Беседы и размышления — страница 3 из 44

[22]

Три беседы перед причастием в пятницу

Предисловие

«Единственный, кого я с радостью и благодарностью называю моим читателем», прими этот дар. Конечно, блаженнее давать, нежели принимать; но если это так, значит, дающий является в некотором смысле нуждающимся – нуждающимся в блаженстве, чтобы давать; а раз так, то больше благодеяние того, кто принимает, – и потому выходит, что блаженнее принимать, нежели давать!

Он принимает этот дар! Что я надеялся увидеть в первый раз, выпустив небольшую книгу, которую сравнил (ср. «Две назидательные беседы», 1843, предисловие) и которую вернее всего было бы сравнить с «неприметным маленьким цветком, укрывшимся в огромном лесу», – что я надеялся увидеть тогда, то вижу я вновь – вижу, «как птица, которую я называю моим читателем, вдруг замечает мое приношение, стремглав бросается вниз, хватает его и уносит к себе»; или, с другой стороны и в другом образе, я вновь вижу то, что видел тогда, – вижу, как эта небольшая книга «идет одинокой тропой или одиноко по проезжей дороге… пока, наконец, не встречает того единственного, кого я называю моим читателем, того единственного, кого она ищет, к кому она словно простирает руки»: то есть я видел и вижу, что книгу принимает тот единственный, кого она ищет и кто разыскивает ее.

Начало сентября 1849 г.


С. К.

I

Евр. 4:15. Молитва

Куда нам идти, если не к Тебе, Господи Иисусе Христе! Где страждущему найти сострадание, если не у Тебя, и где найти его кающемуся, ах, если не у Тебя, Господи Иисусе Христе!


Евр. 4:15. Ибо мы имеем не такого первосвященника, который не может сострадать нам в немощах наших, но Который, подобно нам, искушен во всем, кроме греха.


Мой слушатель, если ты сам страдал или, быть может, сейчас страдаешь, или если ты бывал близко знаком с кем-то страдающим – быть может, имея прекрасное намерение утешить его, ты, конечно, хорошо знаешь это сетование, столь обычное среди страдающих: «Ты меня не понимаешь, нет, ты меня не понимаешь, ты не ставишь себя на мое место; если бы ты был на моем месте или если бы ты поставил себя на мое место, если бы ты смог во всем поставить себя на мое место и, значит, полностью понял бы меня, ты говорил бы по-другому». «Ты говорил бы по-другому» значит в устах того, кто страдает, что ты тоже тогда осознал бы и понял, что в этом страдании не может быть никакого утешения.

Итак, мы слышим сетование; страдающий почти всегда сетует на то, что тот, кто хочет его утешить, не ставит себя на его место. Конечно, и страдающий всегда отчасти прав; ведь ни один человек не переживает абсолютно то же самое, что другой человек, а если бы и переживал, то все же способность ставить себя на место другого ни у кого не безгранична: каждый способен на это лишь в свою меру, – а потому никто при всем желании не может воспринимать, чувствовать, думать совершенно так же, как другой человек. Но с другой стороны, страдающий не прав – не прав постольку, поскольку отсюда он хочет вывести, будто для того, кто страдает, нет никакого утешения, – тогда как вывод мог бы состоять как раз в том, что каждый, кто страдает, должен стараться обрести утешение внутри самого себя, обрести его в Боге. Ведь Бог желает вовсе не того, чтобы одного человека был способен совершенно утешить другой человек; напротив, нам на благо Он желает, чтобы всякий человек искал утешения у Него, чтобы, когда все предлагаемые людьми утешения потеряют для него вкус, он взыскал тогда Бога, следуя слову Писания: «Имейте в себе соль и мир имейте между собою»[23]. О ты, страдающий, и ты, кто, возможно, ото всей души и от всего сердца желаешь его утешить, не спорьте понапрасну друг с другом! Ты, сострадающий, прояви истинное сострадание, не притязая на то, что ты сумеешь поставить себя во всем на место другого; и ты, страдающий, прояви истинную признательность, не требуя от другого невозможного, – ведь есть лишь Один, Кто может во всем поставить Себя на твое место, равно как и на место всякого страдающего: Господь Иисус Христос.

Об этом говорит прочитанное сегодня слово. «Мы имеем не такого первосвященника, который не может сострадать нам в немощах наших», – то есть имеем Такого, Который может сострадать нам в наших немощах; и далее: мы имеем такого Первосвященника, «Который, подобно нам, искушен во всем». Это как раз необходимое условие для того, чтобы мочь понастоящему сострадать, – ведь если сострадающий не искушен в тех же вещах, что и тот, кому он сострадает, то его сострадание есть непонимание – непонимание, которое, как правило, в большей или меньшей мере тяготит и ранит страдающего, – а потому, сострадая, нужно быть искушенным подобно тому, кому ты сострадаешь. Когда это так, тогда становится возможным во всем поставить себя на место страдающего; и если некто искушен абсолютно во всем, то он может поставить себя на место всякого, кто страдает. Мы имеем такого Первосвященника, Который может сострадать. И то, что Он действительно способен сострадать, ты видишь как раз из того, что именно из сострадания Он стал искушен во всем подобно нам: ведь именно сострадание побудило Его прийти в мир; и опять же, из сострадания и для того, чтобы быть способным поистине сострадать, Он, по Своему свободному решению, стал искушен во всем подобно нам, – Он, Кто может во всем поставить Себя и Кто во всем ставит Себя на твое, мое, наше место.

Вот о чем мы хотели бы сказать в отведенное нам краткое время.


Христос во всем поставил Себя на твое место. Он был Богом и стал человеком – так Он поставил Себя на твое место. Это и есть то, чего так желает истинное сострадание, – оно желает во всем поставить себя на место страдающего, чтобы суметь по-настоящему утешить. Но вместе с тем это то, на что не способно человеческое сострадание; только Божественное сострадание способно на это – и Бог стал человеком. Он стал человеком; и Он стал тем Человеком, Который больше всех, безусловно больше всех страдал; никогда не рождался, никогда не родится и не может родиться человек, страдания которого превзошли бы Его страдания. О, какая в этом гарантия Его сострадания и какое сострадание нужно иметь, чтобы дать такую гарантию! Сострадательно раскрывает Он Свои объятия для всех страждущих; придите, – говорит Он, – все труждающиеся и обремененные; придите ко Мне, – говорит Он: и Он ручается за то, что говорит, ведь Он, – приглашающий взять на себя Его иго и научиться от Него кротости и смирению, – Он безусловно больше всех страдал. Для человеческого сострадания немалой является уже готовность страдать вместе с страдающим почти так же сильно, как он; но из сострадания, желая гарантировать страдающему утешение, страдать бесконечно больше, чем он, – какое сострадание! Ведь человеческое сострадание так легко отступается от страдающего, и сострадающий, выражая соболезнование, сам уходит в тихую гавань; а если он и отважится на то, чтобы разделить отчасти участь страдающего, то все же едва ли пойдет в этом до конца, едва ли решится в полной мере претерпеть то, что терпит страдающий, но какое сострадание – претерпеть еще больше, чем он! Ты, страдающий, чего ты требуешь? Ты требуешь, чтобы сострадающий во всем поставил себя на твое место: а Он, Сострадающий, Он не просто во всем ставит Себя на твое место, Он приходит для того, чтобы пострадать бесконечно больше, чем ты! О, страдающему, быть может, порой приходится – с горечью, с чувством, что его предали, – видеть, что сострадающий держится на шаг позади него, не спеша разделить его страдание, но здесь, здесь Он сострадательно предваряет твое страдание Своим – бесконечно большим твоего!

