В шестнадцатом году, когда Масуду исполнилось четырнадцать лет, опять была разлука. Главу семьи мобилизовали на тыловые работы, гремела первая мировая… В родные края вернулся после Февральской революции семнадцатого и сразу же установил связь с товарищами из Красновосточных мастерских, а в ноябре начали вооруженную борьбу за власть Советов. Скоро он стал командовать революционным отрядом старогородских бедняков. Буря гражданской пронесла его по всему Туркестану, нигде он не жалел живота в борьбе за новую жизнь, и в восемнадцатом почудились покой, тишина, но ненадолго. Весной его позвали работать в ЧК.
Вот уже пять лет, пять с виду тихих лет, в жестокой, непримиримой схватке с врагами, старорежимниками, остатками былого, вцепившимися в это былое зубами, чтобы удержать, спасти…
Чего это вдруг вспомнилось? Он опять усмехнулся над собой: старею! И подумал — почему у них с Назокат один сын? Один-единственный! Наверно, из-за частых разлук, из-за опасной жизни. Прочь, прочь гиблые мысли! Масуд — единственный, но зато какой богатырь — десятерых заменит. Ум у него острый, глаз у него зоркий, он разделается с этими Горынычами в Ходжикенте. Пусть сопутствует ему удача!
И они с Назокат еще погуляют, порадуются на свадьбе Масуда…
Он улыбнулся про себя и прибавил шагу.
Назокат и правда была не из робких, жизнь многому научила, но все равно проводить ночь, хоть и в небольшом домике, совсем одна по-женски боялась. Муж и сын приходили поздно, чаще всего — вместе, а если порознь, то один — за полночь, другой — перед рассветом. Да и последние случаи ее насторожили. Она не обо всем рассказывала своим и без того озабоченным мужчинам, но… стала зажигать лампу на веранде.
Перед этим какие-то хриплые голоса выкрикивали с улицы угрозы и ругательства. А недавно бросили камень, разбили лампу вдребезги и высадили стекло в окне. Двор сразу погрузился в непроглядную тьму…
Двое мужчин пытались перебраться через дувал. Назокат кинула в ту сторону кусок кирпича, они бежали. Об этом она рассказала мужу, и было решено завести собаку. Во дворе появился рослый пес по кличке Алапар, спокойный, однако рывком кидавшийся на малейший шум. Стала проходить тревога Назокат…
Через несколько дней Алапара нашли мертвым у дувала, а рядом валялись куски коровьего легкого, начиненного мелким стеклом. «Дурачок, разве я тебя не кормила!» — пожурила бездыханного Алапара Назокат, но другой собаки брать не захотела.
Подумав, решили приглашать на ночь соседскую девушку Салиму, и та согласилась с охотой и даже, кажется, с радостью. Она первый год работала в школе, открывшейся в их квартале, в их махалле, и была благодарна старшей учительнице за советы — они много разговаривали перед сном, делились открытиями и заботами, которыми неизбежно сопровождалось учительство. Но еще было и другое… Салима не только жила рядом с Масудом, но в свое время училась с ним и как-то по-особому смотрела на него. Она и сама еще не могла бы сказать, любовь это или просто юное беспокойство, юная мечта, но ее тянуло в дом, где жил Масуд, тянуло к его матери.
— Опаджан, — спросила она недавно, — правда в жизни бывает великая любовь или только в книгах пишут о ней? Лейли и Меджнун… Фархад и Ширин…
— Что я могу тебе сказать, девочка? — ответила Назокат. — Лучше расскажу про один случай, о котором в книгах еще не написано… Шил на свете молодой человек. Мирза. Имя свое оправдывал тем, что работал писарем у разных баев. В одном городе, куда занесло Мирзу в поисках доходного места и счастья, увидел у своего хозяина, известного заводчика Миркамильбая, его племянницу, которую звали Азизахон. И полюбил. И, конечно, рассказал об этом баю, он был честный парень. Но бай и мысли не допускал выдать племянницу за своего работника, бай зло пошутил и посмеялся. Тогда тихий Мирза взорвался, наговорил баю кучу дерзостей и ушел с работы. Однако раньше все же перехватил в доме Азизахон, не мог не сказать ей о своей любви.
— И что?
— Оказалось, и Азизахон давно любит ладного парня. Да еще такого смелого, бедного, но с таким достоинством, непокорного! Теперь она полюбила его еще больше. И они бежали вместе, добрались до Ташкента, здесь и обвенчались.
— А потом?
— У них родилась дочка, которую назвали Назокат.
— Это ваши отец и мать?!
Назокат кивнула.
— А где они сейчас?
— Там, — грустными глазами Назокат показала на дувал, за которым как на ладони открывалось кладбище.
Перед закатом длинные тени деревьев, окружавших кладбище, дотягивались до самой веранды долга Махсудовых, расположенного на высоком берегу Анхора.
— Прошлым летом умер отец. Мама перестала улыбаться, разговаривать, не прошло и недели, она, как свечка, растаяла. Это бывает, я сама это видела…
Обе замолчали, задумались, опустили голову, и Салима вздохнула.
— Говорят же старики: в жизни горе с радостью неразлучны. Так вместе и живут… — И спросила, чтобы отвлечь соседку от горестных воспоминаний: — Вероятно, отец и научил вас грамоте?
