумья и скорбь.
Депеша из Тулона сообщила (22 октября), что Константина взята, но генерал Данремон81 с несколькими солдатами «пал героический смертью» при взятии города». Король приказал захоронить останки генерала в Доме инвалидов и провести траурную церемонию.
Теперь вновь предоставим слово Гектору.
«Я начал уже терять терпение, – писал он, – когда однажды вечером, выходя из кабинета господина X, после оживленной дискуссии с ним по поводу моего «Реквиема», я услыхал выстрел пушки Дома инвалидов, возвестившей о взятии Константины. Спустя два часа за мной прислали с просьбой спешно вернуться к министру. Господин X. нашел способ отделаться от меня. По крайней мере он так думал… Торжественная служба должна была состояться в соборе Дома инвалидов. Церемонией распоряжалось военное министерство, и генерал Бернар, возглавлявший его в то время, согласился на исполнение моего «Реквиема». Такова была неожиданная новость, которую я узнал, придя к господину X.».
Гром небесный!
«На сей раз я должен победить! – воскликнул Гектор перед своей гвардией, собравшейся на высший военный совет. – Сомневаться означает отступить; отступить – значит не оправдать надежд. Вперед! Наши враги будут повержены в прах!» И после этой воинственной тирады он до изнеможения хлопочет и готовит сообщения для печати, чтобы создать благоприятную почву и попытаться убедить Париж, что совершится чудо82.
IV
4 декабря – генеральная репетиция, а на следующий день – публичное исполнение.
«В четверть первого дня, наконец, началась церемония. Принцы – сыновья короля, дипломатический корпус, палата пэров и палата депутатов, кассационный суд и сводный корпус из всех родов войск, штаб Национальной гвардии – пестрая разряженная толпа, сверкающая золотом среди огромных черных драпировок. Тут и там, желая быть на виду, сверкают драгоценностями, суетятся и шуршат нарядами модные парижанки. «Панихида, – писали газеты, – привлекла весь Париж – Париж Оперы, Итальянского театра, скачек, балов г. Дюпена и раутов господина Ротшильда»85. Собравшиеся не сводили глаз с герцогов – Орлеанского, д'Омаля и де Монпансье.
«Реквием» – эта великая месса, способная пробудить мертвых», – был настоящим шедевром, сотворенным гением.
Первые же звуки предвещали успех, и Гектор думал: «Победа! Победа принадлежит мне!» Однако не торопись, Гектор! Чтобы вынести приговор, ты должен дождаться конца! И действительно, поступок редкого вероломства внезапно поставил под угрозу весь огромный успех. К счастью, Гектор бдительно следил за исполнением, готовый броситься в оркестр. Кто виноват? Сам дирижер Габенек, фанатичный поклонник Керубини.
Гектор писал в «Мемуарах»:
«Когда должна была прозвучать «Tuba mirum»86 – в тот кульминационный момент, когда руководство дирижера абсолютно необходимо, – Габенек опускает палочку, спокойно достает табакерку и собирается взять понюшку табаку. Я непрерывно поглядывал в его сторону; в тот же миг я быстро повернулся и, оказавшись перед ним, протянул руку и обозначил четыре такта нового темпа. Оркестранты идут за мной, все приходит в порядок, я веду эту часть до конца, и тот эффект, о котором я мечтал, достигнут. Когда при последних словах хора Габенек увидел, что «Tuba mirum» спасена, он сказал мне:
– Я весь покрылся холодным потом. Без вас мы бы пропали.
– Да, мне это хорошо известно, – ответил я, пристально глядя на него.
Я не добавил больше ни слова. Сделал ли он это с умыслом? Возможно ли, чтобы этот человек сообща с господином X., который меня ненавидел, и с друзьями Керубини посмел замыслить и попытался совершить столь низкое злодейство? Я не желал бы этого думать, хотя и не могу сомневаться. Да простит мне бог, если я к нему несправедлив».
Очевидно, что заговорщики не останавливались ни перед какими преступлениями. И все же «Реквием» имел триумфальный успех; несмотря на все происки, его исполнение завершилось в атмосфере всеобщего восторга. После этого кюре собора Дома инвалидов совершил богослужение, а парижский архиепископ дал отпущение грехов.
Так, несмотря на все трудности, интриги и злодеяния, Гектор заставил исполнить свой «Реквием». Вопреки всему!
Огромное большинство газет признало, что сочинение превосходно.
«Исполнение в целом замечательно, – писала «Монд драматик». – Это произведение ставит Берлиоза в первый ряд среди композиторов духовной музыки, перед таким сочинением врагам Берлиоза остается молчать и восхищаться».
В «Котидьен» д'Ортиг писал: «Гектор Берлиоз усвоил не только духовный колорит, но и традиции христианского искусства.
«Реквием» можно рассматривать как исторический итог музыкальных традиций».
Вот мнение Ги де Пурталеса о «Реквиеме»:
«Крушение мира», «музыкальный катаклизм», где этот безбожник сумел изобразить видения неба и шекспировского, дантова ада… Человек здесь выглядит атомом во вселенной. «Requiem» и «Kyrie», «Dies Irae"и «Tuba mirum» – скульптурные фризы, оркестрованный «страшный суд» и как бы призыв того последнего дня мира, когда должна дрожать земля, рушиться цивилизация, женщины-рабыни протягивать с мольбой руки к тирану до тех пор, пока не явится Спаситель рода человеческого. После «Дароприношения» – «Sanctus»: подъем из глубин на свежий воздух под лазурное небо и к золоту рая, где в окружении ангелов правит всевышний. И в заключение «Agnus Dei» – вечное блаженство…
Не то чтобы Берлиоз прославлял здесь веру, которая ему чужда. Для него это было просто выражением «красоты христианской религии», к которой Берлиоз, как художник, всегда был горячо восприимчив…»
И вот, наконец, что писал сам Гектор в письме Феррану:
«Люди с самыми противоположными вкусами и привычками были под потрясающим впечатлением. Кюре собора Дома инвалидов после церемонии четверть часа прорыдал в алтаре; продолжая рыдать, он обнимал меня в ризнице. При звуках «страшного суда» ужас был неописуем; с одним из хористов случился нервный припадок. То было воистину устрашающее величие».
Морель в «Журналь де Пари» также без оговорок восхвалял это чудесное произведение. И наконец, самая высокая похвали – от военного министра, сделавшего Берлиозу заказ:
«6 декабря 1837 года
Сударь!
Я спешу засвидетельствовать вам полное удовлетворение, полученное мною от исполнения «Реквиема», автором которого вы являетесь, только что пропетого на заупокойном богослужении по генералу Дамремону.
Успех этого прекрасного и строгого сочинения достойно отвечал торжественности случая, и я доволен, что смог дать вам эту новую возможность блеснуть талантом, ставящим вас в первый ряд наших композиторов духовной музыки.
Примите, сударь, уверение в моем совершенном почтении.
Пэр Франции, военный министр Бернар».
И наконец, завершающее звено: объявляют, что правительство попросило Шлезингера изготовить партитуру для государства. Таким образом, «Реквием» будет «национальным достоянием». Объявляют также о предстоящем возведении Гектора в титул кавалера ордена Почетного легиона.
Но это не все!
Гектору обещают еще место профессора Консерватории и пенсию в четыре с половиной тысячи франков из фонда изящных искусств.
– Следовало бы в Королевском парке воздвигнуть статую Берлиоза из благородного металла, – иронизировали его враги, в которых ненависть бурлила, словно раскаленная лава.
