Беседы и размышления — страница 21 из 44

была бы, однако, радость в том, что здесь была бы задача, ведь тогда была бы задача нести все это в терпении. И даже если бы потребовалось крайнее терпение, какое никогда не требовалось прежде ни от какого человека, была бы, однако, радость в том, что здесь была бы задача, ведь тогда была бы задача не потерять терпение, даже если пришлось бы терпеть самое тяжкое». Сознание вины делает невозможным прийти к сомнению в том, что Бог есть любовь; и тогда навеки ясно, что Бог есть любовь. Но если это навеки ясно, тогда всегда есть задача, ведь все задачи имеют свое основание в Боге. И если по отношению к Богу человек никогда не страдает без вины, тогда всегда есть задача. Таким образом, то, что всегда есть задача, и то, что Бог есть любовь, – это одно и то же, и это следует из того, что человек никогда не страдает без вины по отношению к Богу.

Давайте снова вспомним кающегося разбойника. Нельзя ли сказать о нем, что он возвещает надежду, которая пребывает, покуда ты страдаешь как виновный, – надежду, связанную с тем, что при этом всегда есть задача? Может показаться, что у разбойника нет к тому повода; распятому осталось не так уж много мгновений, и кажется, что уже по этой причине для него не может быть и речи о задачах. И все же это не так. Сравнивая свое страдание со сверхчеловеческим страданием другого Распятого, разбойник находит утешение и облегчение в мысли о том, что он страдает как виновный, и поэтому он находит здесь задачу, последнюю задачу, но ведь это последний час его жизни. Именно потому, что он страдает как виновный, для него есть утешение и облегчение в том, что здесь есть задача, и эта задача – стенать и каяться. Тогда как Спаситель мира вздыхает: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты меня оставил?» – кающийся разбойник понимает смиренно, но также находя облегчение в этом, что это не Бог оставил его, но это он оставил Бога, и в покаянии говорит Тому, с Кем он рядом распят: помяни меня, Господи, когда приидешь во Царствие Твое! Это тяжелое человеческое страдание: в мгновение позорной смерти, в смертном страхе и запоздалом раскаянии хвататься за Божие милосердие, – но все же кающийся разбойник находит облегчение в своем страдании, когда он сравнивает его со страданием сверхчеловеческим: быть оставленным Богом. Ведь быть оставленным Богом значит как раз оказаться без задачи, значит быть лишенным последнего, что всегда есть у всякого человека: задачи терпения, которая имеет свое основание в том, что Бог не оставил страдающего. Поэтому страдание Христа сверхчеловеческое, и Его терпение сверхчеловеческое, так что никакой человек не способен постичь ни то, ни другое. И разве благо, когда совсем по-человечески говорится о страдании Христа? – ведь если об этом говорится лишь то, что Он стал тем Человеком, Который страдал больше всех, то это богохульство: ведь хотя Его страдание и человеческое, оно в то же время сверхчеловеческое, и между Его страданием и страданием всякого другого человека навеки утверждена зияющая пропасть. – Быть может, еще другая мысль шевельнулась в сердце разбойника, он, быть может, сказал самому себе: если бы в это мгновение пришел приказ правителя снять распятых и даровать им жизнь, тогда у меня, поскольку я пострадал как виновный, есть надежда, что для меня еще найдется задача. Но Он, Святой, Невиновный, – для Него нет никакой задачи. Его задача стала сверхчеловеческой; Ему перед Богом не в чем, не в чем упрекать Себя, Его жизнь была послушанием, и однако Он оказался оставлен Богом! «Смотри, это сверхчеловеческое страдание, – говорит кающийся разбойник, – так никто из людей не страдал, так никто из людей не может пострадать, ведь никто из людей не лишен вины перед Богом, – а значит, никогда ни с кем из людей не было такого и не может быть, чтобы человек был оставлен Богом. Нет, человек страдает как виновный, Бог не оставил его, всегда есть задача; и если есть задача, есть надежда, – а то, что есть задача и надежда, – это утешение. Эта надежда есть для всякого человека, который признает, что он страдает как виновный, даже для меня, всеми оставленного распятого разбойника; мне ведь уже ничего не успеть сделать, смертельные боли уже охватили меня, но, однако, есть здесь задача, и я не оставлен Богом». Это, опять же, вовсе не проповедь покаяния, – разве что такова она для упрямца, который не хочет знать, что́ на самом деле ужасно, и у которого поистине радостное вызывает досаду; тот, кто смиряет себя, тот, кто настолько вмещает истину, что он понимает, что́ на самом деле ужасно, он разумеет и то, что этот разбойник возвещает радость.