Он поставил Себя, Он может во всем поставить Себя на твое место, страдающий, как бы ты ни страдал. – Тяготит ли тебя временное или земное беспокойство, нищета, забота о пропитании и все, что с этим связано: Он тоже страдал от голода и жажды, страдал как раз в самые трудные мгновения Своей жизни, будучи в то же время и в духовном борении, – в пустыне и на кресте; да и на каждый день у Него было средств не больше, чем есть у полевой лилии и птицы небесной – ведь столько есть и у самого бедного! И Он, рожденный в хлеву, обернутый в тряпье, положенный в ясли, Он всю жизнь не имел где главу приклонить, – тот кров, какой был у Него, имеет и самый бедный! Не должен ли Он потому быть способен во всем поставить Себя на твое место и понять тебя?! – Или возьмем сердечную скорбь: у Него тоже были друзья, вернее, Он думал, что они у Него есть; но наступил решающий момент, и все они Его оставили, а двое – хуже того: один Его предал, еще же один отрекся от Него! У Него тоже были друзья, вернее, Он думал, что они у Него есть, – друзья, которые так прилепились к Нему, что спорили между собой о том, кто из них займет место справа и слева от Него; но наступил решающий момент, и Он вместо того, чтобы взойти на трон, был вознесен на кресте: и тогда два разбойника против своей воли заняли оказавшиеся свободными место справа и место слева от Него! Разве не думаешь ты, что Он может во всем поставить Себя на твое место?! – Или если ты скорбишь о злобе мира сего, которая противоборствует тебе и всему доброму и от которой тебе приходится страдать, даже когда совершенно очевидно, что поистине именно ты здесь тот, кто хочет добра и истины: о, в этом отношении ты, человек, да не дерзнешь сравнить себя с Ним, ты, грешник, да не дерзнешь сравнить себя с Ним, Святым, Который первым претерпел эти страдания, – так что ты самое большее можешь последовать Ему в страдании, – и вечно святятся Его страдания, а значит – и твои, если, конечно, ты в страдании последовал Ему – Ему, Кто стал презираем, преследуем, заушаем, осмеян, оплеван, бит, хулим, мучим, распят, оставлен Богом – распятый под всеобщее ликование: что бы ты ни претерпел и как бы ты ни страдал, разве не думаешь ты, что Он может во всем поставить Себя на твое место?! – Или если ты печалишься о грехе мира сего и о его безбожии, печалишься о том, что мир лежит во зле, о том, сколь низко пал человек, о том, что добром стало золото, что прав тот, кто сильнее, что истина – это мнение большинства, что только ложь имеет успех и только зло побеждает, что только себялюбие любимо и только посредственность получает благословение, что только изворотливость в цене, только половинчатость хвалима и только низость приносит удачу: о, в этом отношении ты, человек, да не дерзнешь сравнить свою печаль с той печалью, которая была у – Спасителя мира! Разве Он не способен во всем поставить Себя на твое место?! – И так в отношении любого страдания.

И потому ты, страдающий, как бы ты ни страдал, не думай, отчаиваясь среди страданий, будто никто, и даже Он, не может тебя понять; и, страдая, не кричи в нетерпении, что страдания твои столь ужасны, что даже Он не способен в полной мере поставить Себя на твое место: не дерзай на эту неправду, подумай, что Он безусловно, вне всякого сравнения, безусловно пострадал больше всех. Ибо если ты хочешь знать, как определить, кто больше всех страдал, позволь, я расскажу тебе это. Не скрытый крик безмолвного отчаяния и не то, что пугает других, громкость крика, служат здесь критерием, но нечто противоположное им. Самым страдающим, безусловно, является тот, о ком – притом что он страдает – поистине известно, что он не имеет абсолютно никакого другого утешения, кроме того, чтобы самому утешать других; ведь это и только это есть истинное выражение того, что поистине никто не может поставить себя на его место, равно как выражение того, что истина пребывает в нем. И таков как раз Он, Господь Иисус Христос; страдая, Он не был тем, кто ищет утешения у других, еще в меньшей мере Он находил его у других, и еще в меньшей мере Он сетовал на то, что не находит его у других, – нет, страдая, Он был как раз Тем, Чьим единственным утешением, Чьим безусловно единственным утешением было утешать других. Посмотри, здесь перед тобой самое высокое страдание, а также предел страдания, где все обращается в свою противоположность; ведь Он, именно Он – «Утешитель». Ты сетуешь на то, что никто не может поставить себя на твое место; тебе, день и ночь занятому этой мыслью, быть может, никогда не приходило на ум, что ты должен утешать других: а ведь Он, «Утешитель», Он – Единственный, для Кого поистине верно, что никто не может поставить себя на Его место – и Кто мог бы с полным правом сетовать на это! – Он, Утешитель, на место Которого никто не мог бы поставить себя, Он может во всем поставить Себя на твое место и на место всякого, кто страдает. Ты думаешь, будто никто не может поставить себя на твое место, – что же, докажи это: тогда тебе останется лишь одно – стать тем, кто утешает других. Это единственное доказательство, неопровержимо свидетельствующее о том, что поистине никто не может поставить себя на твое место. Если же ты говоришь, что никто не может поставить себя на твое место, ты тем самым противоречишь сам себе: если бы то, о чем ты говоришь, было верно, ты бы молчал. Но даже если ты и молчишь, но при этом твое молчание не подвигает тебя утешать других, ты рискуешь впасть в то же самое противоречие, полагая, будто никто не может поставить себя на твое место: ты ведь будешь просто сидеть тогда в тихом отчаянии, вновь и вновь одолеваемый мыслью о том, будто никто не может поставить себя на твое место, то есть ты можешь в любой момент начать вслух или молча твердить эту мысль, то есть начать точно так же противоречить сам себе, а значит, мысль эта шатка и не вполне верна. Как бы то ни было, все же поистине нет и не может быть такого человека, на место которого никто, абсолютно никто не мог бы поставить себя: ведь как раз Он, Господь Иисус Христос, на место Которого никто не может поставить себя ни во всем, ни хотя бы в чем-то, – как раз Он может во всем поставить Себя на твое место.

Он во всем поставил Себя на твое место, где бы ты ни был, о ты, кого искушают соблазны и кто пребывает в душевном борении, Он может во всем поставить Себя на твое место, будучи «подобно нам, искушен во всем».