Другие спрашивали:
– Почему бы не причислить его к лику святых? Но все добавляли:
– Подождем. Посмотрим, что будет дальше! Хулители, раздираемые завистью, не считали себя побежденными.
«Конститюсьонель» сравнивала Берлиоза с Виктором Гюго:
«Он сочинил симфонии, где можно найти все, что угодно: паломников, колдунов, разбойничьи оргии, хороводы, шабаши, сцены на Гревской площади, наслаждения сельской природой, радости чувствительной и целомудренной души, благодеяния, библейские добродетели, пространство, бесконечность, геометрию и алгебру – одним словом, все, исключая музыку».
«От Бетховена до Берлиоза, – утверждала «Шаривари», – столь же далеко, как от хаоса до сотворения мира».
Газета «Корсар» писала: «Церемония в Доме инвалидов обошлась в семьдесят тысяч франков. Мы надеемся, однако, что на сей раз за слезы не была дана взятка».
«Вчера в Доме инвалидов, – заявила «Шаривари», – «Реквием» уплывал в воздух одновременно с нашими бедными денежками».
«У нас была весьма любопытная штука, – писал Адан своему берлинскому корреспонденту Спикеру 11 декабря, – погребальная месса Берлиоза… Участвовало четыреста музыкантов, и на это ему выделили двадцать восемь тысяч франков. Вы не можете себе представить ничего подобного этой музыке; к большому оркестру были присоединены двадцать тромбонов, десять труб и четырнадцать литавр.
Так вот, все это не производило ни малейшего эффекта; и тем не менее вы увидите, что все газеты, за небольшим исключением, провозгласят эту мессу шедевром. И все оттого, что сам Берлиоз – журналист; он пишет в самой влиятельной из всех газет – «Журналь де деба», а все журналисты поддерживают друг друга».
И вскоре сказалась вся сила контратаки, предпринятой недругами Гектора.
Управление изящных искусств восприняло удивительный успех «Реквиема» как пощечину и попыталось отомстить, сыграв на постоянной стесненности Гектора в средствах:
«И вот я покамест ничего не получил, – писал он отцу. – Военный министр (честный и достойный человек) передал мне десять тысяч франков, предназначенных для уплаты за исполнение моего произведения, так что сейчас уже всем заплачено, за исключением меня, потому что, к несчастью, я имею дело с министром внутренних дел. Вчера я отправился в управление, чтобы устроить там сцену, какой я думаю, никогда не видывали в подобном месте. Я велел сказать господину де Монталиве через его начальника отделения, что мне было бы стыдно так обращаться с моим сапожником, как он вел себя со мной, и что если мне не заплатят в самый короткий срок, то я расскажу обо всех подлых махинациях, проделанных со мной в министерстве, с тем чтобы дать газетам оппозиции обширный материал для скандала. Очевидно, перед исполнением «Реквиема» хотел*и аннулировать решение господина де Распарена и потому «распорядились» моими четырьмя тысячами франков, а попросту говоря, украли их. Тысяча пятьсот франков вознаграждения исчезли из памяти начальников управления изящных искусств, сейчас они говорят, что это было «недоразумением». Никогда еще не видывали шайки более законченных воров и прохвостов. Но мне заплатят, тут нечего волноваться, это всего лишь задержка. Они слишком боятся прессы. Мне говорили об ордене к королевскому празднику в мае. Посмотрим, устроят ли еще одну мистификацию. Впрочем, это меня заботит меньше всего».
«Корсар» же поместил иронический рассказ под заглавием «Четверть часа Раблэ, или цена похоронной мессы».
В нем участвуют министр и композитор. Первый по принуждению приносит поздравления. Тогда второй представляет свой счет:
«За изготовленную и поставленную мною, Гектором Берлиозом, мессу со ста пятьюдесятью литаврами, сорока рожками, шестьюдесятью турецкими колокольчиками, ста валторнами, восемьюдесятью барабанами и тремястами трубами (общим весом две тысячи фунтов меди), включая поставку, по твердой цене, наличными, считая без скидки, причитается 18 000 франков.
– Восемнадцать тысяч франков?! Да вы шутите, мой дорогой! – вскричал министр.
– Я не способен на это, монсеньер.
– Восемнадцать тысяч франков – за вашу кухонную утварь?!
И поскольку министр отказывался уплатить по счету, композитор сказал:
– Тогда не сочтите за обиду, что я выскажусь в фельетоне в «Деба» о том способе, каким вы поддерживаете искусство!
– Милый друг! Что вы, что вы? Успокойтесь! Вам нужно именно тридцать шесть тысяч франков? Вот чек на Жерена. Мы возьмем эти деньги из сумм, предназначенных на одеяла для бедных, которые собирались раздавать зимой. Ох уж это искусство!!!»
18 февраля скончалась мать Гектора.
После бесконечных хлопот и угроз вознаграждение все же было выплачено; Керубини и служившее ему ведомство были повержены. Однако с тех пор во всем Париже шла подготовка к бою. Были призваны в ополчение злобные ненавистники, задетые «Деба»: завистники и весь этот жалкий мир жил лишь ради блестящего реванша, жестокого и беспощадного. Все они вербовали сторонников, словно в выборной кампании, и распространяли желчь, как распределяют хлеб или молоко.
Пора было покончить с «самозванцам». – Не объединились ли все эти ядовитые змеи? Гектор не получил ни ордена Почетного легиона, ни места профессора в Консерватории, ни пенсии в 4500 франков из фонда изящных искусств.
Ничего, ровно ничего!
Дон Базилио снова торжествует.
V
Гектор хорошо понимал, ясно осязал ту коварную кампанию, что проводили против него и днем и ночью, но она не пугала его. Он видел в ней подтверждение своей выдающейся роли в музыкальном мире, и потому его лишь развлекали подобные выпады злопыхателей.
– Вы предрекаете самое худшее, – бросал он своим желчным врагам, удваивая их ненависть. – А мне это безразлично! Я поднимусь выше всех, и мои заслуги только увеличатся, если вместо пистолетов вы отныне возьметесь за пушки! – Пауза для большего эффекта, а затем раздельно: – Запомните хорошенько: на своем пути я сломаю любое сопротивление.
И если некоторые керубинисты осмеливались возражать ему: «Не играйте с огнем, вы можете скоро об этом пожалеть», – то Гектор пренебрежительно пожимал плечами.
Но, увы, готовилось большое, жестокое поражение, подлинный разгром, который позже назовут исторической несправедливостью. Ряды врагов Гектора росли. Милая публика, приведенная в смятение и обманутая, та публика, что властна определять успех или поражение, еще продемонстрирует свою враждебность к буйному Гектору – его считают одним из прислужников Бертена, повсюду посаженных их вожаком. Борьба не на жизнь, а на смерть – жажда победы, пусть даже ценой гибели гения.
«Довольно их наглости и своеволья! Хватит высокомерия и бахвальства! Долой Берлиоза и его Бертена!»
Посмотрим, добьются ли они своего.
1838
Год «Бенвенуто Челлини»88 по либретто Огюста Барбье и Леона де Войн (последний заменил Альфреда де Виньи). Первые неприятности: в мае Гектор получил высокую должность в Итальянском театре, который пользовался хорошей репутацией и привлекал много парижской публики.
Враждебная пресса немедля начала утверждать, будто Гектор испросил подобную милость для того лишь, чтобы ставить на этой сцене оперы мадемуазель Бертен, столь плачевно провалившейся со своей «Эсмеральдой».
