– Но получается, что ты… что ты… очень быстро какал.
– У меня понос с тех пор, как бросил пить. У меня так всегда, когда завязываю, – пояснил Тео и впился зубами в светло-зеленое, почти белое яблоко, которое только что выудил из кармана растянутых треников. Он откусил сразу половину, и сердцевина удивленно уставилась на него мелкими карими глазками, будто удивляясь, что можно быть таким кусачим, потеряв два зуба.
«Наверное, и яблоко на что-нибудь выменял. Интересно, на что», – машинально подумала я и спросила:
– А зачем ты это сделал?
– Помнишь, как та баба сказала: творчество, творчество… а если я на ковер насру – это тоже творчество?
– Ну… – я слабо припоминала байку о чиновнице от культуры, которая таким образом выразила недовольство какими-то местными художниками, слишком свободными в выборе средств. Эту байку Тео рассказывал в разных местах и компаниях таким тоном, что я никак не могла понять, на чьей он стороне – художников или чиновницы. Но теперь стало ясно. – А с зубами что? Это тоже там, в «Гирвасе»?
– Не, – он помотал головой и тут же схватился за лоб, как будто ему стало нехорошо. – Это было до. Или после.
Я смотрела, как Тео жует с открытым ртом, на черную дыру на месте выбитых зубов, и испытывала смесь жалости и отвращения. Как будто физическая беззубость раскрыла какую-то тайную слабость, причину постоянных метаний этого непостижимого человека, его беспорядочных скитаний по морям, по волнам, в которых было много сирен, но ни одной Пенелопы. Ибо Татьяна Пенелопой не была, хоть и ждала – c мясным супом, с сухими носками, иногда – с собранным чемоданом, который всегда в итоге разбирала.
Говорили, что Татьяна была замужем за хорошим мужиком, но бросила его, когда поняла, что он никогда не сделает ей больно. Вскоре после этого она подобрала в хлам пьяного Тео у «Гирваса» и приволокла домой. Так они с тех пор и жили. Волшебный клубок Татьяниного милосердия разматывался, указывая Тео путь в культурных лабиринтах города. Ему надо было всего лишь найти какую-то точку, над которой планеты сложились бы в ладную фигуру, приносящую счастье и успех, но все было напрасно. Концерты, студийные задания и совсем уже интересные подработки вроде записи рыка чудовища для мультика – все приходило и уходило, как волны, как желтая пена у берега. Однажды Татьяне удалось собрать людей и деньги для однодневного фестиваля с Тео – хедлайнером, но за день до события он отдал свою привезенную с американских гастролей гитару молодому дарованию, которое тут же ее кому-то загнало за бесценок. Проблема была не в отсутствии инструмента, а просто – Татьяна сдулась и перестала стараться. А может быть, она поняла, что вовсе не Тесея притащила домой. Однажды, после нескольких суток спонтанных квартирников, она спросила Тео, спал ли тот с кем. Он посмотрел на Татьяну долгим, обиженным взглядом и сказал: «Ну естественно… а ты что думала?» Хотя вот, в больницу она все-таки приходила, принесла футболки, и я была уверена, что, когда Тео выпишут, он вернется домой к горячим кастрюлям и чистым простыням.
Однажды, когда мы с Тео шли по парадной улице города – разумеется, имени Ленина, – протянувшейся от неоклассического шпиля вокзала до упрятанного под гранит берега озера, он сказал что-то про «московских педиков», которые вот-вот побредут с рюкзаками по этому самому маршруту – к «комете» на Кижи или к гостинице с видом на серо-синие волны.
– Ничего не имею против педиков, – добавил он, когда я попросила выбирать выражения, – и против Москвы тоже. Мы с Татьяной едем туда, кстати, через две недели. Будем сниматься в ток-шоу на FunTV.
– Ого, – я не смотрела фантивишных ток-шоу с тех пор, как закончила школу. Тогда я убивала час за часом их тупой, но отлично срежиссированной болтовней и ждала, как можно будет начать жить. И теперь все-таки почувствовала укол зависти. – А тема какая?
– «Я живу с чудовищем», – ухмыльнулся Тео. – Не я то есть, а Татьяна. Ее бывший однокурсник там сценарии пишет.
Но ты не чудовище, Тео, подумала я. Ты лембой.
– Как там погода? – спросил он, бросив взгляд в пыльное окно комнаты посещений. Вопрос застал меня врасплох: такие мелочи обычно мало интересовали Тео. Он мог гулять по десятиградусному морозу в чужой юбке без колготок и даже без трусов, вежливых разговоров о погоде не вел.
– Странная, – ответила я. – Снега нет, все высохло и пылит. Солнце глаза режет. Если началось уже сейчас, то будет бесконечно длинная весна.
– Во бля, – он скосил глаза. – Опять жрать феназепам. Уже и не помогает, кстати. Только чувствую, как мозг сползается и расползается, как клопы, куча клопов ползает в башке.
Тео ненавидел переходные периоды, не выносил весну и осень. Он мог терпеть сильный мороз и давящую жару в Крыму, куда они с Татьяной ездили каждое лето, чтобы урвать несколько недель чрезвычайного перемирия. Но вот затяжные колебания северных весны и осени не терпел. Он страдал от вида голых, ярко освещенных ветвей и земли, не покрытой ни снегом, ни зеленеющей травой. Ему было худо от всей этой неопределенности, от ожидания. Мне казалось, что его страх перед пограничными периодами был связан со стремлением его сущности к однозначным, концентрированным проявлениям. Они, как ни парадоксально, не имели ничего общего с цельностью и собранностью. Как будто его путь был не дорожной полосой, а россыпью светящихся точек – как искры над горящей еловой веткой или вокруг бенгальского огня в новогоднюю ночь. Может быть, поэтому вопрос его карельскости и был больным местом, пусть Тео и не подавал виду – по крайней мере, до инцидента с гитарой по голове. Но такое случилось впервые. Как будто Тео пытался ухватиться за возможность быть чем-то определенным – пусть даже мифическим и мистическим. Быть частью общности, которая неизвестно, существовала ли вообще, и поэтому не требовала лояльности и подчинения.