Так же, как и страдающий, так и тот, кто пребывает в соблазне и душевном борении, охотно сетует на то, что тот, кто желает его утешить или дать ему совет, или предостеречь его, не понимает его, не может во всем поставить себя на его место. «Если бы ты был на моем месте, – говорит он, – или если бы ты смог во всем поставить себя на мое место, ты смог бы понять, с какой страшной силой охватывает меня соблазн, ты смог бы понять, как страшно глумится искушение над всяким моим усилием: ты бы судил тогда иначе. Ведь покуда ты сам не чувствуешь этого, тебе легко спокойно рассуждать об этом, легко изыскивать спасительные возможности, потому что ты не впал в соблазн, не испытал душевного борения, то есть потому, что ты не искушен ни в том, ни в другом! Вот был бы ты на моем месте!»

О, мой друг, не спорь понапрасну, так ты только еще больше отравишь жизнь себе и другому: ведь есть же Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место, – Господь Иисус Христос, Который, поскольку Сам Он претерпел, быв искушен, то может и искушаемым помочь (Евр. 2:18); Он – Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место, ведь Он, Иисус Христос, знаком с любыми искушениями и испытаниями, знаком с ними и выдержал их все. – Если тебя гнетет забота о пропитании, так что тебе совершенно буквально, на самом деле грозит голодная смерть: и Он претерпел это; если тебе грозят бурные волны: и Он претерпел это; если ты искушаем отпасть от Бога: Он тоже претерпел это искушение; Он может во всем поставить Себя на твое место, где бы ты ни был. Искушаем ли ты, будучи в одиночестве: и Он тоже претерпел это – Он, к Кому, когда Он был в одиночестве, приступил злой дух, чтобы искушать Его. Искушаем ли ты среди мирской суеты: и Он претерпел это, Он, Чье милосердие не позволило Ему покинуть этот мир прежде, чем Он совершил Свое дело любви. Искушаем ли ты в момент важного решения, когда дело идет о том, чтобы пожертвовать всем: так был искушаем и Он; или если ты в следующий момент искушаем раскаяться в том, что ты всем пожертвовал: и Он был этим искушаем. Грозит ли тебе страшная возможность, так что ты, терзаясь от неопределенности, искушаем пожелать, чтобы лучше это страшное наконец настало: этим был искушаем и Он; искушаем ли ты, изнемогая, пожелать себе смерти: Он тоже был этим искушаем. Если тебе грозит быть оставленным людьми: Он тоже претерпел это; если же – но все же нет, такого испытания не познал ни один человек: испытания быть оставленным Богом; но Он претерпел и это. – И так абсолютно во всем.

И потому ты, претерпевающий искушение, где бы ты ни был, не цепеней от отчаяния, как будто твое искушение выше человеческих сил и нет никого, кто мог бы понять тебя в нем; и не преувеличивай в нетерпении силу постигшего тебя искушения, как будто Он не может во всем поставить Себя на твое место! Если ты хочешь знать, что необходимо для того, чтобы быть способным верно судить о силе постигшего тебя искушения, позволь, я расскажу тебе это. Необходимо: чтобы ты устоял перед искушением. Только тогда ты поистине будешь знать, какова была его сила; если же ты не устоял перед искушением, ты знаешь лишь ложь – ту ложь, что внушило тебе искушение: как раз для того, чтобы ты поддался ему, оно внушило тебе, сколь страшна его сила. Требовать истины от искушения – значит требовать слишком многого, ведь искушение – обманщик и лжец, оно остерегается говорить истину, поскольку сила его – во лжи. Если же ты не от искушения хочешь узнать истину о том, какова его действительная сила, смотри, чтобы тебе оказаться сильнее его, устоять перед искушением: тогда ты узнаешь истину о нем – узнаешь истину не от искушения. А раз так, то есть лишь Один, Кто поистине совершенно точно знает силу любого искушения и Кто может во всем поставить Себя на место каждого искушаемого: Он, Кто Сам стал, подобно нам, искушен во всем, был искушаем, но устоял перед всеми искушениями. Потому берегись изображать, все более распаляясь и сетуя, сколь огромной силой обладает постигшее тебя искушение: с каждым шагом по этому пути ты сам против себя возводишь обвинение. На этом пути, то есть все более и более преувеличивая силу искушения, ты никогда не сможешь оправдаться в том, что искушение победило тебя: ведь все, что ты при этом скажешь, будет ложью, поскольку, только устояв перед искушением, ты мог бы узнать его истинную силу. Тебе, вероятно, мог бы помочь другой человек, если, конечно, ты сам позволил бы оказать тебе помощь, – другой человек, который претерпел такое же искушение, но при этом устоял перед ним; ведь он знал бы тогда истинную силу этого искушения. Но даже если рядом с тобой и нет такого человека – человека, который мог бы поведать тебе истину, все же есть Тот, Кто может во всем поставить Себя на твое место, Тот, Кто стал искушен во всем подобно нам, был искушаем, но устоял перед всеми искушениями. От Него ты сможешь узнать истину, но только в том случае, если Он видит в тебе честное намерение устоять перед искушением. Если с Его помощью ты устоишь перед искушением, ты сможешь узнать его истинную силу. Только потому, что ты не устоял перед искушением, ты сетуешь на то, что никто не может во всем поставить себя на твое место – ведь если бы ты устоял перед ним, оно перестало бы так тревожить тебя, перестало бы побуждать тебя сетовать на то, что никто, мол, не может поставить себя на твое место. Это сетование – изобретение той лжи, которую внушает искушение; оно внушает, будто вполне понять тебя может лишь тот, кто сам, как и ты, поддался искушению: только так, мол, вы сможете понять друг друга – запутавшись оба во лжи. Значит ли это «понимать» друг друга? Нет, здесь тот предел, где все обращается в свою противоположность: есть лишь Один, Кто поистине может во всем поставить Себя на место каждого искушаемого – и Он может это именно потому, что Он один устоял перед всеми возможными искушениями. Устояв, Он – помни это! – Он может во всем поставить Себя на твое место.

Он во всем поставил Себя на твое место, стал искушен во всем подобно нам – кроме греха. Так что в отношении греха Он не поставил Себя на твое место, Он не может во всем поставить Себя на твое место, Он, Святой – разве это возможно! Если Бог бесконечно отличается от тебя тем, что Он пребывает на небесах, а ты живешь на земле, то между святостью и грешником различие бесконечно больше.

О, и все же, и в этом отношении Он, хотя и другим образом, во всем поставил Себя на твое место. Ведь если страдание и смерть Его, Искупителя, – это расплата за твой грех и вину – если это расплата, то Он расплачивается вместо тебя, то есть Он, Искупитель, встает на твое место, на твоем месте терпит наказание за грех, чтобы ты мог быть избавлен, на твоем месте, страдая, умирает за тебя, чтобы ты мог жить: разве тем самым Он не поставил и не ставит Себя во всем на твое место?