Проберлиозовская «Газет мюзикаль» немедленно парировала:
«Руководство Итальянским театром только что предоставлено на пятнадцать лет нашему сотруднику г. Берлиозу. Одна четкая статья категорически запрещает исполнение на сцене Итальянского театра произведений французских авторов. И потому некоторые газеты лишь для красного словца обвиняли министра в предоставлении сей привилегии мадемуазель Бертен, поскольку дочь владельца «Журналь де деба» никак не сможет написать оперу для этого театра в течение всего времени руководства г. Берлиоза».
Так или иначе, но Артур Кокар, сведущий биограф Берлиоза, не мог поручиться, что последний оставался у власти хотя бы пятнадцать дней и, во всяком случае, что он имел время составить акт о принятии директорства.
Почему? Клевета приносила плоды.
Второе разочарование было мучительным; оно останавливало взлет творческой мысли Гектора, хуже того – сеяло у композитора сомнение в собственном таланте.
Гений неповторим, талант приспосабливается к обстоятельствам. Итак, гений – свободный полет, талант – оковы. Итак, гений – безумен, талант – мудр. Но, увы, часто даже посредственный талант опережает гения; первый слепо подчиняется канонам и традициям, тогда как второй, сознавая свое превосходство, стремится возвыситься над ними.
Гектор насмехался над талантом. От таланта, считает он, слишком несет свечкой. Он ощущал себя существом исключительным, стоящим выше музыкальных законов, подобных цифрам, которые складывают для получения точного итога; он презирал своды тех правил, что обуздывают вдохновение – райскую птицу, порхающую в краях, ведомых ей одной, И вдруг мучительный провал поколебал его уверенность.
Настал злосчастный день 10 сентября: зал Оперы напоминает поле битвы э час, когда воины готовятся к бою. Словно восемь лет назад на великой премьере «Эрнани», зрители, заняв свои места, едва открылись двери, обмениваются взглядами; одни бросают вызывающе: «Посмотрим, посмотрим!», другие спрашивают: «Триумф или же полный крах?»
Равнодушных нет. Ведь уже в течение многих недель ежедневно разжигают страсти статьи, которые либо курят Гектору фимиам, либо смешивают его с грязью.
По Парижу ходит гнусный памфлет на Гектора, подписанный Жозефом Мензе, а Фредерик Сулье в «Деба» вещает о том, что Гектор должен занять место в ряду гениев музыки.
Уже недели имя Гектора у всех на устах. Знаменитый Дантан89 только что написал его портрет в «Кругу современных знаменитостей», среди самых великих людей: Бальзака, Паганини, Галеви, Александра Дюма, Виктора Гюго. Этот портрет-шарж был выставлен на всеобщее обозрение.
Торжественный, патетический момент: спектакль начинается, все взгляды прикованы к поднятой дирижерской палочке. Несется несколько чарующих звуков, затем поднимается занавес. Увертюра вызывает восторг публики – и та разражается долгими аплодисментами.
Заволновавшиеся керубинисты спрашивают друг друга: «Неужели сюжет настолько вдохновил Гектора Берлиоза, что увеличил его возможности и преобразил саму его природу?»
Неужели пропадет даром вся поднятая шумиха?
В самом деле, как странна и противоречива личность Бенвенуто, панского ювелира! Весьма подходящая фигура, чтобы воспламенить трепетный романтизм Гектора. Бенвенуто весь пронизан героизмом, искусством и гениальностью, мятежным духом против установленных правил и любовью к смелым странствиям. Всю жизнь между преступлениями он лепил и высекал скульптуры. Так же, кая Франсуа Вийон между двумя злодеяниями, сулившими ему виселицу, сочинял стихи, где мелодично сочетались нежность и скорбь.
После поры убийств, разгула и поразительных подвигов Бенвенуто был заключен в форт Санто-Анджело за кражу золота и драгоценностей из папской казны во время осады Рима бурбонским коннетаблем. И, однако, в суровые часы нападения врага он покрыл себя славой, защищая родину.
И вот благодаря кардиналу де Ферраре я покровительству Франциска I он выпущен на волю.
Этот король-артист, друг Леонардо да Винчи, приглашает его во Францию, где вскоре щедро осыпает необычайными милостями, предоставив ему годовую пенсию в 900 золотых экю, пожаловав гражданство, почетный титул сеньора дю Пети-Нель и в пожизненное владение замок того же имени. И это вору и убийце – завидная судьба!
Но, вечно живя в состоянии возбуждения, Бенвенуто так и не сумел снискать доброго расположения герцогини д'Этамн, в конце концов объявившей ему войну. И он должен был уступить дорогу Приматиччо. Но не стоит печалиться о нем, так как по возвращении во Флоренцию он немедля получил достойную компенсацию: покровительство герцога Козимо Медичи, для которого он создал в числе других свою знаменитую бронзовую статую Персея. Все сильные мира умели входить в сделки с гением, вселившимся в этого разбойника. На склоне лет он написал «Мемуары», где цинично выставил напоказ свои причуды, пороки и преступления, и читателя потрясает такое повествование – неисчерпаемый источник для писателя и композитора.
Но возвратимся в театр.
У смутьянов беспокойство сменяется тревогой, потому что публика продолжает внимательно слушать и аплодировать.
Но нет, вы не проиграли этой партии. Повремените, господа заговорщики.
«Продолжение плачевно… Посредственные декорации, затем первая, тривиальная сцена, изобилующая разговорными выражениями: «Моя трость и моя шляпа…», «Я буду словно леопард…» – короче, плохое впечатление, потому что подобная фамильярность в Академии музыки не допускалась. Первые протестующие выкрики. Изысканная публика необъяснимо застенчива. Я вспоминаю, как на премьере «Намуны» деликатных зрителей возмутила картина праздничной ярмарки. В тот момент, когда трубы выдували сверкающие звуки, раздался общий вопль негодования. Я и сейчас еще слышу, как чрезвычайно элегантный молодой человек из первой ложи, которую я мог бы указать, в конце первого акта выкрикнул пронзительным голосом этакую презрительную фразу, долетевшую до половины партера: «Интересно бы знать, в Опере мы или на ярмарке в Сен-Клу?»90 Да, публика 1838 года не принимала трости и шляпы папского золотых дел мастера. Опера началась неудачно. А можно утверждать, что в девяти с половиной случаях из десяти, если начало спектакля проходит плохо, то он бесповоротно провалится. Публика – существо в высшей степени нервное и впечатлительное, ее трудно повернуть вспять. Прежде чем окончилась первая картина (всего их было четыре), поэма была обречена.
Что музыка? Если терпит крах либретто, оно тянет за собой и партитуру. Одним словом, топанье, свист… Потом вдруг вопли, звериный пой, шутовские выкрики… все вплоть до чревовещания91. Сам Дюпре пел неуверенно, его товарищи были этим деморализованы…
Словом, битва была проиграна! Похороны по первому разряду92.
В действительности основным виновником этого невероятного провала был Дюпре, о чьих подозрительных связях с врагами Гектора стало известно задним числом.
Согласимся, что либретто, может быть, и содержало слишком много реалистических деталей. Обычай требовал, чтобы опера была отмечееа благородством, а тут говорилось о будничных вещах. Произведение запятнали простолюдины и тривиальность. Слишком материально, слишком весомо, чересчур точно. Беллини справедливо говорил: «Текст оперы хорош, только если он лишен точного смысла».