– Знаю. Я тоже впадаю в манодепрессив весной. Спать не могу. Это шок от солнца. И пыль на улицах. Ты только не пей, – сказала я без особого нажима, осознавая бессмысленность таких призывов. – Ладно, Тео. Зачем ты попросил меня приехать?
Тео повернул голову еще на пару сантиметров в мою сторону, медленно поднял брови, потом опустил:
– Я не просил тебя приезжать.
Я посмотрела на Валерия, сидящего у зеленой стены. Лицо не выражало ровным счетом ничего. Толком не зная почему, я тоже ничего не сказала, не спросила, не выразила удивления, как будто один вид этого невыражения нелица вселял неуверенность. Или равнодушие. Или страх.
– Ну что ж, – сказала я. – Тогда у меня дела. Тогда я поехала.
Тео опять раскинул руки, но на этот раз не так сильно. Стул даже не покачнулся.
– Ты что, даже покурить не привезла? – спросил он, внезапно шепелявя, как будто язык только что обнаружил отсутствие двух зубов. – Вообще ничего не привезла? А чего тогда приезжала?
В горле что-то набухло, потом знакомо защекотало в носу, вокруг глаз стало горячо. Это было совсем лишнее: только не на фоне этих зеленых стен. Только не у этого пыльного окна. Только не на глазах у этого бледного растения, которое живет вопреки всему в своем казенном горшке. Только не на этом проклятом пластиковом стуле! Злость быстро пришла на помощь.
– Fuck you, – прошипела я.
– What? – он уставился на меня широко раскрытыми глазами. – Fuck me? Maybe… – пожелтевший кончик указательного пальца театрально искал меня в воздухе. – Maybe fuck you?
Слипшиеся пряди светлых волос, чудовищная рубашка, вся эта заторможенность – отчасти деланная, отчасти фармацевтического происхождения – на все это невозможно было смотреть без смеха. И я засмеялась от души, чувствуя, как опять подкрадываются слезы, и слава богу, что он ухмыльнулся в ответ: я вспомнила, что решила уйти в обиде и гневе.
Такси прибыло почти сразу по звонку Валерия. Я задумалась, что за номера он набирает: так быстро, в такой отдаленный район. На этот раз мы оба сидели на заднем сиденье. Машина покатила вдоль опушки леса, я смотрела в необычайно чистое окно и через некоторое время услышала неголос Валерия:
– Интересная он фигура.
Я не могла не согласиться. Интересный лембой в теле Вяйнемёйнена.
– Большой музыкальный талант.
Да, талант. Он проживал свою музыку. Он жил свои песни, жил свои концерты, он сам был один сплошной концерт. Он мог сыграть на стуле, на надутом пакете, на стеклянной банке, да хоть на яйцерезке – все обрамляло его голос, его жалостливые стоны и жуткое рычание, раскатистый финский «rrr» и свист «sss». Он выкрикивал свою тоску так, что каждый принимал ее за свою. Он выкрикивал свою безудержную радость – всегда с перехлестом, на грани разрушения, саморазрушения. Да, он был большой талант и принимал любую похвалу равнодушно или презрительно, но после шептал, будто доверяя интимную новость: «Они сказали, что я офигенный! Они сказали офигенный, слышала?»
– Харизма, – продолжал Валерий. – Корни в культуре… карельской. И в финской, ведь это одно, не так ли? И Тео, представьте себе… – он на секунду умолк, – выдающийся, так сказать, карельский музыкант – он нужен нам, правда? Я не боюсь преувеличений, и это не преувеличение. Разве нам, карелам, не нужен духовный лидер, способный пробудить нацию…
– Какую нацию? – я вдруг почувствовала, что не спала уже почти сутки. Пыталась следить за мыслью, но слышала какую-то смесь высокопарностей.
– Карело-финскую нацию. Ведь нам нужен такой, или даже такие – точки силы, которые поведут нас прочь от власти Москвы, к новой независимости? Может быть, даже к союзу с Финляндией?
Такое я, конечно, слышала и раньше, но помнила больше как разрозненные реплики на радио в девяностые и обрывки взрослых разговоров: независимая Карелия, вот было бы круто. Мама всегда говорила «там в России» и «тут в Карелии». Иногда кто-нибудь возражал, что независимой республике нужна независимая экономика, но на это кто-нибудь другой отвечал, что у нас же лес, о-о-о, у нас столько леса! И я представляла себе, как свободной Карелия идет в лес и собирает чернику, бруснику, грибы. Полные ведра, ведь лес – наше богатство, и ни в чем нам не будет нужды. «Это Юкко, это Микко ищут клюкву и бруснику», – читала я в тоненьком сборнике стихов для младших школьников, и голубоглазые широкоскулые дети на акварельных иллюстрациях воплощали будущее, которое как будто уже есть, но где-то не здесь. Говорили и о Финляндии, которая желает нам добра и хочет помочь, не как бедному родственнику, а как любимой сестре… Эти семейные метафоры как-то сливались с образами эпоса «Калевала», который я, как и большинство карельских детей, не читала, но знала по гравюрам на стенах, спектаклям в кукольном театре, пересказам рун в учебнике краеведения, по все