Кто же такой «Искупитель», если не Заступник – Заступник, Который ставит Себя во всем на твое и на мое место; и чем утешительно для нас искупление, если не тем, что Заступник, расплачиваясь за нас, ставит Себя во всем на твое и на мое место! Так что если карающая справедливость в этом мире или на том свете ищет, желая исполнить приговор, то место, где я, грешник, стою со всей моей виной, со многими моими грехами, – она находит там не меня; меня уже нет в этом месте; я оставил его; на моем месте стоит Другой – Другой, Кто во всем ставит Себя на мое место; я стою, спасенный, рядом с этим Другим, рядом с Ним, моим Искупителем, который во всем поставил Себя на мое место: благодарю Тебя за это, Господи Иисусе Христе!

Такого сострадательного Первосвященника имеем мы, мой слушатель: где бы ты ни был и как бы ты ни страдал, Он может во всем поставить Себя на твое место; где бы ты ни был и как бы ты ни был искушаем, Он может во всем поставить Себя на твое место; где бы ты ни был, о грешник, – а все мы грешники, – Он во всем ставит Себя на твое место! Теперь ты идешь к Причастию, тебе вновь предложены Хлеб и Вино, Его святая Плоть и Кровь, вновь в вечный залог того, что Он Своим страданием и смертью поставил Себя и на твое место, что Он заступился за тебя – и ты спасен, приговор не имеет над тобой больше силы, и ты можешь войти в жизнь, в которой снова Он уготовал тебе место.

II

Лк. 18:13. Молитва

Господи Иисусе Христе, даруй нам Духом Твоим Святым ясно увидеть и осознать наши грехи, чтобы нам, смирившись, в сокрушении познать, что мы стоим вдали, совсем вдали от Тебя, и воздохнуть: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!»; но тогда, милостивый Господи, поступи и с нами так, как Ты, по слову Твоему, поступил с тем мытарем, что вошел в храм помолиться: он пошел оправданным в дом свой.


Лк. 18:13. Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на небо; но, ударяя себя в грудь, говорил: Боже! будь милостив ко мне, грешнику!


Как ты знаешь, мой слушатель, прочитанное сегодня слово относится к Евангелию о мытаре и фарисее: фарисей – лицемер, он обманывает себя и желает обмануть Бога, мытарь же открыт пред Богом, и Бог оправдывает его. Но ведь лицемерие может скрываться и под иной личиной, есть лицемеры, которые в душе похожи на фарисея, но образцом себе избрали мытаря, лицемеры, которые, по слову Писания о фарисее, уверены о себе, что они праведны, и уничижают других[24], но внешне делают себя похожими на мытаря: лицемерно стоят вдали, не как евангельский фарисей, который гордо стоял впереди; лицемерно опускают глаза, не как фарисей, который гордо обращал взгляд к небу; лицемерно вздыхают: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!», не как фарисей, который гордо благодарил Бога за свою праведность, – лицемеры, которые, подобно тому как фарисей богохульно говорил в своей молитве: «Боже, благодарю Тебя за то, что я не таков, как этот мытарь», лицемерно говорят: «Боже, благодарю Тебя за то, что я не таков, как этот фарисей». Ах да, конечно, христианство пришло в наш мир и научило нас смирению, но не все научились от христианства смирению, лицемерие выучилось новому обличью и осталось тем же самым, вернее, стало еще хуже. Христианство пришло в мир и научило, что не следует гордо и тщеславно искать первого места за столом, но нужно занимать самое скромное место – и тут же гордость и тщеславие занимают самое скромное место за столом, те же самые гордость и тщеславие, – впрочем, нет, не те же, но еще хуже тех. И потому, видя, что лицемерие, гордость, тщеславие и дух мира сего способны все вывернуть наизнанку, кто-то мог бы пожелать переписать наоборот эту Евангельскую притчу, да и почти все Евангелие. Но разве могло бы это помочь? Ведь это было бы лишь проявлением нездорового остроумия, тщетных потуг ума, желающего исхитриться и, приложив всю сообразительность, суметь воспрепятствовать лукавству. Нет, лишь одно побеждает, и, более того, сразу безоговорочно побеждает всякое лукавство: это Евангельская простота – простота, которая просто и бесхитростно как будто позволяет себя обманывать и все же просто продолжает оставаться сама собой. И Евангельская простота назидает также тем, что зло совершенно бессильно склонить ее к умствованию и бессильно внушить ей желание стать умной мирским умом. В самом деле, зло одержало бы весьма угрожающую победу, если бы оно сумело внушить простоте желание стать умной для того, чтобы сделать свое существование надежным. Ведь надежна, вечно надежна одна только простота, которая, просто позволяя себя обманывать, при этом ясно разоблачает обман.


Давайте же в отведенное нам краткое время просто поразмыслим о мытаре. Он во все времена служил примером для честных и богобоязненных христиан. И все же мне думается, что ближе всего этот образ относится к тем, кто идет к Причастию. Ведь когда мытарь говорит: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!», – разве не подобен он человеку, идущему к Причастию?! И когда говорится, что «он пошел оправданным в дом свой», – разве это не подобно тому, как если бы он шел домой, причастившись?!

Мытарь стоял вдали. Что значит стоять вдали? Это значит стоять одному, собранно стоять перед Богом – так что ты стоишь вдали, вдали от людей и вдали от Бога – от Бога, с Которым ты при этом находишься наедине. Когда ты находишься наедине с человеком, ты находишься ближе всего к нему – если с вами есть еще кто-то, ты уже несколько дальше от него. Но в отношении к Богу, напротив: если рядом с тобою есть еще много других людей, то тебе кажется, что ты ближе к Богу, и только когда ты остаешься наедине с Ним, ты обнаруживаешь, насколько ты от Него далек. О, даже если ты и не такой грешник, как мытарь, о котором и человеческая справедливость судит как о виновном, если ты стоишь наедине с собой перед Богом, ты тоже стоишь вдали. Как только между Богом и тобой появляется кто-то еще, ты легко впадаешь в заблуждение, будто ты стоишь не столь уж вдали. И даже если ты полагаешь, что тот или те, кто для тебя находится между Богом и тобою, лучше и совершеннее тебя, ты все же уже не настолько вдали, как когда ты стоишь один перед Богом. Как только между Богом и тобой появляется кто-то еще – все равно, будет ли он казаться тебе более или менее совершенным, чем ты сам, – ты получаешь ложный масштаб, сравнивая себя с человеком. Тебе начинает казаться, что ты можешь измерить свою удаленность, что она измерима, а значит, что ты не столь уж вдали.

Но фарисей, который, по слову Писания, «став, молился сам в себе», разве не стоял тем самым тоже вдали? Конечно, если бы он поистине пребывал сам в себе – один, то он тоже стоял бы вдали, но он на самом деле не пребывал сам в себе. Евангелие говорит, что, когда он, «став, молился сам в себе», он благодарил Бога за то, что он «не таков, как прочие люди». Но если человек мысленно приводит с собою «прочих людей», то он не пребывает сам в себе. В том-то и заключалась гордость фарисея, что он гордо использовал других людей для того, чтобы измерить, насколько он от них отстоит. Он не хотел перед Богом расстаться с мыслью о прочих людях, но удерживал эту мысль, чтобы гордо стоять одному – противопоставляя себя прочим людям; но ведь это как раз не значит стоять одному, и тем более не значит собранно стоять перед Богом.