— Раньше девочек не полагалось учить, да я и не очень рвалась. Не надо, так и не надо… Но отец у меня был умный и смелый человек. Я уже девушкой стала, когда он раскрыл передо мной тетрадку и заставил взять в руки карандаш. «Времена меняются, Назокат. Учись!» А позже сколько раз я благодарила его! Как мне пригодилась его наука, когда пошла на курсы по подготовке учителей! Успела сказать ему, еще живому, — рахмат, спасибо…
— А читать любите?
— Конечно. Мой муж Махкам-ака много ездит, во всех поездках не только делами занимается, книги собирает, привозит и отдает мне: «Почитай, дорогая… У меня-то времени нет, ты почитай, а потом мне расскажешь…»
Так они разговаривали и пересмеивались, и Назокат заключила:
— Да, чем больше человек занят, тем больше ему нужна жена!
И Салима спросила ее:
— Не собираетесь женить Масуджана?
Задать-то Салима этот вопрос задала — как-то непроизвольно, но тут же зарделась. Сидела вся алая, как горный тюльпан, опустив глаза и теребя длинными пальцами, накрашенными густой хной, бахрому скатерти на низком столике. А Назокат, не замечая ее смущения, потому что смотрела куда-то вдаль, где пеплом покрывался закат, и думала о судьбе сына, ответила:
— Пора его женить. Двадцать два исполнилось! Но мы с мужем не собираемся неволить сына. Отец его как-то сказал — пусть сам выберет ту, которая ему по душе!
Теперь она заметила необычное замешательство девушки, но Салима, неосторожно задавшая свой вопрос, решила доводить дело до конца, — как говорится, падать так падать, — и спросила еще:
— А есть у Масуджана девушка по душе?
И прикусила свои пухлые губы, пригнула голову еще ниже. А Назокат, приглядываясь к ней и поражаясь, что раньше ничего не замечала, ответила поскорей:
— Думаю, нет. Если бы Масуджан полюбил кого-то, то уж я бы, его мать…
— Не мать, а аяджан! — перебила Салима, приподняв лицо с еще пламенными щеками. — Почему Масуд зовет вас так — ая, когда все дети вокруг зовут маму — опа?
— Мы — ферганцы. Везде — опа, а в Фергане маму зовут — ая.
— А это чьи? — Салима отвернулась и, распахнув глаза, сквозь открытую дверь смотрела на стену комнаты, увешанную музыкальными инструментами. На разноцветных гвоздиках — кто-то не поленился, покрасил их — висели дутар и танбур, кашгарский рубаб и флейта…
— Масуджана.
— Он играет? А я никогда не слышала!
Мать только ухмыльнулась и слегка пожала плечом, догадываясь, что девушка все еще не может отделаться от неловкости, мечется и невольно перескакивает с одного на другое и даже прибегает к простительной, еще ребячливой неправде. Вся махалля заслушивалась, когда играл Масуд, а она не слышала!
— И время находит!
— Он такой, как огонь! — не без гордости сказала Назокат. — Не знает покоя. Чуть освободится, песни поет, газели сочиняет. А потом — глядишь — уже чинит свой велосипед, или дрова колет, или воду с речки несет. Одним словом, неугомонный!
Салима вскочила, припала грудью к перилам веранды и начала раскачиваться, как будто это были качели.
— Дядя Махкам и Масуджан, — спросила она немного погодя, — они и сегодня поздно придут?
— Кто знает! — вздыхая, ответила Назокат. — Служба у них такая. Все спят, а они работают…
— Может быть, как раз для того и работают, чтобы другие спокойно спали! — вырвалось у Салимы в ночной тиши.
— Да-а… А я жду.
Сколько уже лет это продолжалось! Они возвращались домой усталые, вздремнут часа три-четыре и снова — на ногах, спешат, побриться некогда. Масуджан грозится бороду отпустить. И она спешит — дать им хотя бы по пиалушке-другой горячего, покрепче заваренного чая…
— А может быть, дождь их задержал? — сказала Салима и протянула руку под капли.
Правда, во время их разговора пробарабанил по листьям, простучал по окаменевшим уличным тропам торопливый дождь, а сейчас перестал — так же быстро, как и начался, и ветер утих, ночь вдруг умиротворилась, не шумела больше без умолку шелестевшими до сих пор листьями, будто тоже уснула.
— Постелем, — предложила Назокат девушке, поднялась и направилась к широкой нише в стене веранды — там стопой лежали одеяла.
Салима спохватилась и принялась помогать ей.
— Я думаю, — сказала Назокат, взбивая подушки, — что девушке, которая выйдет за Масуджана, будет нелегко, как и мне.
Салима не ответила, но уже в тишине, когда казалось, что девушка спит, она облокотилась о подушку рядом с Назокат и промолвила:
— Девушку эту нужно откровенно предупредить, какая у него работа тяжелая, как он устает и мало бывает дома, как ей придется по ночам оставаться одной. Наверно… признаюсь вам, опаджан… не каждая девушка такую жизнь вынесет!
— Чтобы вынести, — полушепотом ответила Назокат, — нужно любить. И все.
— Да! — торжественно согласилась Салима. — За любовь можно приносить любые жертвы!
И прозвучало это так, что никакого труда не составляло догадаться: «Я эта девушка, я!» Все понимая и, кажется, радуясь этой новости, Назокат посоветовала девушке, как ребенку: