Она тихонько покачивается в гамаке. Перед ней до самого горизонта простираются, то подымаясь, то опускаясь, холмы, покрытые какаовыми деревьями, увешанными плодами. На дворе копошатся в мусоре куры и индюки. На площадках работают негры — перемешивают бобы какао. Солнце, выходя из-за облаков, озаряет все это. Эстер вспоминает свадьбу. В тот день она приехала на фазенду. И теперь, лежа в гамаке, она вздрагивает при одном воспоминании: это самое ужасное, что она когда-либо испытывала в жизни.
Она вспоминает, что еще раньше, до объявления помолвки, по городу поползли всякие слушки и сплетни. Одна сеньора, никогда до того не бывавшая у нее, пришла как-то с визитом, чтобы рассказать ей разные истории. До того к ней уже наведывались старые ханжи, с которыми она познакомилась в церкви, и рассказывали ей всякие легенды о полковнике. Но то, что сообщила эта женщина, было ужасно; она заявила, что Орасио убил плетью свою первую жену, потому что застал ее в постели с другим. Это случилось в то время, когда он был еще погонщиком и пробирался по недавно проложенным тропам в сельву. Об этой истории потом забыли, и только много времени спустя, когда Орасио разбогател, она вновь всплыла в Ильеусе, разнеслась по дорогам края какао. Возможно, именно потому, что весь город втихомолку судачил об Орасио, Эстер с некоторой гордостью и одновременно с досадой продолжала отношения, которые должны были привести к помолвке. Она виделась с Орасио в те редкие воскресенья, когда он бывал в городе и приходил к ним обедать — это были молчаливые встречи. Они уже были объявлены женихом и невестой, но не было ни поцелуев, ни нежных ласк, ни романтических слов; все это так не походило на то, что представляла себе Эстер в тиши монастырского пансиона.
Ей хотелось, чтобы свадьба была скромной, а Орасио старался устроить все на широкую ногу: свадебный ужин, бал, фейерверк, торжественная месса. Но, в конечном счете, все получилось очень интимно, обе брачные церемонии — церковная и гражданская — были проведены дома. Священник произнес проповедь, судья с обрюзгшим лицом пьяницы поздравил их, доктор Руи сказал красивую речь. Свадьба состоялась утром, а к вечеру они уже были в каза-гранде фазенды, проехав через болота верхом на ослах.
Работники, собравшиеся во дворе перед домом, при приближении процессии дали залп из ружей. Они приветствовали новобрачных, но сердце Эстер сжалось, когда она в вечерних сумерках услышала грохот выстрелов. Орасио велел угостить всех работников кашасой. А немного погодя он уже оставил ее одну, пошел узнать, в каком состоянии находились плантации, выяснить, почему пропало несколько арроб[14] какао, из-за дождей сушившегося в печи. Только когда он вернулся, негритянки зажгли керосиновые лампы. Эстер была напугана криком лягушек. Орасио почти не говорил, он с нетерпением ждал, чтобы поскорее прошло время. Услышав, как опять закричала лягушка в трясине, Эстер спросила:
— Что это?
Он равнодушно ответил:
— Лягушка, в пасти змеи…
Наступил час ужина; негритянки, подававшие на стол, недоверчиво посматривали на Эстер. И, едва закончился ужин, Орасио набросился на нее, разрывая одежду и тело, и неожиданно и грубо овладел ею.
Потом она ко всему привыкла. Теперь она хорошо ладила с негритянками, а Фелисию даже уважала — это была преданная молодая мулатка. Она свыклась даже с мужем, с его угрюмой молчаливостью, с порывами его страсти, с взрывами ярости, повергавшими в страх самых отъявленных жагунсо, свыклась с выстрелами по ночам на дороге, с печальными кортежами плачущих женщин, проносивших время от времени трупы в гамаках. Не привыкла лишь к лесу, что возвышался позади дома; по ночам там в трясине по берегам речки испускали отчаянные крики лягушки, схваченные змеями-убийцами. Через десять месяцев у нее родился сын. Сейчас ему уже было полтора года, и Эстер с ужасом видела, что ее ребенок — воплощение Орасио. Он во всем походил на отца, и Эстер мучилась, считая себя виновной в этом, потому что не участвовала в его зачатии — ведь она никогда не отдавалась ему добровольно, он всегда ее брал, как какую-то вещь или животное. Но все же она горячо любила сына и таким и страдала из-за него. Она привыкла ко всему, заглушила в себе все свои мечты. Не могла она привыкнуть только к лесу и к ночи в лесной чаще.
В ночи, когда бушевала буря, ей становилось жутко: молнии освещали высокие стволы, валились деревья, гремели раскаты грома. В эти ночи Эстер сжималась от страха и оплакивала свою судьбу. То были ночи ужаса, нестерпимого страха, похожего на что-то реальное, осязаемое. Он возникал уже в мучительные часы сумерек. О, эти сумерки в чаще леса, предвестники бурь!.. Когда наступал вечер и небо покрывалось черными тучами, тени казались неотвратимым роком, и никакой свет керосиновых ламп не мог распугать их, помешать им окружить дом и сделать из него, из плантаций какао и из мрачного леса одно целое, связанное между собой сумерками, темными, как сама ночь.
Деревья под таинственным воздействием теней вырастали до гигантских размеров; Эстер причиняли страдания и лесные шумы, и крик неведомых птиц, и рев животных, доносившийся неведомо откуда. Она слышала, как шипели змеи, как под ними шелестели листья. А шипение змей, шелест сухих листьев, когда змеи проползают!.. Эстер казалось, что змеи, в конце концов, заползут на веранду, проникнут в дом и в одну из бурных ночей доберутся до нее и до ребенка и обовьются вокруг горла, подобно ожерелью.
