Беспощадная толерантность — страница 34 из 66


Мне сложно описать последующие несколько месяцев моей жизни. Мне отвели небольшую камеру, ежедневно приносили завтрак, затем вели в комнату-кинотеатр и показывали фильмы различного свойства. Когда мне нужно было в туалет, я нажимал на встроенную в кресло кнопку, меня отстегивали, провожали, а затем возвращали обратно в кресло. В два часа был перерыв на обед, в семь сеансы заканчивались. Мне приносили книги — как учебные, так и беллетристику для развлечения.

Все фильмы носили порнографический (я вскоре узнал это слово) характер. Отношения между мужчиной и женщиной в них представлялись обыкновенными, иногда занимательными, но неизменно доставляющими удовольствие обоим партнерам. Большинство фильмов были посвящены однополой любви, причем в основном между мужчинами. Удовольствие в них тоже присутствовало, но чаще всего процессы на экране выглядели довольно мерзко. Фигурировали каловые массы, остающиеся на половом органе, кровь, полное отсутствие мужественности, сцены с гинекомастией и другими мужскими заболеваниями, придающими женоподобность, а также секс с гермафродитами. Сексуальные сцены в фильмах перемежались с грамотно построенными лекциями о формировании арийской расы и фашистского общества.

Примерно через месяц таких сеансов я понял, что порнография уже не вызывает у меня удивления, да и возбуждение стало заметно умеренней. На третий месяц среди фильмов появились сюжеты с убийствами и некрофилией (как однополой, так и разнополой). Не раз меня рвало прямо в кресле, но со временем я привык и к этому.

Два-три раза в неделю ко мне приходил дядя и беседовал со мной о различных аспектах жизни фашистского общества, в том числе и о недопустимости пропаганды однополых отношений. Важнейшей причиной этого дядя считал даже не неестественность подобной любви (все-таки он сам относился к сексуальному меньшинству), а жесткую необходимость распространения арийской расы по всему миру и, соответственно, максимизацию естественного размножения.

Но на четвертый месяц моего странного «обучения» я увидел фильм, который серьезно изменил мое отношение к происходящему.

Я, как обычно, сидел в кресле и ожидал очередного порнографического сеанса. На экране появились двое обнаженных мужчин в кожаных масках, с кнутами и ножами. Некоторое время они целовались, а затем направились в соседнюю комнату, где стоял привязанный к косому кресту человек. Его голова была опущена. Один из мужчин взял его за подбородок и показал лицо распятого камере.

Это был Карл. Я дернулся в своих путах.

Затем последовало полтора часа пытки — физической для Карла и моральной для меня. Они истязали его, резали, насиловали в колотые раны, увечили, расчленяли, и все это время он оставался живым, что-то говорил (звук был намеренно приглушен). Ближе к середине фильма мучителей стало не двое, а пятеро. Я отворачивался, меня тошнило, но всякий раз возвращался к страшной картине, потому что через отвращение все-таки пробивался интерес.

А потом я кричал. Я молил отпустить его, отпустить меня, хотя понимал, что Карла уже нет в живых, а я навсегда останусь в этих застенках. Фильм закончился очередным многократным семяизвержением палачей на изувеченные останки моего друга. А потом вошел дядя.

Я плохо помню, что кричал ему, и совсем не могу восстановить в памяти его ответные слова. Толком я пришел себя только наутро в камере. И как только я очнулся, протер глаза и сел на постели (видимо, меня отнесли и раздели, потому что событий предыдущего вечера я не помнил), появился дядя.

«Ты успокоился?» — спросил он.

«Вы убили его», — ответил я.

«Нет, — дядя покачал головой. — Его убили люди, получавшие от этого удовольствие. Ты же видел — это любительская съемка. Мы просто предоставили твоего друга им и предложили получить удовольствие так, как они посчитают нужным».

«Значит, вы убили его».

Он улыбнулся.

«Не мы, а пороки общества, которые мы пока что не смогли окончательно победить. Люди, которые убили Карла, содержатся под стражей — и в какой-то момент они будут уничтожены. Но пока что они нам нужны, как пример того, чего быть не должно».

Удивительно, но я верил в его слова. С одной стороны, я понимал, что Карла намеренно подсунули этой чудовищной компании (фильм и в самом деле попахивал любительской съемкой, в нем не было дублей, и камеру переставляли с места на места от силы три-четыре раза). С другой стороны, я знал, что, не будь в мире этих зверей, Карл погиб бы гораздо более гуманной смертью — или даже остался бы жив.

«Они звери, друг мой, — продолжил Гюнтер. — Мы могли бы стать такими же, как они, но мы не стали. Мы с тобой — люди, разум которых может превозмочь стремления души и сердца, сиречь настоящие арийцы, гораздо более достойные, нежели обычные люди. Мы — сверхраса, мы — юбер аллес, именно потому что мы можем заменить чувство расчетом, а любовь к отдельно взятому человеку — любовью к человечеству и его благополучию».

Я кивнул. Я понимал его, но мое сердце все еще продолжало бороться с разумом. Оно все еще сжималось в комок при мысли о страшной смерти Карла.