Но разве музыка своей красотой не сглаживала такой недостаток?
Каковы бы ни были причины, результатом была полная катастрофа!
Бесконечные для Берлиоза часы… Крики, смех, редкие аплодисменты во враждебно настроенном зале… Вся его жизнь внезапно разбита… Пятнадцать лет борьбы, труда, таланта – ив завершение шумное, страшное падение. Конец всему…
После спектакля принято объявлять имя автора. Объявлять ли? Его друзья смело требуют этого. Протесты, свист… Имя Берлиоза тонет в общем шуме»93.
– Неужели их сообщник… – Но богохульство застряло у него в горле.
Хотя Гектор и похвалялся своим безбожием, в нем неосознанно жила вера.
Послушаем, однако, что говорила пресса. На сей раз воздадим ей должное. Огромное большинство газет протестовало против этой чудовищной несправедливости. Оставив в стороне посредственное либретто, печать славила достоинства страстной, яркой, проникновенной музыки, мощной оркестровки. И, несмотря на провал, осмелилась утверждать: «Это шедевр!»
В «Журналь де Пари» Огюст Морель заявил, что музыка, которой он восхищался, подавляла посредственное либретто «всем весом своего огромного превосходства».
Морель в «Котидьен» писал, что опера «Бенвенуто» стоит того, чтобы публика принимала ее всерьез, судила о ней вдумчиво и не выносила ей приговора после первого исполнения».
Теофиль Готье высказался так: «Большая предвзятость едва ли возможна».
Лист утверждал, что эта музыка была явно лучше тех произведений, что имели блестящий успех в ту же пору94.
О чем кричали враги, авантюристы пера?
«Шаривари» писала, что опера «Бенвенуто» была навязана дирекции нашего первого музыкального театра приказом управления внутренних дел и канцелярией его величества короля Бертена I».
В «Карикатюр провизуар» литография Рубо изображала автора «Мальвенуто Челлини»95.
Театральная газета «Псише» взамен отчета посвятила опере лишь одно слово: «Увы!»
«Королевская академия музыки
«БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ»
Увы!»
Но если дилетанты – россинисты или керубинисты – ликовали при чтении этих пасквилей, то защитники Гектора неослабно продолжали восхищаться «Венвенуто».
Гектор впервые почувствовал себя обиженным жизнью, он считал этот провал совершенно незаслуженным.
Он писал Феррану: «Описать те происки, интриги, распри, споры, битвы, брань, которые родило мое произведение, невозможно».
И верно, никогда еще разгул низких страстей не достигал такой силы, справедливость была забыта.
Нужно уметь сносить несправедливости, Гектор, до того дня, покуда не станешь достаточно сильным, чтобы чинить их самому, а потом нужно быть достаточно благородным, чтобы их не допускать.
Утешься, Гектор, в былое время, когда был исполнен в Опере «Демофон», твой торжествующий ныне недруг Керубини испытал столь же большой провал (хотя против него и не чинили козней)97. А с тех пор…
Однако нужно ли призывать Гектора к мужеству? Он повержен, на миг смущен, но вое равно непоколебим, он никогда не отречется от борьбы, он никогда не согласится стать на колени.
Некоторые только и мечтали его извести, уповая на то, что он бросит сочинять музыку. О, как мало они его знали! Музыка – это он весь, весь безраздельно.
И в самом деле, вскоре, собравшись с силами, он воскликнул:
– Тысяча чертей! Вам меня не одолеть! Я еще поборюсь! И я восторжествую… вопреки всему!
И вот.
16 декабря,
как бы бросая вызов, он снова дал концерт, где были исполнены «Гарольд» и «Фантастическая». Разумеется, чтобы отвести удар, он должен был мобилизовать боевой строй поэтов – своих постоянных приверженцев, готовых защищать и атаковать, но факт остается фактом – он добился весьма убедительного успеха.
Во время «Гарольда» публика сосредоточенно внимала пилигримам, и казалось, будто раздаются их ритмичные шаги по земле; паломники в нежных сумерках пели вечернюю молитву, а потом пифферари98 наигрывали серенаду, от которой таяли сердца; публику восторгал бурный финал, где разгулявшиеся разбойники искали в оргжях смелости и забвения. Публика тепло аплодировала ритмичным фантазиям «Фантастической симфонии», богатству мелодий, переполнявших Гектора, тем находкам оркестровки, что несли печать их гениального ваятеля.
Но что это вдруг произошло?
Раскаялась ли судьба, устыдившись своего злодеяния?
Случилось событие, которое действительно имело в жизни Гектора решающее значение, поскольку принесло ему одновременно и значительную материальную поддержку и музыкальный приговор ни с чем не сравнимой ценности. Спасение у самого края пропасти.
Когда, окончив дирижировать, под защитой своей «старой гвардии», полной решимости контратаковать, он положил палочку и закрыл партитуру, внезапно какой-то мрачный человек, расчистив себе проход среди музыкантов и инструментов, бросился к нему: «Эй, что там еще придумали?» «Старая гвардия» приготовилась ринуться вперед. Но тут призрак попытался произнести замогильным голосом:
– Это чудо! Чудо!..
Все вытаращили глаза, затем раздался крик:
– Паганини! Паганини!
То действительно был он. Взяв Берлиоза за руку, он увлек его для большей торжественности на сцену и перед музыкантами и теми, кто еще оставался в зале, стал на колено и, сделав огромное усилие, заявил великому французскому композитору:
– Я переполнен волнением и энтузиазмом. Вы пошли дальше, чем Бетховен.
Величественный момент, когда гений склоняется и опускается на колени перед гением. Берлиоз не верит своим глазам. Перед «старой гвардией», перед его музыкантами, обменивающимися удивленными взглядами… Какой достойный реванш за злословие, ненависть и необоснованное пристрастие!
Мог ли кто сказать, что Паганини невежда в музыке или расточитель фимиама. Он не слыл ни тем, ни другим, но был музыкальным авторитетом, скупым на похвалы. Паганини, впрочем, не пожелал ограничить этим выражение своего восхищения.
На следующий день Берлиоз в письме к отцу так рассказал о том, что произошло дальше:
«Это не все. Только сейчас, пять минут назад, его сын Ахилл, очаровательный мальчик, пришел ко мне и передал от своего отца письмо и подарок – двадцать тысяч франков…»
В письме говорилось:
«Мой дорогой друг, Бетховен умер, и только Берлиоз может его воскресить. Насладившись вашими божественными произведениями, достойными такого гения, как вы, я считаю своим долгом просить вас принять в знак моего уважения двадцать тысяч франков, которые будут выданы вам господином бароном Ротшильдом незамедлительно по предъявлении приложенного документа.
Прошу вас считать меня вашим преданнейшим другом.
Никколо Паганини
Париж, 18 декабря 1838 г.».
«Я привожу факт, и только», – писал Берлиоз в своих «Мемуарах». Потом, не в силах сдержать желание с кем-нибудь поделиться, он описал сестре свое посещение благодетеля.
«Я нашел его одного в большом холле Нео-Терм, где он живет. Ты, очевидно, знаешь, что вот уже год, как он совсем потерял голос, и без посредничества сына его очень трудно понимать.
Когда он меня увидел, его глаза заволокло слезами (признаться, у меня тоже готовы были политься слезы). Этот свирепый людоед, женоубийца, отпущенный на свободу каторжник – как говорили о нем сотни раз – заплакал, он плакал горючими слезами, обнимая меня.