Она сама не в состоянии была даже описать ужас этих мгновений, которые переживала с наступлением сумерек и до начала бури. А когда буря разражалась и природа, казалось, хотела все разрушить, Эстер искала места, где свет керосиновых ламп сиял ярче. И все же тени, бросаемые этим светом, внушали ей страх, заставляли работать ее воображение; и тогда она верила в самые невероятные истории, о которых рассказывали суеверные жагунсо. В эти ночи она вспоминала колыбельные песни, которые напевала бабушка в далекие времена детства, убаюкивая ее. И Эстер, сидя у кроватки ребенка, тихонько повторяла их одна за другой, перемежая слезами и все больше веря в то, что они обладают волшебной силой. Она пела ребенку, глядевшему на нее своими суровыми темными глазенками, глазами Орасио, но она пела и для себя — ведь она тоже была испуганным ребенком. Она напевала вполголоса, убаюкивая себя мелодией, и слезы текли по ее лицу. Она забывала о темноте на веранде, об ужасных тенях там снаружи, о зловещем крике сов на деревьях, о грусти, о тайне леса. Она пела далекие песни, простые мелодии, оберегающие от бед и напастей. Как будто над ней еще простиралась тень-хранительница бабушки, такой ласковой и понимающей.
Но вдруг крик лягушки, пожираемой в трясине змеей, проносился над чащей, над плантациями, проникал внутрь дома; он был громче крика совы и шума листвы, громче свистящего ветра; он замирал в зале, освещенной керосиновой лампой, заставляя Эстер содрогаться. Замолкала песня. Эстер закрывала глаза и видела — видела во всех мельчайших подробностях — медленно подползавшую змею, скользкую, отвратительную, извивающуюся по земле в сухой листве и неожиданно бросающуюся на невинную лягушку. И крик отчаяния, прощания с жизнью сотрясал спокойные воды речушки, наполняя ночь страхом, злобой и страданием.
В эти ночи змеи чудились Эстер в каждом углу дома. Она видела их ползущими по черепичной крыше, вылезающими из всех щелей пола, из всех трещин в дверях. Она с закрытыми глазами видела, как ползет, осторожно приближаясь к лягушкам, змея, пока не наступает момент рокового прыжка. Она всегда с дрожью думала, что на крыше может притаиться змея, ловкая и бесшумная, осторожно подползти ночью к кровати из жакаранды[15] и обвиться вокруг шеи. Или проникнуть в колыбель ребенка и обвиться вокруг него. Сколько ночей проводила она без сна; ей неожиданно начинало казаться, что по стене спускается змея… Дикий страх и ужас охватывали ее: она вскакивала, сбрасывала одеяло и кидалась к кроватке сына. Убедившись, что он спокойно спит и ничто ему не угрожает, она с широко открытыми от страха глазами начинала поиски по всей комнате со свечой в руке. Орасио иногда просыпался и ворчал, лежа в кровати. Она же больше не могла заснуть. Ждала и ждала с ужасом, что змея вот-вот приползет, появится неожиданно, бросится к кровати, и она уже не сможет ничего поделать. Она дошла до того, что стала чувствовать удушье в горле, ей казалось, что змея обвила его. Она уже видела сына мертвым, в голубом гробу, похожего на ангелочка, со следами укусов змеи на лице.
Как-то раз она неожиданно увидела в темноте кусок веревки и вскрикнула; крик этот, подобно крику лягушки, пронесся над плантациями, над трясиной и замер в чаще леса.
Эстер вспоминает и о другой ночи. Орасио уехал в Табокас, она осталась с ребенком и прислугой. Все уже спали, когда стук в дверь разбудил их. Фелисия пошла посмотреть, кто стучит, и, вдруг громко вскрикнула и стала звать Эстер. Та прибежала и увидела рабочих; они держали Амаро, которого укусила змея. Эстер смотрела с порога, боясь подойти ближе. Люди просили лекарств; один из них хриплым голосом сказал:
— Это сурукуку-апага-фого, самая ядовитая змея из всех.
Ногу Амаро перетянули веревкой повыше укуса. Фелисия принесла из кухни раскаленные угли. Эстер видела, как ими прижигали рану. Горелое мясо шипело. Амаро стонал, странный запах распространился по дому. Один из работников начал седлать лошадь, чтобы съездить в Феррадас за сывороткой. Но действие яда оказалось очень быстрым. Амаро умер на глазах у Эстер, негритянок и работников. Лицо у него позеленело, глаза широко раскрылись. Эстер не в состоянии была уйти от умирающего; она слышала, как из этих навсегда умолкших уст перед смертью вырвались вопли страдания, похожие на крик лягушек, пожираемых в трясине.
Когда глубокой ночью прибыл из Табокаса Орасио и распорядился, чтобы труп отнесли в одну из хижин работников, с Эстер началась истерика; она, рыдая, стала умолять мужа уехать отсюда, перебраться в город. Иначе змеи приползут сюда, их будет множество, и они всю ее искусают, задушат ребенка, а потом и ее. Она уже чувствовала на шее холод мягкого липкого, тела змеи, ее охватила нервная дрожь, и она зарыдала еще сильнее. Орасио посмеялся над ее страхом. И когда он отправился проститься с телом Амаро, она побоялась остаться дома одна и пошла вместе с ним.