— Спите, милая, уже поздно…
Небо расчистилось, всплыла луна, осветившая двор и веранду, усталость охватила Назокат, но была она какой-то необычной, сладкой. Вспомнилось, как сама была молодой. Была… Это уже далеко. Годы проносятся, как летучие облака. Сначала кажется, что еле ползут, а потом — уже умчались, унеслись без возврата — в прошлое, которое все дальше, дальше… Но жизнь не останавливалась, она открывала новые обещания и сюрпризы. Глаза сомкнулись, подкатывался какой-то добрый, может быть, счастливый сон, и тут Назокат услышала, как повернулся ключ в калитке — раз, ее открыли с улицы, два — ее закрыли со двора. Звякнул велосипед. Значит, Масуд вернулся один. Когда возвращались домой вдвоем, то его любимый велосипед оставался там, в доме, где велась эта непрестанная служба. Любили с отцом пройтись по тихим улицам и улочкам, размяться, подышать, побеседовать…
Велосипед больше не звякал, как обычно; она беспокойно приподнялась и, вытянув шею, увидела, что Масуд идет на цыпочках через двор, а велосипед песет приподняв в руках. Тогда она притворилась спящей. Он прислонил велосипед к стене возле крыльца, вошел в комнату, быстро разделся и лег. А она улыбнулась, глянула на лицо Салимы, такое нежное и милое под луной, поправила ее бесчисленные косички, разметавшиеся вразброс по всей подушке, и опять прикрыла глаза…
На рассвете она уже вынесла из дома кастрюлю с подошедшим тестом, развела огонь в дворовой печке для выпечки хлеба — тандыре — и села делать лепешки. Промаргивая сонные глаза, вдруг подлетела Салима. Она соскочила с веранды прямо на траву, минуя ступени; ее обиженное лицо было смешным.
— Почему не разбудили меня?
— Рано.
— Я помогла бы!
— Вон, берись… — Назокат кивнула на керамическое блюдо, полное бараньих шкварок. — Побрызгай их водой и разомни. Махкам-ака любит свежие лепешки со шкварками.
— Он еще не пришел с работы?
— Нет. Сегодня что-то совсем задержался. Поругаю его!
— А Масуджан?
— Спит.
— А он со шкварками любит?
Мать не успела ответить, как с веранды спрыгнул Масуд и, размахивая своими большими руками, крикнул:
— Он тоже! — Теперь он разводил руки в разные стороны, сгоняя с себя остатки сна. — Разве вы не слышали, соседушка, что ягненок идет по следу овцы, а сын по следу отца?
— Между прочим, — сказала Назокат, — твой отец женился на соседской девушке.
Масуд, уже кативший к тандыру большой пень из угла двора, остановился и выпрямился:
— Ох, рискованная мысль, мамуля!
И, подхватив около тандыра колун, размахнулся и ударил по корявому пню. Удалые, молодецкие покряхтыванья его полетели над двором. Пень был крепкий, но скоро развалился надвое, а вот уже и мелкие полешки пошли от него отскакивать. Масуд снова выпрямился и вытер пот со лба.
— По-моему, любовь похожа на дыню.
Салима вытянулась всем телом, свела брови. Ей показалось, что этот белозубый богатырь с топором в руках смеется. Губы его и правда растянулись.
— Конечно! — продолжал он. — Если очень жарко, дыня не ждет, когда подойдет крестьянин, сама начинает трескаться и даже отрывается от корня. Черенок пересыхает. Если же родители, не дай бог, торопят своих детей, они могут запросто сорвать зеленую дыню. А? Не надо искушать судьбу!
Салима поникла, в каждом слове, в образе этой невкусной зеленой дыни девушке послышался ответ на ее надежды. Масуд высмеивал то, чем она дорожила.
— Оставь ты свое балагурство! — сердито оборвала сына Назокат. — В твои годы отец уже имел ребенка!
— Меня? — удивленно спросил Масуд, прижав к груди руку с колуном. — Теперь понятно, почему я такой зеленый!
И Назокат и Салима рассмеялись. Да его не надо принимать всерьез, он просто очень веселый, этот богатырь, забавный и смешной, как мальчишка. Между тем на лице Масуда, покрытом капельками пота, уже не осталось и следа улыбки, он повернулся к Салиме и сказал:
— Мама в эти дни штудирует поэзию Физули, чтобы познакомить с ней учеников. А я листаю заодно, попутно… Там, в сборнике, есть семьдесят седьмая газель… Читаем:
Эй, птица души!