Мытарь стоял вдали. Его грех и вина, возможно, делали для него более легким не соблазняться мыслью о прочих людях. Вероятно, он мог бы признать, что другие люди лучше его. Но мы не хотим рассуждать об этом, ведь ясно, что он забыл обо всех прочих людях. Он был один, один с сознанием своего греха и вины, он совершенно забыл о том, что ведь помимо него было много и других мытарей; он стоял один, словно он – единственный. И он был один со своей виной не перед справедливым человеком, он был один перед Богом: о, это значит – был вдали. Что дальше отстоит от вины и греха, чем Божия святость? И когда грешник оказывается наедине с этой святостью, разве не стоит он тогда вдали от нее – на бесконечно большом расстоянии!

И он не смел даже поднять глаз на небо, то есть он стоял, опустив глаза. Да это и не удивительно! Даже зримая бесконечность неба переполняет собою человеческий взор, взгляду не на чем в ней остановиться, голова, как говорят, идет кругом, – и человек закрывает глаза. – А тот, кто стоит один со своей виной и своим грехом, знает, что если он поднимет свой взор, он увидит Божию святость, не что иное, – и, зная это, он опускает глаза; или, быть может, он поднял свой взор, увидел Божию святость – и опустил глаза. Он обратил свой взор вниз, увидел свою нищету; и неодолимее, чем сон, смежающий утомленные веки, неодолимее, чем неумолимый смертный сон, мысль о Божией святости заставила его опустить глаза; как утомленный и даже как умерший, так не в силах он был поднять свой взор.

Он не смел даже поднять глаз на небо; но он – опустивший глаза, обращенный внутрь, видящий лишь внутреннюю свою нищету – он не смотрел и по сторонам, как фарисей, который видел «этого мытаря»: мы ведь читаем, что фарисей благодарил Бога за то, что он не таков, как этот мытарь. Этот мытарь – да, это тот самый мытарь, о котором мы говорим; речь ведь идет здесь о тех двоих, что вошли в храм помолиться. Писание не говорит: два человека вошли вместе в храм помолиться – ведь общество мытаря не годилось фарисею для того, чтобы пойти вместе в храм; и в храме они кажутся совершенно непохожими на людей, молящихся вместе, – фарисей стоит, молясь сам в себе, мытарь стоит вдали, и все же, все же фарисей видел этого мытаря, но мытарь – о, сколь заслуживаешь ты зваться «этот мытарь» в смысле исключения! – мытарь не видел фарисея; когда фарисей пришел домой, он прекрасно знал, что в храме был этот мытарь; но этот мытарь не знал, что в храме был фарисей. Фарисей, глядя на мытаря, находил удовлетворение своей гордости; мытарь же, стоя в смирении, не видел никого[25], не видел и этого фарисея, он – опустивший свой взор, пребывая в сосредоточении, – он поистине был перед Богом.

И он, ударяя себя в грудь, говорил: Боже! будь милостив ко мне, грешнику! О, мой слушатель, когда в одинокой пустыне на человека нападает хищный зверь, у человека вырывается крик; и если, идя по безлюдной дороге, ты окажешься окружен разбойниками, то твой испуг найдет выражение в крике. Так происходит и там, где бесконечно страшнее. Когда ты один в одиноком месте, более одиноком, чем пустыня, – ведь даже в самой одинокой пустыне поблизости может оказаться другой человек; когда ты один в одиноком месте, более одиноком, чем самая безлюдная дорога, – ведь может случиться, что и на безлюдной дороге появится кто-то другой; когда ты один в совершенном одиночестве – или: как единственный – оказываешься прямо пред Божией святостью: сам собой вырывается крик. И когда ты, оказавшись один перед Божией святостью, понимаешь, что здесь бесполезно звать кого-то другого на помощь; что здесь, где ты – единственный, здесь в самом строгом смысле нет никого, кроме тебя; что совершенно невозможно, чтобы здесь был или появился кто-то, кроме тебя, тогда – подобно тому, как нужда изобрела прошение, – страх изобретает этот крик: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!». И этот крик, этот вздох, что мы слышим сегодня, он совершенно неподделен – да разве и может быть иначе! Разве может быть лицемерие в крике того, кто терпит бедствие на море, перед кем уже разверзлась бездна? Ведь даже если он понимает, что шторм, глумясь, заглушает его слабый голос, а птицам крик его безразличен, он все же кричит: столь правдив его крик и такая в его крике правда. Так и там, где в совершенно ином смысле бесконечно страшнее: там, где человек, грешник, один на один предстоит Божией святости. Разве может быть лицемерие в этом крике: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!»? Там, где опасность и страх – настоящие, крик всегда правдив – даже тогда, когда он, слава Богу, не тщетен.

Фарисей же не был в опасности, он стоял гордо и уверенно, довольный собой, от него не слышно никакого крика. О чем это говорит? Это говорит не о чем ином, как о том, что он не был и пред Богом.

И теперь итог. Мытарь пошел оправданным в дом свой.

Он пошел оправданным в дом свой. Ведь и к этому мытарю относится то, что говорит Писание обо всех мытарях и грешниках, – они приближались ко Христу[26]: именно тем, что он стоял вдали, мытарь приблизился к Нему, тогда как фарисей своим дерзким приближением удалил себя от Него. Здесь образ как бы переворачивается. Вначале фарисей стоит вблизи, мытарь – вдали; в конце же фарисей стоит вдали, мытарь – вблизи. – Он пошел оправданным в дом свой. Ведь он опустил глаза; но этот опущенный взор видит Бога, и этот опущенный взор есть возвышение сердца. Нет взгляда зорче, чем взгляд веры; и все же, рассуждая по-человечески, вера слепа; ведь, рассуждая почеловечески, зрение – это принадлежность разума, рассудка, а вера – это безумие. Так зорок и опущенный взгляд, и зорко то, что выражает этот взгляд: смирение – смирение, которое возвышает. Образ снова переворачивается, когда фарисей и мытарь идут из храма: возвышен как раз оказывается мытарь, этим все завершается; а фарисею, который начал с того, что гордо поднял взор к небу, противится Бог, и он оказывается уничижен пред Богом. В былые времена для наблюдения за звездами не возводили, как теперь, высоких строений, в былые времена тот, кто желал наблюдать за звездами, искал место для своих наблюдений, зарываясь вглубь земли[27]. В отношении же к Богу не произошло никаких изменений, здесь ничего не меняется: подняться к Богу возможно только спускаясь вниз; как не может вода изменить свою природу и начать взбираться вверх по горам, так не может и человек подняться к Богу – с гордостью. – Мытарь пошел оправданным в дом свой. Ибо тот, кто обвиняет сам себя, тот может быть оправдан. А мытарь обвинял сам себя. В храме не было никого, кто бы его обвинял; там не было гражданского правосудия, которое схватило бы его за грудки и сказало бы: «Ты преступник»; там не было людей, которых он, быть может, обманул, которые ударили бы его в грудь и сказали бы: «Ты обманщик»; но он сам бил себя в грудь и говорил: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!», он обвинял сам себя в том, что он – грешник пред Богом. Образ снова переворачивается. Фарисей, который отнюдь не обвинял сам себя, но гордо сам себя хвалил, – возвращается из храма виновный пред Богом; он не знает об этом, но он возвращается, сам себя обвинив перед Богом, мытарь же начал с того, что обвинил сам себя. Фарисей идет домой с новым, в самом строгом смысле вопиющим к небу грехом, идет, прибавив еще один грех к прежним своим грехам; мытарь пошел домой оправданным. Тот, кто, стоя пред Богом, «желает себя оправдать», тот, поступая так, сам себя делает виновным; но тот, кто, стоя пред Богом, «бьет себя в грудь, говоря: Боже! будь милостив ко мне, грешнику!» – этим как раз оправдывает себя; или, по крайней мере, это условие для того, чтобы Бог тебя оправдал.

