аз не в том, что один желает угнетать многих других (этому люди уделяют достаточно внимания), но в том, что отдельно взятые люди, когда они забывают об отношении к Богу, начинают взаимно бояться друг друга; в том, что отдельно взятый человек боится нескольких или многих, каждый из которых опять же боится людей, так что они из страха перед людьми, забывая Бога, держатся вместе и составляют толпу, отказывающуюся от благородства вечности, признающей каждого единственным.
В этом отношении, равно как и во многих других отношениях, человек может подвергнуться в мире испытанию, может оказаться в ситуации, когда он будет вынужден и должен отстаивать свои убеждения; но он никогда не будет оставлен без руководства, если только он ищет его и ищет там, где следует, – и где тогда, если не в Священном Писании. Так, мы читаем в Деяниях апостолов, что синедрион запретил апостолам проповедовать Христа. Однако апостолы не позволили себе устрашиться этим, но убоялись Бога больше, чем людей и снова стали проповедовать Христа. После этого синедрион схватил их и предал бы их смерти, если бы Гамалиил не отсоветовал членам синедриона этого делать. Но все же апостолы были биты и только потом отпущены. И после того, как они были биты, читаем мы в Деяниях апостолов 5, 41,
«они… пошли из синедриона, радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие».
Постоянно памятуя об этом слове, мы будем размышлять о той радости, которая существует для всякого, кто страдает за убеждения, радости в том,
что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу.
Если мы вообразим себе юношу, который воспитан в познании истины, то мы ведь не можем ни в коей мере отрицать, что он знает истинное, и, однако, ему придется, как пришлось другим до него, когда он станет старше, узнать и нечто совсем иное, тогда как он знает ведь пока еще только истинное. Юноша знает, конечно, истинное, но он не знает и не имеет опыта тех действительных отношений, всех тех реальных обстоятельств, в которых истина должна выйти на свет. Редко бывает так, что в понимании этого человеку с самого раннего детства помогают темные предчувствия; как правило, юноше, – и это мило, – свойственна доверчивость, которая, впрочем, порой опять же становится для юноши погибельной. Юноша с его жаждой учения крайне охотно и с большим желанием усваивает истину в том виде, как она ему сообщается; его неопытное, но прекрасное воображение рисует тогда ему образ, – который он называет миром, – в котором то, что он изучил, развертывается перед ним, как на сцене. Как думает неиспорченный юноша, одно к другому так точно подходит: истина, как он ее изучил, в ее чистейшем облике, и мир, эта сцена воображения, которую он сам создает. Таким, вероятно, является отношение между истиной и миром, думает юноша и доверчиво вступает в мир действительности.
Но что он видит? Мы не будем останавливаться здесь на всем том несовершенстве и посредственности, и непостоянстве, и мелочности, которые он видит в этом окружающем его теперь мире; мы не будем останавливаться на тех печальных открытиях, которые юноша делает о себе самом, обнаруживая, что он вовсе не тот, кем он воображал себя, и на том, как он учится понимать, ах, и, быть может, слишком пространно толковать это слово Писания: «что он и сам обложен немощью»[136] (Евр. 5, 2), – мы поспешим перейти к более сильным сценам. А именно мир может двояким образом обнаружить обратное тому, во что верит неиспорченный юноша. И в том и в другом случае юноша видит это не без страха, и даже если в одном из этих случаев его вдохновляет божественное величие того, что он видит, все же, когда он бросает на это первый взгляд, он содрогается, ведь то, что он видит, лишь при богобоязненном рассмотрении выглядит столь вдохновляюще.
Юноша воспитан в познании истинного и доброго, научен любить добро ради истины и избегать даже тени зла. Но вот мир показывает ему противоположное этому. Это противоположное можно назвать дерзкой бессовестностью; это люди, которые обращают понятия и, как говорит апостол, «вменяют себе в честь свой позор»[137], «хвалятся своим бесчестьем». Видя это, юноша, конечно, ужасается: они не просто творят зло, но они даже не скрывают этого; они не просто не скрывают этого, но они творят это явно; они устремляются к свету, а ведь обычно люди полагают, что зло избегает света; они поднимают свои глаза, и это признак, по которому их можно узнать, а ведь обычно люди полагают, что человек со злой совестью опускает глаза вниз; они не просто творят это явно, но хвалятся этим и «одобряют делающих это»[138].
Но мир может и другим образом показать противоположное тому, во что верил неиспорченный юноша; это другая противоположность, которая, пожалуй, в высшей степени вдохновляет, несмотря на то, что это столь ужасное зрелище, что юношу бросает в дрожь, ведь это не согласуется с его прекрасными ожиданиями. Оказывается, что добродетели приходится страдать в мире ради истины, что мир оказывается недостоин добродетели, что справедливый не получает никакой награды и ему даже платят издевательствами и преследованием, что путаница в конце концов становится так велика, что людям кажется, будто они делают приятное Богу, преследуя свидетеля истины, – и вот, добродетели приходится вменять себе издевательство в честь, приходится в противоположном смысле, с вечной непреложностью истины, вменять себе в честь свой позор. Такое редко, пожалуй, приходит юноше на ум, юноша редко способен вообразить себе нечто подобное; чаще всего, что естественно, юноше свойственна милая доверчивость, но она ни о чем таком не подозревает.