– Ни слова больше об этом, – сказал он мне, – я здесь ни при чем. То была самая глубокая радость, самое полное удовлетворение, какое я испытал в жизни; вы вызвали во мне эмоции, о которых я не подозревал, вы продвинули вперед великое искусство Бетховена.
Затем, вытерев глаза и стукнув рукой по столу со странным взрывом смеха, он начал что-то говорить скороговоркой, но, поскольку я его больше не понимал, он пошел за своим сыном, чтобы тот переводил. И с помощью маленького Ахилла я понял. Он говорил:
– О, я счастлив, меня переполняет радость при мысли, что весь тот сброд, пером и словом выступавший против вас, присмиреет, так как не сможет сказать, что я ничего в этом не смыслю, да и слыву я человеком, которого нелегко пленить».
Удивительная щедрость Паганини к Берлиозу вызвала всеобщее изумление. Сначала она питала газетные хроники, затем ее отзвуки облетели всю Францию и, наконец, распространились по Европе.
Свершилось чудо! Жюль Жанен, самый ярый враг Никколо, публично принес повинную. Под его пером в «Деба» дифирамбы пришли на смену памфлетам.
«Кто бы мог подумать, – писал он, – что именно этот человек даст вам великий пример щедрости и справедливости?! В этот час в Париже Паганини – единственный, кто сохранил благородные традиции Франциска I». Вслед за ним многие пересмотрели свое суждение о скупости и эгоизме итальянского чародея. Завоюет ли, наконец, Паганини растроганные, восхищенные сердца, охваченные раскаянием? Нет, потому что вскоре зашипела в воздухе змея сомнения и подозрения, несущая смертоносное жало.
Сомнение: «А был ли сделан дар? Разумеется, басня. Да и может ли быть иначе? С чего бы демон внезапно превратился в ангела? К тому же почему это подношение было совершено с такой скромностью, почти тайно? Почему этот жест был сделан в присутствии небольшого числа музыкантов и служащих, а не несколькими минутами раньше, перед людным собранием парижской публики – свидетеля неопровержимого из-за своей многочисленности. Из деликатности? Чтобы оградить достоинство получившего дар? Паганини никогда не поднимался до столь высоких сфер тонких чувств».
Подозрение: «Каким побудительным мотивом руководствовался неожиданный меценат?» Некоторые полагали, что заносчивый Никколо, издевавшийся над общественным мнением и оскорблявший его, якобы сделал свой подарок, как платят тяжелую, подневольную подать, чтобы заручиться благосклонностью великого города.
Лист, окруженный за высокие моральные качества ореолом всеобщего уважения и восхищения, держался этого мнения. Однако Паганини после этого нашумевшего дара никогда более не выступал в Париже. Значит, это предположение следует отвергнуть.
И тем не менее враги Берлиоза и преследователи Паганини приняли именно этот тезис. Поэтому они направляли свои ядовитые стрелы против выдающегося критика из «Деба». И поскольку его антипатию к Паганини ранее можно было сравнить лишь с религиозным фанатизмом, в эволюции Жюля Жанена они усматривали отступничество.
«Quantum mutatus ab illo99, – воскликнул один неумный негодующий журналист и, чтобы дискредитировать Жюля Жанена, поместил рядом с новой похвалой «свежеобращенного» литератора хлесткий отрывок из статьи, вышедшей из-под пера того же Жюля Жанена и появившейся несколькими годами раньше в той же «Журналь де деба».
«Этот человек, – писал знаменитый хроникер, – не имеет права увозить из Франции столько денег, пока во Франции так велика нищета, так много нуждающихся в помощи!.. Пусть осуществятся наши угрозы! Пускай господин Паганини убирается, унося с собой всеобщее презрение.
Пусть каждый поможет ему в пути, чтобы у него не отняли дорогих ему денег! Пусть трактирщики берут с него меньшую мзду. Пусть он платит в дилижансах за полместа, как ребенок младше семи лет; пусть кучера остерегаются просить у него чаевые; пусть его путешествие будет счастливым, как он того желает; но пусть в пути никто не захочет ни увидеть его, ни услышать, пускай его скрипка, звучащая, лишь когда она полна золота, будет проклята и обречена на безмолвие! Пусть этот человек пройдет незаметно, как последний разносчик фальшивых вин или уцененных книг. Такова будет его кара».
И вновь ничто не трогает Паганини, он так и не вышел из себя.
По другой, не менее правдоподобной версии он был лишь подставным лицом щедрого человека, восхищавшегося композитором и желавшего выказать тому свою признательность; называли имя Бертена, владельца «Деба», чья дочь сочинила для Оперы «Эсмеральду», поставленную Берлиозом в 1836 году. Кроме того, в записке Ротшильду, написанной во вторник восемнадцатого с распоряжением кассиру «выдать предъявителю сего г. Гектору Берлиозу 20000 франков – вклад, внесенный мной вчера», не позволяет ли слово «вчера» заподозрить, что семнадцатого Жюль Жанен, Бертен и Паганини подготовили сенсацию завтрашнего дня? Grammatici certant100.
Тайна осталась неразгаданной.
Некоторые рассуждали так:
Паганини, безучастный к людям, испытал, однако, притягательную силу Берлиоза, как и он, грозового музыкального гения, которого также осаждали враги, обливая грязью. И тот и другой остались самими собой и за чертой смерти. Когда Берлиоз умер и его бренные останки везли на кладбище, чтобы впервые он вкусил покой, забывшись вечным сном, лошади понесли, и его гроб натолкнулся на находящуюся рядом могилу, как бы предупреждая своего вечного соседа, что возле него угасающая молния обращается в мрамор.
Однако могла ли одна только притягательная сила объяснить такой порыв Паганини? Берлиоз никогда не слышал игры Паганини и, стало быть, не мог высказать ему своего восторга и тем растрогать виртуоза. Паганини же до этого видел Гектора Берлиоза лишь дважды. Вот в подтверждение выдержки из «Мемуаров» самого Берлиоза, где он затрагивает эти два обстоятельства.
«К сожалению, я знаю только понаслышке о безмерной музыкальной силе Паганини. По роковому стечению обстоятельств он никогда не выступал во Франции, когда я там был, и должен с огорчением признаться, что, несмотря на тесные связи, которые я имел счастье с ним поддерживать в последние годы его жизни, я никогда не слышал его игры. После моего возвращения из Италии он играл в Опере единственный раз, но, прикованный к постели тяжелым недугом, я не смог присутствовать на этом концерте, последнем, если я не ошибаюсь, из всех, что он дал».
Таким образом, по первому поводу никаких сомнений. По второму Берлиоз высказался так:
«Фантастическая симфония» снова была включена в программу, она вызвала бурные аплодисменты всего зала. Успех был полным, честь была восстановлена. Мои музыканты сияли от радости, покидая сцену.
Наконец, в довершение моего счастья, когда разошлась публика, длинноволосый человек с пронзительным взором, странным и изможденным лицом, одержимый гением, колосс меж великанов, которого я никогда раньше не видал, но глубоко взволновавший меня с первого же взгляда, ждал меня в опустевшем зале; он остановил меня в проходе, чтобы пожать мне руку и осыпать горячими похвалами, воспламенившими мне сердце и голову. То был Паганини.