«Я хочу убить их», — сказал я.

«Правильно, — ответил дядя. — И ты сможешь сделать это прямо сейчас. Ты убьешь их и будешь убивать им подобных, чтобы наша раса с каждым поколением становилась чище и сильнее. Я не увижу окончательного триумфа, и ты не увидишь, и твои дети — тоже. Но, возможно, через несколько сотен лет это министерство окончательно потеряет смысл, и тогда во всем мире настанет абсолютный покой, и мы достигнем того, к чему всегда стремился наш великий Вождь, — к обществу абсолютного равенства и толерантности к себе подобным».


Теперь, сидя в огромном кожаном кресле более чем тридцать лет спустя, я думаю о том, что, возможно, Гюнтер относился ко всему с чрезмерным скептицизмом. Мне кажется, что мы завершим нашу миссию гораздо раньше, еще при моей жизни. Я расширил сеть специалистов по невербальному общению — теперь они есть в каждом государственном и частном заведении, они работают почтальонами и продавцами, коммивояжерами и охранниками, они тщательно рассматривают людей, проходящих мимо или останавливающихся поболтать, и отслеживают признаки, характерные для унтерменш. Они видят гомосексуалистов, они видят семитов, они умеют распознавать даже самые крошечные капли крови рейнландских бастардов и очищают наш мир от плевел, пропалывают его, пропускают через наимельчайшее сито из когда-либо созданных человечеством.

Подобных мне — единицы. Единицы способны справиться со своим пороком и превратить его в достоинство. Бок о бок со мной работают люди, страдающие алкоголизмом и наркоманией, работают семиты, славяне, цыгане, темнокожие, метисы — но они арийцы, самые настоящие арийцы, задушившие в себе собственное убожество, свое чудовищное происхождение, свои грязные пороки и ставшие на службу величайшей в мире нации. С каждым годом борьба становится все труднее, потому что мишеней — все меньше и меньше, но пока они есть, мы будем бороться с ними и, если понадобится, положим на алтарь этой борьбы собственные жизни.

Я не могу говорить за руководителей других отделов. Не могу говорить даже за своих непосредственных подчиненных. Но я твердо знаю: если я буду уверен, что в мире больше нет ни одного человека с нетрадиционным взглядом на любовь, если мы сумели выжечь эту заразу каленым железом, если моя миссия закончена, то я возьму свой табельный пистолет и пущу пулю в рот. И моя смерть сделает мир чище, погрузив его в пучину беспощадной, безудержной, безупречной толерантности.

Юрий БурносовМосква, двадцать второй

Я не имею ничего против геев, пока они не шлепают меня.

Лиэм Галлахер, группа Oasis.

Сиди себе тихо и люби, как ты хочешь.

Алла Пугачева.

Матвеев сновал по кабинету, хлопая дверцами шкафов и звеня стеклом, а Воронин сидел в мягком кожаном кресле и снисходительно за ним наблюдал. Он вполне мог себе это позволить: все же столько лет не виделись, и вполне вероятно, что больше и не увиделись бы… Воронин взял со стола пластиковый кубик с логотипом издательства, в котором трудился Матвеев. Редактировал какие-то серии, что-то, связанное с образовательной литературой, кажется. В служебные дела приятеля Воронин никогда не совался, зная его в основном как бывшего сокурсника и как весьма медленного и малопродуктивного писателя-фантаста. Коллегу, короче говоря.

За всю жизнь Матвеев написал три книги, две из которых издали (не в его издательстве, что характерно), а третью не взяли за отсутствием внятных продаж первых двух. Впрочем, за прошедшие годы все могло измениться — вдруг Матвеев уже Донцову переплюнул по количеству написанного?

— Серега, ты все же не представляешь, как я рад тебя видеть, — тем временем в который уже раз повторил Матвеев, наливая коньяк. — Ничего, что я в обычные стаканы? Для коньяка нужны рюмки в виде тюльпана или бокалы, ну, ты знаешь… А у меня секретарша на больничном, черт ее знает, куда она бокалы засунула…

— Уймись, — благодушно сказал Воронин. — Мне небось и нельзя коньяк-то.

— Можно! — воскликнул Матвеев. — Можно! Даже нужно, в медицинских пропорциях, разумеется. Я у доктора спрашивал специально.

— Раз нужно, тогда за встречу.

Воронин взял стакан, втянул ноздрями острый и, как выяснилось, совершенно позабытый аромат. Не удержался и громко чихнул. Матвеев засмеялся.

— За встречу и за твое здоровье, Серега, — сказал он, чокаясь.

Воронин выпил мелкими глоточками, выдохнул горячий воздух и покрутил головой.

— Хороший коньяк ключница твоя делает, Федор.

— Не ключница, а республика Армения. — Матвеев быстро налил еще по стакану, подтолкнул к Воронину радостно-оранжевого цвета блюдце с ломтиками айвы, лимона и яблока. — Слушай, как же я рад тебя видеть…

— Я сам рад себя видеть, — несколько сварливо произнес Воронин. — Хватит уже восхищаться. Что я тебе, Нефертити? Ну, повалялся в коме, с кем не бывает…