Но все же правда ли, что человек по отношению к Богу никогда не страдает без вины? Или же намерение этой беседы состоит в том, чтобы восставить мысли друг против друга и спутать понятия, чтобы отказать тому, кто, по-человечески говоря, страдает невинно, в надежде на то, что он, по-человечески говоря, страдает невинно; и предоставить тому, кто, почеловечески говоря, страдает как виновный, утешаться лживой мыслью о том, будто всякий человек в этом смысле страдает не без вины? Никоим образом. Беседа имеет одно лишь намерение, которое я смею назвать самым благим намерением, она хочет лишь одного, что я смею назвать самым что ни на есть благим: любым возможным образом делать навеки ясным, что Бог есть любовь. Поистине, желать этого значит во всем искать самого что ни на есть благого! Ведь каким бы образом ни обреталась эта ясность, даже если на первый взгляд этот путь к ее обретению кажется тяжелым и трудным, – если все же она обретается, и в конце концов воцаряется уверенность в том, что Бог есть любовь, то это радость. В этой мысли, что Бог есть любовь, заключено убеждение, в котором – все блаженство вечности: и тогда всякий путь – будь он хоть самым трудным, и тогда всякий выбор – будь он хоть самым горьким, – несет в себе безусловную радость. Так что, если то, что по отношению к Богу человек никогда не страдает без вины, – это не просто наше отвлеченное предположение, – если, напротив, как мы показали, в этой мысли присутствует радость, – тогда ведь человек должен был бы желать, чтобы это предположение было истинным; он должен был бы, если он от истины, сказать: раз мне понятно, что если я по отношению к Богу никогда не страдаю без вины, то навеки ясно, что Бог есть любовь, тогда мне остается лишь желать, чтобы я всегда ясно сознавал и чувствовал, что я страдаю как виновный.

Между тем, человеку нет нужды этого желать (хотя, если быть точным, устроение сердца человека должно быть таким, чтобы он этого желал, ведь если верно, что у того, кто работает с охотой, дело спорится, то верно и то, что лишь сердечное желание помогает одолеть случающиеся тяготы), ведь человек на самом деле никогда не страдает без вины по отношению к Богу, – и потому навеки ясно, что Бог есть любовь. Пускай же другие вещают о том, сколь желанно продумать сомнение. Это выше моих сил, и это желание мне не по душе; я нахожу радость, и радость необоримую, в назидании о том, что можно сделать несомненным то, что сознание вины гарантирует радость.

Давайте же еще поразмыслим над словом, о котором ведем здесь речь. Мы не позволим сбить себя с толку тем, что это слово сказал разбойник и сказал его о себе, ведь мог же разбойник этим же словом сказать и что-то существенное для всех; но мы не будем и скрывать того, насколько к разбойнику ближе относится то, что он страдает как виновный, принимая достойное по делам своим. То есть мы проводим четкое различие между тем, чтобы быть неправым, и тем, чтобы страдать, будучи виновным; ведь из того, что человек неправ, еще не следует, что он страдает как виновный и принимает достойное по делам своим. Отсюда следуют три положения, на которых мы должны остановиться в нашей беседе: если человек, говоря по-человечески, виновен, то он страдает как виновный перед Богом и перед людьми; если человек, говоря по-человечески, страдает невинно, тогда мы, люди, говорим о нем по отношению к Богу, что он неправ перед Богом; по отношению к Богу человек всегда страдает как виновный и никогда не страдает без вины.

Если некий человек, говоря по-человечески, виновен, то он страдает как виновный и перед Богом, и перед людьми. Это случай разбойника: он преступник, страдающий в наказание за свои дела. От истины в нем то, что он сам полно и глубоко признает, что он страдает как виновный. Увы, порой и в подобном случае от виновного исходит кощунственная речь, в которой он стремится отрицать свою вину: наглая и бессовестная речь о том, будто желание злого было ему врождено, будто его преступление было следствием детской запущенности, и прочее в том же духе.

Это первый случай. Второй случай – это когда человек, говоря по-человечески, страдает невинно, тогда как мы, люди, говорим о нем по отношению к Богу, что он неправ перед Богом. То есть здесь не страдающий говорит сам с собой о том, каков он по отношению к Богу, но мы, другие, как некий третий человек, говорим о том, каков такой страдающий по отношению к Богу. Для этого отношения есть особое выражение: Бог испытывает человека. Давайте вспомним один из величественных примеров человека, которого Бог испытывал и который выстоял в испытании, давайте вспомним Иова: кому придет на ум сказать, что Иов, говоря по-человечески, страдал как виновный! Если такая речь и не была бы кощунством, она была бы все же наглой выходкой против того, кто достоин уважения, против Иова, который должен быть и стал, и является примером для всего человеческого рода: кто из людей посмеет дерзнуть сказать такое о нем! Даже Бог на небесах говорит о нем словно бы с неким пристрастием и так по-человечески; Он словно бы гордится Иовом, ведь Он говорит сатане: «Обратил ли ты внимание твое на раба Моего Иова?»[120] – так человек говорит о чем-то прекрасном, что принадлежит ему и чем он гордится; так человек говорит о том, в ком он настолько уверен, что смеет сам подвергнуть его опасности только для того, чтобы порадоваться, видя его побеждающим.