…Спустя несколько недель после реабилитировавшего меня концерта, о котором я только что говорил (22 декабря 1833 года), Паганини пришел ко мне:
– У меня есть чудесный альт, – сказал он, – великолепный инструмент Страдивариуса, и я хотел бы выступать с ним перед публикой. Но у меня нет музыки ad hoc101. Не смогли бы вы написать соло для альта? Такую работу я могу доверить только вам…
И чтобы сделать великому виртуозу приятное, я попытался написать соло для альта, но соло, сочетавшееся с оркестром таким образом, чтобы ничуть не урезать его воздействия на инструментальную массу… При виде пауз альта в аллегро Паганини сказал:
– Это не то, я слишком долго молчу!
Через несколько дней, уже страдая недугом, он уехал в Ниццу, откуда вернулся лишь спустя три года.
Признав, что мой план сочинения ему не подходил, я задумал написать для оркестра ряд сцен, где альт соло включался бы как более или менее активный персонаж, сохраняющий постоянно собственный характер; я хотел, вставляя альт в поэтические воспоминания о скитаниях в Абруццах, сделать из него как бы меланхолического мечтателя в духе байроновского Чайльда Гарольда. Отсюда и название симфонии: «Гарольд в Италии».
Всего две эти встречи.
Но независимо от объяснений, оплошность Паганини низвела его великолепный жест до уровня корыстного расчета. Действительно, Никколо заявил:
«Я сделал это ради Берлиоза и ради себя. Ради Берлиоза, так как видел гениального молодого человека, чьи сила и мужество, наверное, разбились бы в конце концов, в той ожесточенной борьбе, какую ему приходилось каждодневно вести против завистливой бездарности и невежественного безразличия, и я сказал себе: «Нужно прийти ему на помощь!» Ради себя, потому что позднее мне воздадут за это должное и когда станут перечислять мои права на музыкальную славу, то не самым последним будет то, что я первым сумел распознать гения и вызвать к нему всеобщее восхищение».
Однако оставим в покое скрытые мотивы.
«Эти двадцать тысяч франков обеспечили Берлиозу три года беззаботного творчества, свободы, счастья и создание нового шедевра – симфонии «Ромео и Джульетта»102.
Берлиоз, который вел жестокую борьбу против предвзятости и зависти и против одолевавшей его нужды, испытывал, по-видимому, искреннюю признательность к своему благодетелю. Однако он уклонялся от разговоров о спасшей его щедрости, наделавшей столько шума. В своих «Мемуарах» он сдержанно высказался по поводу этого события, столь важного в его жизни.
«Очень часто и настойчиво, – писал он, – меня просили рассказать во всех подробностях эпизод из жизни Паганини, ставшего моим добрым гением. Различные случаи, далеко выходящие за пределы обычных путей жизни артистов, которые предшествовали главному факту и последовали за ним, ныне всем известны, но скажи я о них, они вызвали бы, видимо, живой интерес. Однако легко понять то смущение, какое я испытал бы при таком рассказе, и вы простите мое умолчание.
Я не считаю даже нужным опровергать те нелепые намеки, глупые недомолвки и ложные утверждения, вызванные благородным поведением Паганини при обстоятельствах, о которых я говорю».
Однако, несмотря на такой лаконизм, о признательности Берлиоза свидетельствуют та сердечность и то терпение, которые он – всегда такой нетерпеливый – проявлял по отношению к Паганини, необратимо потерявшему голос. Гектор сопровождал его в поездках по столице, постоянно оказывая ему много внимания. Впрочем, послушаем его самого:
«Горловая чахотка настолько прогрессировала, что он совсем потерял голос, и с этих пор вынужден был почти полностью отказаться от всякого общения с людьми. Только приблизив ухо к его рту, можно было с трудом разобрать некоторые слова. И если мне случалось прогуливаться с ним по Парижу в солнечные дни, когда у него появлялось на то желание, я брал с собой альбом и карандаш. Паганини несколькими словами записывал тему для разговора, и я развивал ее насколько был способен, а он, время от времени беря карандаш, прерывал меня, записывал мысли, часто очень оригинальные в своем лаконизме. Как глухой Бетховен пользовался альбомом, чтобы воспринимать мысли друзей, так и немой Паганини употреблял его, чтобы передавать собственные»103.
Будем справедливы. Берлиоз защищал Паганини со всем своим природным пылом, однако и он сам тоже не был защищен от ударов. Кроме того, он чувствовал себя неловко.
1839Год «Ромео и Джульетты»
I
Благодаря щедрому дару внезапно объявившегося защитника справедливости чародея Паганини Гектор, освобожденный от материальных забот, дотоле его не щадивших, смог спокойно посвятить себя сочинению музыки. Он мог внимательней вслушиваться в свою душу, чтобы лучше и полнее ее раскрыть, и он создал бесценную жемчужину – «Ромео и Джульетту».
Произведение по духу было близко его душевному состоянию того времени – менее бурное, более мечтательное. В нем вдруг появилась склонность к созерцательности; перед мысленным взором, словно тени прошлого, проходили осаждавшие его трудности, причинявшие ему страдания, подло «зарезанный» «Бенвенуто». Он видел безвременно умершую мать; а ему так хотелось, чтобы она рано или поздно стала свидетельницей его окончательного торжества. Потом он вспомнил своего юного брата Проспера, восемнадцати лет приехавшего в Париж и недавно угасшего в семейном пансионе на улице Нотр-Дам-де-Шан, куда Гектор его устроил. Бедняжка Проспер покинул землю, как и прожил, – без борьбы, без шума, не оставив ни малейшего следа, словно дуновение ветерка. То был очаровательный юноша, которого Гектор почти не знал. Проспер горячо восхищался своим великим братом, «подобным льву». Как-то, возвратившись в Кот, он исполнил наизусть на рояле большие фрагменты основных тем из «Бенвенуто», он защищал оперу со всей неистовой страстностью своей хрупкой натуры.
Образ брата, возникая, будил в Гекторе благоговейные и нежные воспоминания. Так, в мыслях вновь преходила перед ним вся жизнь.
В апреле
Адель Берлиоз вышла замуж за нотариуса, господина Марка Сюа, который пописывал милые стишки. В противоположность судье Палю он искренне восхищался Гектором.
Бедный доктор Берлиоз! Его жена умерла, Гектор давно уехал, не стало милого Проспера, столь способного к музыке и математике, обе дочери вышли замуж. Он одиноко жил в своем доме, казавшемся ему более просторным и более суровым, чем монастырь, более мрачным, чем кладбище. Ночами среди ставших привычными призраков он погружался в горестные воспоминания.
Гектор думал и об этом достойном старике – подлинно образцовом отце.
Наконец, Гектора печалили каждодневные мелкие драмы в его семейной жизни.
Гэрриет, терзаемая теперь мрачной ревностью, непрерывно его пытала. По правде говоря, он редко покидал дом, целиком уйдя в свое новое произведение. И тем не менее стоило ему вернуться, как на него градом сыпались вопросы:
– Откуда ты идешь? Кого ты встретил? Что она тебе сказала?
– Но я ее вовсе не видел…
– Ты от меня скрываешь…
И Гэрриет испытующе изучала одежду и непокорную шевелюру мужа, готовая ринуться на него, если какой-нибудь незнакомый запах духов изобличит его неверность.
Лишенная опьяняющего успеха на сцене и прикованная к дому из-за ребенка, который требовал постоянного ухода, она становилась неуживчивой. И вскоре начала искать забвение в вине.