Так было с мытарем. Но теперь о тебе, мой слушатель! Ведь образ мытаря так к тебе подходит! От исповеди ты идешь к Причастию. Но исповедоваться – это как раз значит стоять вдали; чем более честно ты исповедуешься, тем более вдали ты стоишь – и тем больше правды в твоем коленопреклонении пред алтарем. Ведь преклонение колен есть как бы символ того, что ты стоишь вдали, вдали от Того, Кто на небесах и от Кого ты, кланяясь до земли, оказываешься поэтому максимально удален, – и при этом, стоя перед алтарем, ты ближе всего к Богу. – Исповедоваться – это как раз значит опускать свой взор, не сметь поднять глаз на небо, не оценивать других людей; чем более честно ты исповедуешься, тем более ты будешь опускать свой взор, тем меньше ты будешь оценивать других людей – и тем больше будет правды в твоем коленопреклонении пред алтарем. Ведь преклонение колен – самое сильное выражение того, что ты опускаешь свой взор, поскольку тот, кто опускает только взор, сам стоит все-таки прямо – и при этом когда ты стоишь перед алтарем, сердце твое возвышается к Богу. – Исповедоваться – это как раз значит бить себя в грудь и, оставив излишнее беспокойство о том, чтобы вспомнить все отдельные грехи, самым кратким и истинным образом собрать все в одном: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!» Чем более честно ты исповедуешься, тем вернее твоя исповедь в конце концов найдет выражение в этом безмолвном жесте, обращенном к Богу, – ты будешь бить себя в грудь, и в этом вздохе: «Боже! будь милостив ко мне, грешнику!» – и тем больше будет правды в твоем коленопреклонении пред алтарем, ведь оно выражает, что ты, осуждая себя, лишь молишь о милости – и при этом перед алтарем ты оправдан.

Мытарь пошел оправданным в дом свой. И ты, мой слушатель, когда ты, причастившись, возвращаешься домой, близкие приветствуют тебя пожеланием благодати, – веря, что ты у алтаря нашел оправдание, что в Причастии тебе была дарована благодать. И я, прежде чем ты пойдешь к Причастию, пожелаю тебе того же: чтобы в Причастии тебе была дарована благодать. О, естественный человек находит наибольшее удовлетворение в том, чтобы стоять прямо: тот, кто поистине узнал Бога, находит блаженство лишь в том, чтобы пасть на колени – преклоняясь, когда он умом взирает на Бога, каясь, когда он взирает на самого себя. Что бы ни предложил ты ему, он жаждет лишь одного, как та женщина, которая избрала – нет, не лучшую часть, о нет, здесь не может быть и речи о сравнении – но которая, по слову Писания, избрала благую часть, сев у ног Спасителя: он жаждет лишь одного – преклонить колена пред Его алтарем.

III

Лк. 7:47. Молитва

Господи Иисусе Христе, для того, чтобы мы могли по праву молиться Тебе обо всем, молим Тебя сперва об одном: помоги нам, чтобы наша любовь к Тебе была велика, умножь в нас любовь, даруй нам гореть любовью и очисти ее в нас. О, Ты услышишь эту молитву, ведь Ты есть любовь – любовь не жестокая, не такая, что Ты был бы только предметом любви, безразличным к тому, любит ли тебя кто-то или нет; Ты есть любовь – любовь не гневная, не такая, что Ты лишь ревниво судил бы, где Тебя любят, а где нет. О нет, Ты – не такая любовь, ведь будь это так, Ты внушал бы лишь страх и ужас, и было бы страшно «прийти к Тебе»[28], ужасно «пребывать в Тебе»[29], и Ты не был бы той совершенной любовью, что изгоняет страх[30]. Нет, Ты, милостивый, любящий, пребывающий в любви, Ты – такая любовь, что Ты Своею любовью предваряешь нашу к Тебе любовь, взращиваешь ее в нас, чтобы наша любовь к Тебе была велика.


Лк. 7:47. Поэтому, говорю Я тебе, ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика[31].


Мой слушатель, ты ведь знаешь, о ком идет речь. Речь идет о женщине, имя которой: грешница. Она, «узнав, что Он возлежит в доме фарисея, принесла алавастровый сосуд с миром и, став позади у ног Его и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей, и целовала ноги Его, и мазала миром».