И вот если это случается, если все переворачивается страшнее, чем при землетрясении, и все понятия оказываются смешаны, так что истину ненавидят и ее свидетелей преследуют, что тогда? Приходится ли тогда свидетелю истины терпеть поражение в глазах этого мира? Да. Но значит ли это, что все потеряно? Нет, напротив. Мы ведь убеждены, – и потому здесь не нужно доказательств, ведь иначе может быть только в случае, если это вовсе не свидетель истины, – мы уверены в том, что всякий свидетель истины вплоть до последнего мгновения сохраняет юношеские воспоминания о том, чего он ждал юношей, и в том, что он поэтому перед Богом проверил самого себя и положение дел – проверил, не его ли здесь ошибка, не было ли возможно произойти тому, чего он ожидал в юности и чего, быть может, он более всего желал на благо мира: чтобы истина торжествовала победу и добро получило свою награду в мире. И вот когда он убеждается в том, что не по его вине это не так, и когда он твердо понимает, что отныне ему придется нести ответ, если он откажется действовать, тогда сердечная чистота и свобода обретают сверхъестественную силу, тогда он обращает имеющееся положение дел в его противоположность, обращает бесчестье в честь и почитает честь свою тщетою, «хвалится поношением и своими узами»[139] и славит Бога за то, что «посчастливилось ему так пострадать». Превращение это совершается благодаря сердечной чистоте и свободе; и оно тоже противоположно тому, что ожидал увидеть в мире неиспорченный юноша. Увы тому, кто, дерзко и вздорно нападая, вносит в мирные отношения ужасный беспорядок, все переворачивая; но увы и тому, у кого, когда становится необходимым, не достает душевной чистоты и свободы для того, чтобы перевернуть и обратить в противоположность положение дел, которое само извращено и перевернуто. Увы ему; хотя и тяжело быть гонимым и преследуемым в мире, но еще тяжелее вечно отвечать за то, что ты не действовал, и в вечности терпеть позор, потому что ты не обрел с Божией помощью сердечной чистоты и свободы, чтобы обратить позор и бесчестье в мире себе в честь.
Так, обращая бесчестье себе в честь, действовали апостолы, но они делали это, пребывая в страдании. Давайте сразу подчеркнем здесь то, о чем мы должны будем напоминать себе вновь и вновь: они делали это, пребывая в страдании; ведь в противном случае наша беседа была бы по сути дерзкой ложью, и если бы кто-то тогда последовал ее увещаниям, он впал бы в результате в опасное заблуждение. – После того, как апостолы были биты, «они… пошли… радуясь, что за имя Господа Иисуса удостоились принять бесчестие».
Мир знает немало внушающих страх речей, обличающих человеческие грехи и заблуждения (достаточно только вспомнить древних пророков и судей), о, но даже самая строгая обличительная речь не столь страшна, как эта апостольская сердечная чистота и свобода. Ведь даже в самой строгой обличительной речи содержится все же признание общности с обличаемыми людьми; эта речь столь строга как раз для того, чтобы дать им возможность стать лучше; обличая, она входит в их положение. Но быть приведенным к крайности, когда остается одно только средство: благодарить Бога и радоваться тому, что сподобился принять бесчестие, – это, по сравнению даже с самой строгой обличающей проповедью, значит говорить языками. Кто способен без содрогания думать об этом; ведь если эта речь – не речь сумасшедшего, которая не подчиняется никаким правилам, тогда это или величайшая бессовестность и дерзость, или чудо сердечной чистоты и свободы. Если нужно изобразить самое гиблое и погрязшее во лжи время, можно ли изобразить его истиннее, но также и страшнее, чем сказав: это время было столь гиблым и погрязшим во лжи, что добродетельный был принужден вести себя на грани дерзости, был принужден хвалиться поношением и бесчестьем! Но, с другой стороны, если желать самым внушающим доверие образом выразить, что добро всегда побеждает, что может выразить это достовернее, чем то, что человек с чистым сердцем и свободный способен, страдая, лишить мир власти над собой и что он силен превратить бесчестье в честь, поражение в победу! Ведь, говоря об этом, мы говорим не о том, что добродетельный человек некогда выйдет победителем в ином мире или что некогда в этом мире дело его одержит победу; нет, он побеждает еще при жизни; терпя страдания, он побеждает в реальной своей жизни; он выходит победителем в день страдания. Если все кругом ополчаются на него, если весь мир восстает на него, он сильнее этого; даже и силе языка он неподвластен, он словно прорывает язык, он свободно с Божией помощью движется к тому, чтобы обратить бесчестье в честь, поражение в победу. Но так же, как страшно видеть лунатика, который, конечно, с неимоверной уверенностью и легкостью идет над бездной, но непостижимо, как он это делает, – так и не без содрогания видишь апостола, который тоже с уверенностью и легкостью на высоте безумия с Божией помощью чистосердечно и свободно говорит языками.