II
Пожелало ли правительство возместить Гектору ущерб и блестяще возвысить его перед теми, кто, оставаясь слепым и глухим к его гению, неустанно, днем и ночью, сгорая от зависти, порочил его со свирепой ненавистью?
Без сомнения, здесь угадывалась рука его величества Бертена.
10 мая
Гектор, которому не минуло еще и тридцати шести лет, получил орден Почетного легиона. Для штатского в таком возрасте и в такое время это было событие из ряда вон выходящее! Награда выглядела как урок врагам; Гектор немедля надел широкую ленту и, радостный, вызывающе воскликнул:
– Еще посмотрим кто кого!
III
Между тем работа над «Ромео и Джульеттой» продвигалась. Гектор изливал свое поклонение Шекспиру, романтический пыл, смятение и бесконечное волнение, которое вызывала в его восторженном сердце не раздражительная супруга, а та божественная Офелия, что когда-то в «Ромео и Джульетте» умела умереть с таким патетическим величием.
24 ноября, два часа дня.
В зале Консерватории премьера «Ромео и Джульетты». Дирижирует сам Гектор.
Как поведет себя милая публика?
Насытив ненависть провалом «Бенвенуто», противники Гектора не пожелали начать атаку во время «Гарольда» и «Фантастической» – произведений не новых и не заслуживающих боя.
Они, по-видимому, думали, что суровое осуждение «Бенвенуто» не позволит «потрясенному» композитору так быстро опомниться и создать «Ромео и Джульетту». Они презрительно пожимали плечами, а Гектор в это время сплачивал свой ударный отряд, чтобы призвать его к мужественной схватке.
– Если понадобится, будет пролита кровь! – заявил молодой берлиозец, преисполненный воинственным жаром.
– И коль суждено, так пусть это будет кровь несправедливых, а не наша! – воскликнул другой.
– Что ж, смелый умирает единожды, трус – тысячу раз! Вперед! – пылко произнес Гектор.
Успех обозначился при первом же исполнении; в королевской ложе, драпированной красным бархатом с золотой бахромой, присутствовали два сына его величества Луи-Филиппа: герцоги д'Омаль и де Монпансье. Должна была прибыть сама королева, но в последний момент ее задержали.
При втором исполнении произведение было «превознесено до небес», при третьем печать единодушно провозгласила его несравненным шедевром.
Три концерта принесли Гектору 1200 франков дохода. Вспомним о тех современных «звездах», что выкрикивают свои бездарные, глупые песенки и чьи баснословные гонорары свидетельствуют, как видно, о прискорбном упадке искусства.
Еще раз посмотрим прессу.
«Котидьен», касаясь финала в стиле Мейербера, назвала его «самым величественным, быть может, самым красивым из существующих – настолько он драматичен».
Т. Меррюо лестно отозвался о широте и высоком вдохновении автора. Жюль Жанен в «Деба» выразил неистовый восторг. Спехт в «Артисте» заявил, восхваляя композитора, что тот создал новую симфоническую форму.
«Журналь де Пари» сделала вывод: «В итоге это сочинение зачеркивает то поражение, которое потерпел господин Берлиоз с «Бенвенуто Челлини».
Паганини писал Гектору в Ниццу: «Теперь все сделано для того, чтобы зависть умолкла»104.
Итак, 1839 год завершился славой, тысячами теплых писем и обилием цветов, которые скорее раздражали, чем радовали подозрительную Офелию.
Пришла ли, наконец, к тебе слава, Гектор? Нет! О злобная судьба, желающая, чтобы молния сломала ветвистое, полное сока, покрытое пышной листвой дерево! Прекратит ли когда-нибудь судьба преследовать тебя? Нет, не сейчас. А может быть, и никогда.
1840
I
Год «Траурно-триумфальной симфонии», написанной к десятой годовщине Трех Прославленных Дней (27, 28, 29 июля 1830 года).
Народ не любил Луи-Филиппа, и Луи-Филипп если в не страдал, то, во всяком случае, был этим обеспокоен. И потому в угоду своим подданным он пожелал отметить ослепительной роскошью празднества в память тех героических дней, когда люди гибли за свободу.
Программа празднества включала открытие на площади Бастилии высокой и величественной Июльской колонны, увенчанной позолоченной статуей Свободы, и захоронение у ее подножья священного праха героических жертв того исторического часа.
Вспомним факты.
Карл X распустил палату депутатов, однако оппозиция, усилив свою деятельность, одержала верх на последовавших затем выборах. Тогда появились подлые ордонансы 26 июля, которые предусматривали отмену свободы печати, роспуск только что избранной новой палаты, изменение избирательной системы в пользу самых богатых, назначение выборов на сентябрь.
Перед лицом этой циничной попытки диктатуры разразилась революция. 26-го Тьер пишет манифест протеста. 27-го Париж покрывается баррикадами, а трехцветное знамя реет, призывая к бою. Проходят два дня (28 и 29 июля) борьбы, и восставшие становятся в конце концов хозяевами Парижа. Лафайет тотчас же обосновывается в городской ратуше. Теперь народ мог бы диктовать свои законы, однако он не осмеливается провозгласить республику; и в то время как Карл X бежит в Англию, Луи-Филиппа, разыгрывающего из себя демократа, провозглашают наместником королевства, поднимая его на первую ступень верховной власти. Ради него лилась кровь. Так не подобает ли ему почтить память тех борцов, чьи трупы послужили ступенями к королевскому трону, и продемонстрировать таким образом перед лицом народа свою приверженность к демократическим идеалам?
Организовать эти грандиозные траурные церемонии было поручено министру внутренних дел господину де Ремюза, который возложил музыкальную часть на Гектора Берлиоза, убежденный, что гениальный маэстро сотворит чудо.
Вторник 28 июля. В девять часов началась заупокойная служба в Сен-Жермен-Локзерруа, о которой Париж был оповещен оглушительными артиллерийскими залпами. Вслед за службой был исполнен под руководством Габенека «Реквием» Керубини (таким путем хотели утолить боль его свежей раны).
«Затем на огромные похоронные дроги, ломившиеся от крепа и траурных украшений, возложили пятьдесят гробов. И когда настал момент отправляться в путь (около одиннадцати часов), этот «Левиафан погребальных колесниц», несмотря на двадцать четыре впряженные в него лошади, не смог стронуться с места. Наконец, после долгих потуг и ухищрений кортеж тронулся.
Дроги, проследовав шагов двести, на углу набережной налетают на изгородь и едва не опрокидываются на толпу… Ужас, паника, крики, водоворот зрителей, прорвавших оцепление солдат, беспокойство двадцати четырех лошадей, впряженных в колесницу, приказы, контрприказы, хлопанье кнутами… Наконец, огромные дроги приведены в порядок и следуют дальше. Кортеж на набережной достигает площади Согласия.
Во время этих происшествий Берлиоз в первый раз начинает исполнять свою симфонию. Но разве можно что-нибудь услышать?»105 Одиннадцать часов. Образуется процессия, которая вытягивается по набережным, площади Согласия, улице Руаяль, бульварам, до площади Бастилии – центра демонстрации.
Сколько величия, сколько торжественности! Впереди и позади «музыкальный корпус под управлением г. Берлиоза», батальоны четвертого легиона Национальной гвардии, по бокам погребальной колесницы – кавалеристы муниципальной гвардии.
Симфония зазвучала, едва тронулись от церкви.