Да, любовь ее велика. Ведь здесь мы видим два полюса, которые противостоят друг другу не на жизнь, а на смерть, – или, по крайней мере, для одного из этих полюсов приближение к другому грозит ужаснейшим уничтожением. Так страшно грешнику или грешнице приблизиться к Святому, перед Которым, то есть – в свете святости, ничего невозможно утаить. О, не столь испуганно ночь бежит ото дня, грозящего ее уничтожить, и привидения, если они есть, не столь страшатся приближения рассвета, сколь трепещет грешник святости, которая, как день, все делает явным. Грешник всеми силами избегает грозящей ему смертью встречи со светом, он изворотливо уклоняется от этой встречи, приводит извинения, отговорки, лжет и приукрашивает себя. Но ее любовь велика. А каково самое сильное свидетельство того, что твоя любовь велика? – самоотвержение. – И она, войдя, подошла к Святому! Она, грешница! Ах, и это женщина – ведь в женщине сила стыдливости сильнее всего, сильнее жизни, она скорее расстанется с жизнью, чем потеряет стыд. Разумеется, стыдливость должна была прежде удержать ее от греха, не дать ей грешить; но ведь столь же верно и то, что, когда, согрешив, женщина снова приходит в себя, ее стыдливость становится лишь более сильной, она приводит ее в сокрушение, заставляет признать себя ничтожеством. Возможно, этой грешнице было легче пойти навстречу уничижению оттого, что она сама признавала себя ничтожеством. И все-таки, рассуждая по-человечески, она все равно могла бы пощадить себя; ведь даже грешник, который поистине признает сам себя или знает о себе, что он – ничтожество, все же, возможно, пощадил бы себя, если бы ему предстояло лицом к лицу во всем своем ничтожестве явиться перед Святым; он пощадил бы себя – и это бы означало, сколь все же велика его любовь к самому себе. Но она – неужто в ней нет никакой пощады к себе? да, совсем никакой пощады! – она отверглась себя: любовь ее велика. – Она подошла к Святому, войдя в дом фарисея, где собралось множество фарисеев, готовых ее осудить, готовых осудить как тщеславие, как отвратительное тщеславие то, что она – и притом: женщина – вторглась сюда со своими грехами вместо того, чтобы сгинуть долой с человеческих глаз, сгинуть за край земли. Обойди она хоть весь мир, нигде не ждало бы ее столь строгое осуждение, как здесь, в этом доме, где собрались гордые фарисеи; и, наверное, нет такого мучения, которое для нее, женщины, было бы тяжелее жестоких насмешек, которые ждали ее в этом доме, где собрались гордые фарисеи. Но она – разве нет здесь к ней сострадания, которое уберегло бы ее от этих насмешек? нет, никакого сострадания! – она отверглась себя: любовь ее велика. – Она подошла к Святому, войдя в дом фарисея – на пир. На пир! Ты дрожишь, ты трепещешь последовать ей; ты легко можешь понять, как это страшно, ведь ты постоянно будешь норовить забыть, что все это происходит на пиру, что это не «дом плача», а «дом пира»[32]. Во время пира входит женщина; она несет ала-вастровый сосуд с миром – да, это уместно во время пира; она садится у ног гостя – и плачет: это не уместно во время пира. В самом деле, она, эта женщина, расстраивает весь пир! Да, но ее, эту женщину, это не беспокоит, она, конечно, не без дрожи, не без трепета, но все же входит на пир и идет – признаться в своих грехах; она отверглась себя: любовь ее велика. О, горька и тяжела для человека тайна его греха; и лишь одно еще ужаснее ее: признание. Поэтому человеческое сострадание участливо изобрело средства, которые смогли бы облегчить для человека эти трудные роды и помочь ему в них. На святом месте, где все – сама тихая, исполненная серьезности торжественность, и в специально отгороженном там потаенном месте[33], где все молчит, как в могиле, и где царит снисхождение, словно здесь судят о тех, кто уже умер, – там предлагается грешнику признаться в своем грехе. И человеческое сострадание придумало также скрыть от грешника того, кто принимает его признание, чтобы вид его не сделал для грешника слишком трудным – да, слишком трудным – облегчить свою совесть. Наконец, человеческое сострадание додумалось до того, что и вовсе не нужно ни такого признания, ни такого скрытого слушателя; что достаточно втайне признаться перед Богом, Который и так ведь все знает, – и тогда все может остаться скрытым во внутреннем человека. Но во время пира – и притом женщина! Ведь это пир; не скрытое удаленное место; не полумрак; не могильная тишина; и слушающие присутствуют здесь не молча и не сокрыты от глаз. Нет, если тайна и полумрак, и отстраненность, и все прочее, что к этому относится, – это средства облегчить признание, то пир в этом отношении следовало бы признать жесточайшим изобретением. Где тот жестокий, кого мы могли бы умолить пощадить ее? Ни одно, ни одно изобретение жестокости не было столь жестоко, как то, что изобрела сама она, грешница (о, в других случаях жестокий мучитель – это один, а тот, кого мучают, – другой), она сама изобрела себе мучение, сама была жестока к себе, она отверглась себя: любовь ее велика.

Да, любовь ее велика. «Она села у ног Христа, облила их слезами, отерла волосами головы своей» – этим она словно говорит: я не могу буквально ничего, Он может абсолютно все. Но это ведь и значит, что любовь велика. Если ты полагаешь, что сам что-то можешь, конечно, вполне может быть, что ты и любишь, но твоя любовь невелика; и чем в большей мере ты полагаешь, что сам что-то можешь, тем меньше ты любишь. Ее любовь, напротив, велика. Она не издала ни слова, она не давала никаких заверений, которые часто столь обманчивы, что становятся нужны новые заверения в том, что заверяющий не лжет. Она ни в чем не заверяет, она поступает: она плачет, она целует Его ноги. Она и не думает останавливать слезы, нет, ее дело – плакать. Она плачет, и не свои глаза, но Его ноги отирает она волосами: она не может буквально ничего, Он может абсолютно все – любовь ее велика. О, вечная истина, что Он может абсолютно все; о, невыразимая истина в этой женщине; о, невыразимая сила истины в этой женщине, которая с такой силой выражает свое бессилие, выражает, что она не может абсолютно ничего: любовь ее велика.

Да, любовь ее велика. Она сидит, плача, у Его ног: она совершенно забыла саму себя, забыла все горькие мысли, она сидит совершенно тихо, словно больной ребенок, который, выплакавшись, стихает у материнской груди и забывает сам себя; ведь невозможно забыть такие мысли и все же помнить о самой себе; забыв их, непременно забудешь и саму себя – и вот она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О блаженный плач, о, плач, в котором есть это благословение: забвение! Она совершенно забыла саму себя, забыла все, что ее окружало, и все тяжкое для нее в этом окружении. Такое окружение невозможно забыть, если не забудешь саму себя, ведь это окружение словно специально было рассчитано на то, чтобы, пугая и мучая ее, напоминать ей о себе; но она плачет, и пока она плачет, она не вспоминает о себе. О, блаженные самозабвенные слезы, о, она ли это – кто плачет, если она уже не помнит того, над чем она плачет: настолько она забыла саму себя. Но истинное свидетельство того, что любовь твоя велика, – это как раз – совершенно забыть себя. Если ты помнишь себя, конечно, может быть, что ты и любишь, но твоя любовь невелика; и чем больше ты помнишь себя, тем меньше ты любишь. А она ведь полностью забыла саму себя. Но чем сильнее давят на тебя обстоятельства, побуждая в то же мгновение вспомнить или подумать о себе – когда ты все же забываешь о себе и думаешь о другом, тем больше ты любишь. Ведь это верно и в отношении любви между двумя людьми. Даже если эти отношения и не вполне отвечают теме нашей беседы, тем не менее они могут помочь ее осветить. Тот, кто в мгновение, когда он сам наиболее занят, в мгновение, которое ему дороже всего, забывает самого себя и думает о другом, – любовь того велика; тот, кто сам, будучи голоден, забывает самого себя и отдает другому пропитание, которого может хватить лишь на одного, – любовь того велика; тот, кто в смертельной опасности забывает самого себя и отдает другому единственное средство спасения, – любовь того велика. И так же тот, кто в мгновение, когда все внутри него и все вокруг него не просто напоминает ему о нем самом, но против его воли стремится заставить его вспомнить о себе самом, – если он все же забывает о самом себе, значит, его любовь велика, – так и ее любовь велика. «Она сидит у Его ног, мажет миром Его ноги, вытирает их волосами своей головы, целует их – и плачет». Она не говорит ничего, и потому она не является тем, что она говорит; но она является тем, о чем она молчит, или то, о чем она молчит, – это и есть она, она являет собой образ: она оставила все разговоры, забыла язык и смятение мыслей, и то, что мятется больше, чем мысли, – забыла самое я, саму себя забыла она, потерянная, заблудшая, которая теперь, потеряв себя в своем Спасителе, потеряв себя в Нем, отдыхает у Его ног – как образ. И Сам Спаситель как будто на мгновение посмотрел на нее и на все происшедшее так, словно она была не живым человеком, а образом. Должно быть, для того, чтобы этим более побудить присутствующих отнести сказанное к самим себе, Он не обращается к ней, Он не говорит: «Тебе прощаются твои, столь многие, грехи, потому что твоя любовь велика», – но Он говорит о ней, Он говорит: «Ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Хотя она и присутствует здесь, но говорится это почти так, будто ее здесь нет, так, будто Он делает ее образом, притчей, почти так, как если бы Он сказал: «Симон! Я имею нечто сказать тебе. Жила одна женщина, она была грешница. И однажды, когда Сын Человеческий возлежал за столом в доме фарисея, вошла и она в его дом. Фарисеи насмехались над ней и осуждали ее за то, что она была грешница. Но она села у Его ног, мазала их миром, отирала их волосами головы своей, целовала их и плакала. – Симон, Я хочу сказать тебе нечто: ее грехи, столь многие, прощены ей, потому что любовь ее велика». Это почти рассказ, назидательный рассказ, притча – но в то же мгновение все это происходит на самом деле.

И при этом «ее грехи, столь многие, прощены ей» – и что могло бы выразить это сильнее, явственнее, чем то, что все забыто, что она, великая грешница, превратилась в образ. И когда затем она слышит: «Прощаются тебе грехи», – о, сколь легко она могла бы снова вспомнить о себе, если бы прежде не была укреплена в этом бесконечном забвении: «Ее грехи, столь многие, прощены ей». «Любовь ее велика», и потому она совершенно забыла саму себя, она совершенно забыла саму себя, и потому «ее грехи, столь многие, прощены ей» – забыла себя, и грехи словно утонули вместе с ней в забвении, она превращена в образ, она стала напоминанием – но не так, чтобы это напоминало ей о самой себе, нет, ведь, забыв саму себя, она забыла и это, она – не постепенно, а сразу – забыла и как ее называют, забыла, – не больше и не меньше, – что имя ей – грешница.

И если теперь кто-нибудь скажет: все же в любви этой женщины было некое себялюбие; ведь фарисеи, осудив также то, что она приблизилась ко Христу, заключили из этого нечто неблагоприятное о Нем, заключили, будто Он не был пророком – тем самым, она подвергла Его этому, она со своею любовью, то есть с любовью к себе. Если кто-нибудь скажет: все же в любви этой женщины было некое себялюбие, ведь она нуждалась в Спасителе – и в этой своей нужде любила, в сущности, саму себя, – если кто-нибудь так скажет, я отвечу: разумеется, – и затем добавлю: увы, но иначе никак нельзя, – и добавлю: не дай мне Бог когда-либо дерзнуть пожелать любить моего Бога или моего Спасителя иначе; ведь если бы в этой моей любви вовсе не было бы такого рода себялюбия, то я вообразил бы себе, будто я могу любить Их, ничуть при этом в Них не нуждаясь, – Бог да сохранит меня от этой дерзости.

Мой слушатель, эта женщина была грешница. Фарисеи осуждали ее, они осуждали даже Христа за то, что Он пожелал вступить в общение с ней, они заключили, – как раз из этого, – что никаким Он не был пророком, а тем более – Спасителем мира, хотя именно этим Он показал, что Он – Спаситель мира. Эта женщина была грешница – но она стала примером и остается им; блажен, кто уподобился ей тем, что любовь его велика. Прощение грехов – дар, который Христос предлагал грешникам, когда Он жил на земле, – не перестает из рода в род предлагаться всем во Христе. Всем и каждому говорится: твои грехи прощены тебе; все и каждый получают, причащаясь, залог того, что грехи прощены им: блажен, кто уподобился грешнице тем, что любовь его велика! Ведь хотя это и говорится всем, все же это истинно лишь тогда, когда говорится тому, чья любовь, как любовь этой женщины, велика! Поистине, твои грехи прощены во Христе; но хотя это истинно так и потому говорится каждому, все же в другом смысле это еще не стало истинным, но каждый призван сделать это истиной. Здесь эта женщина являет собой вечный образ; великой своей любовью она сделала себя, осмелюсь сказать, необходимой для Спасителя. Ибо прощение грехов, которое Он приобрел для нас, она сделала истиной, – она, чья любовь велика. Ты можешь поэтому повернуть этот образ как хочешь, и все равно ты скажешь по сути одно и то же. Ты можешь, восхваляя ее, называть ее блаженной, поскольку ей прощены ее многие грехи, и ты можешь, восхваляя ее, называть ее блаженной, поскольку любовь ее велика: по сути ты будешь говорить одно и то же – обрати лишь внимание на то, что Тем, к Кому ее любовь была велика, был именно Христос, и притом не забудь, что Христос есть Милость и Тот, Кто дарует милость. Что же это за испытание, в котором была испытана сила ее любви? По сравнению с чем о ней можно сказать, что любовь ее велика? Что она любит меньше? Была ли эта женщина испытана в том, любит ли она Христа больше, чем отца и мать, золото и имущество, почет и уважение? Нет, она была испытана в том, любит ли она своего Спасителя больше, чем свой грех. О, возможно, и был такой человек, который любил Христа больше, чем отца и мать, и золото, и имущество, и почет, и жизнь, но все же любил свой грех больше, чем своего Спасителя, – любил не в смысле желания оставаться в грехе, продолжать грешить, но в смысле того, что он на самом деле не желал признаться в своем грехе. Это в определенном смысле страшно, но поистине такое может быть, – и всякий, кто хоть сколько-нибудь знает человеческое сердце, подтвердит, что ни за что человек не цепляется так отчаянно, как за свой грех. И потому совершенно открытое, глубокое, до конца честное и абсолютно беспощадное к себе признание в своих грехах есть совершенная любовь; признаться так в своих грехах – значит иметь любовь, которая велика.

Наша беседа подходит к концу. Но, как бы ни судили о том фарисеи, неверно, мой слушатель, будто появление этой женщины на пиру было в высшей степени неуместным: ведь и сегодня она не оказалась не к месту у нас между исповедью и Причастием! О, забудь того, кто говорил здесь пред тобою, забудь его искусство, даже если он и обнаружил его, забудь его ошибки, которых, возможно, было немало, забудь проповедь об этой женщине – но не забудь ее саму, она – проводник на этом пути, она, чья любовь велика и кому поэтому простились многие грехи. Она ничуть не является образом, который бы отпугивал и устрашал, она, напротив, побуждает – сильнее, чем все побуждающие беседы, – последовать тому приглашению, которое приводит к Причастию: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные»[34], – ведь она идет во главе, она, чья любовь велика, она, которая поэтому нашла покой для души своей в том, чтобы любить великой своей любовью, или же в том, что ей простились многие ее грехи, или же она как раз потому, что любовь ее велика, нашла покой в том, что ей простились многие ее грехи.

Предисловие переводчика