Двести семь музыкантов! Какая редкая возможность вызвать восхищение народа, он будет покорен и не посмеет отныне уходить с его концертов. Но увы! Под открытым небом, при гуле толпы и маневрах Национальной гвардии чудесные музыкальные фразы, вместо того чтобы выделяться, растворялись в шуме и терялись. Между тем по рукам ходил изданный «Шаривари» памфлет, отпечатанный белыми буквами по темной бумаге, испещренной изображениями могил, охраняемых ангелами смерти. После нескольких стрел, пущенных в г. Эмберлификоса, было написано: «Похоронная процессия свобод, погибших за граждан, под стать погребальному шествию граждан, погибших за свободу» (известно, что в ту пору народ требовал избирательной реформы).
Однако где же сам маэстро?
Где-то там, потерявшийся в рядах своих музыкантов.
А что он держит в руке?
Еще одна фантазия: всегда очень воинственный, эмоциональный и романтичный, он захотел вписаться в героическую атмосферу. Долой обывательскую и миролюбивую дирижерскую палочку! Чтобы управлять этими музыкантами, воспевающими храбрость великих усопших, он избрал… длинную саблю.
Пожелав отойти от священных правил, ты, Гектор, снова поступил дерзко, но нашел плохое решение. Потому что именно твое фанфаронство и вызывает вражду.
Однако продолжим наш рассказ.
Кортеж проходит перед Лувром. И тогда Луи-Филипп, по чьему приказу все было организовано, но который нигде ранее не появлялся, боясь «адских машин», с осторожностью вышел на балкон дворца, кратко приветствовал народ и исчез. Окружавшие его принцы и председатель совета министров Тьер скрылись столь же поспешно.
Несколько робких возгласов подкупленных бродяг «Да здравствует король!» тут же потонули в воплях «Да здравствует реформа!», во всю силу легких выкрикиваемых сторонниками освобождения масс.
Полуденный зной, беспощадное солнце.
Половина второго. Наконец, площадь Бастилии.
Вверху колонны, откуда ниспадает огромный, трепещущий на ветру креп, сверкает свежей позолотой гений Свободы. На сбитом из досок амфитеатре разместились четыре тысячи зрителей: министры, сановники, сводный корпус, различные депутации, группа патриотов, раненых и награжденных в тот июль, а также семьи жертв-героев.
Похоронные дроги – огромный кенотаф из черного бархата, везомый вереницей лошадей с траурными попонами до самых копыт, – вызвали горячие приветствия толпы. Медленно опускают в склепы у подножья колонны пятьдесят гробов. Затем со ступеней импровизированного алтаря священнослужители совершают богослужение.
И тогда Берлиоз взмахивает своей саблей, и раздаются звуки симфонии. Хвала господу, сейчас ее услышат! Теперь он может управлять своими двумястами музыкантов, собранных на ступенях амфитеатра, и они могут, наконец, видеть, как сверкает его выразительная «дирижерская палочка». Уже около трех часов.
С восьми утра девятый легион национальных гвардейцев, построенный в боевой порядок, стоял на самом пекле на площади Бастилии, при полном снаряжении, в больших киверах с султанами. Легионеры хотели лишь как можно быстрее пройти торжественным маршем и разойтись. Наконец, под бой барабанов легион пришел в движение. О, какое впечатляющее зрелище эти шестьдесят тысяч национальных гвардейцев, дефилирующих в течение двух часов!
Но кто из присутствующих мог среди оглушительного шума, криков «Долой Тьера!» и «Да здравствует реформа!» услышать хоть один звук чудесной симфонии?!
– Не уцелело ни ноты! – воскликнул Гектор.
Остановимся ненадолго, чтобы подвести итог дня.
Неудачи вновь неумолимо преследовали гениального и смелого композитора, создавшего замечательную симфонию. Когда Гектор, опасаясь, что на ветру симфонию не услышат, исполнил ее 26-го на генеральной репетиции, бушующий в ней ураган и льющиеся слезы растрогали и восхитили публику. И Рихард Вагнер – прекрасный судья, – прослушав ее, писал:
«Она велика от первого до последнего звука. Эта симфония будет жить и пробуждать храбрость, покуда будет существовать государство, именуемое Францией».
И в своем энтузиазме, изменив мнение, он заявил, что теперь безгранично восторгается этим человеком. Такова сила гения!106 Так Гектор, которого столько позорили, поносили, уничтожали, уже покорил (ему еще не было тогда тридцати семи лет) таких маэстро, как Роберт Шуман, Ференц Лист, Никколо Паганини и Рихард Вагнер. Однако слава еще не пришла. Слава опаздывает. Будем ждать и надеяться!
II
Октябрь
Леон Пилле только что сменил Дюпоншеля на посту директора Оперы. Под влиянием Бертена он поручил Гектору дирижировать в зале этой национальной академии большим концертом-фестивалем, назначенным на 1 ноября.
Директор гарантировал ему вознаграждение в 500 франков и оставлял за ним полную свободу в составлении программы107.
Минуют ли его на сей раз козни недругов, добьется ли Гектор успеха соразмерно своему гению? Он надеется, так как в твердой решимости достигнуть удачи учел все, даже отстранил от дирижерского пюпитра «предателя Габенека – человека с табакеркой», удивив своей смелостью Пилле.
Гектор, сам намеревавшийся руководить оркестром, лично проверил все инструменты, поскольку был предупрежден анонимными письмами о новом замышляемом против него заговоре.
Намеченный день настал. Зал набит битком, в оркестре шестьсот музыкантов.
Фрагменты из «Реквиема» проходят под оживленные аплодисменты. Доброе начало.
Затем из партера доносится несколько выкриков: «Марсельезу»!, «Марсельезу»! Без сомнения, то были заговорщики, намеревавшиеся вызвать публику на громкий скандал и нарушить распорядок вечера.
Однако Гектор, полный решимости бороться, закричал во всю силу своего голоса:
– Мы не будем исполнять «Марсельезу»! Мы здесь не для этого!
Может быть, смутьяны были плохо вышколены? Во всяком случае, тишина была восстановлена, хотя, увы, ненадолго. Вскоре из одной ложи завопили пронзительным голосом:
– Убивают! Какая подлость! Держите его!
И вся публика в беспорядке поднялась со своих мест. Но кто же убийца? Гектор Берлиоз? Оказывается, нет. Завязалась драка; один из дерущихся, господин де Жирарден, директор газеты «Пресс», получил звонкую пощечину от некоего господина Бержерона, редактора «Шаривари»108. И, разумеется, пощечина, а не музыка вызвала вопли: «На помощь! На помощь!» Испуганная, растрепанная госпожа де Жирарден (поэтесса Дельфиния Гей) металась по своей ложе, словно паяц. И поскольку все зрители, сидевшие рядом, равно как и в противоположном конце зала, приняли участие в шумной интермедии, успех концерта оказался под угрозой. Но чудом он все же возобновился и, несмотря на скандал, закончился, но… в полупустом зале.
Какое, однако, невезение!
Но Гектор считал так: «То не было поражение, поскольку я смог до конца дирижировать перед публикой, которая в конце концов была покорена музыкой, обвивавшей ее, словно звучащая шаль».
Снова остановимся. Время перевести дыхание. Наш неистовый маэстро изучает обстановку, дает ей оценку, затем подводит итог. В этом деле он большой мастер, и выводы неизменно бывают лестными и ободряющими, даже если должна пострадать истина.
– Все идет хорошо! – воскликнул он. – Я должен лишь стоять на своем.