Неужели кружить в бесконечном просторе любви не устала?
Ты смело паришь!
А охотник, прицелясь, ведет за тобою ружье с пьедестала.
И еще раз Салиму окатила обида: «Он считает меня охотником за птицей его души!» Девушка даже вздрогнула, встала с деревянной скамеечки у тандыра и принялась очищать ладони от теста. На Масуда она больше не смотрела, а повернула свои заискрившиеся от слез глаза к его матери:
— Мне пора домой… Вечером приду.
— Подождите, — мягко попросила Назокат. — Сейчас мы вместе посмеемся над ним, пристыдим! По-моему, он что-то переиначил в газели, строит из себя знатока! А ведь только что прочитал… Вон там, на веранде, на подоконнике, лежит книжка. Это и есть Физули. Принесите ее, дочка.
Салима вытерла руки и рванулась к веранде. «Сейчас мы тебя разоблачим!» Она взяла голубую книжку и пошла назад, листая на ходу страницы, тоже обведенные голубой каймой. Так, семьдесят седьмая, вот здесь… «У меня в любви есть талант от Меджнуна…» Нет, это не то… Вот двустишие… «Эй, птица…»
Салима приостановилась и прочла про себя.
— Все точно, — сказала она Назокат и повернулась к Масуду, стараясь глядеть на него безразличней и горделивей. — Вы победили. Когда вы вызубрили эту газель?
— Во сне.
— Все в шутку превращаете!
— Люблю шутку. Честное слово! Так бы и шутил все время, да некогда.
— А что вы сейчас будете делать?
— Чинить велосипед. Ведь это мой аэроплан!
Масуд в самом деле подошел к крыльцу, приладил на нем велосипед и стал вертеть колесо, что-то проверять. Под и стенки тандыра, похожего на большой глиняный горшок, распалились, и Назокат с Салимой начали печь лепешки, с маху прилепляя их к этим раскаленным стенкам и на миг, для ловкого броска, просовывая свои руки в жаркое нутро печи.
— Ах, проворная! Ах, мастерица! — хвалила Назокат, и Салима старалась, ей от этого становилось легче.
Вдруг Назокат резко повернула голову к калитке. Никто не услышал, а она услышала чью-то поступь и узнала ее. Калитка отворилась, и во двор вошел Махкам, улыбаясь и держа на вытянутой руке дыню. Большая, в клетчатой «обвязке», как в сетке, она закрывала половину его руки. Назокат, тоже с улыбкой, пошла к нему. Как он ни устал, а завернул на базар, принес для семьи гостинец, созревший на бахчах. Вот всегда так… Назокат приблизилась и взяла дыню, ощущая ее удивительный, щедрый и неповторимый запах, одновременно — земной и солнечный.
Махкам исподтишка вглядывался в лицо жены, отыскивая приметы волнения и беспокойства. Ничего подобного. Ясный взгляд, спокойная доброта… Значит, Масуд еще не сказал ей про Ходжикент… И пока мать поднялась с дыней на веранду и скрылась в доме, он остановился возле сына, накачивающего велосипедную шину.
— Муэдзины еще не успели совершить омовение, а ты уже возишься с велосипедом.
— Ну а что же время терять? Аэроплан каждую минуту должен быть готов к вылету!
— Матери не сказал?
— Нет еще.
— Хочешь уезжать под ее плач?
— Да нет… Не было подходящей минуты, папа!
— Ладно, — отец похлопал его по плечу. — О, Салима тоже здесь! Доброе утро, соседушка! Как живете?
— Спасибо, Махкам-ака, хорошо. Как вы поживаете?
— Еще лучше!
Назокат уже убрала постель с веранды, снова заполнив нишу стопой одеял, выдвинула на середину невысокий стол и теперь ждала мужа, держа в одной руке кувшин с водой, в другой — полотенце. Поднявшись на веранду, он кивнул в сторону Салимы:
— Вдвоем не страшно? Спокойней тебе стало спать?
— Работа ваша очень уж беспокойная, — ответила она, поливая ему на руки. — Как подумаю, пропадает сон.
— Работа как работа, душа моя, — ответил он, отряхивая руки так, что капли зазвякали о края таза. — Давай полотенце. Ну, к столу, молодежь! Позавтракаем.
Назокат покосилась: что-то муж старается казаться бодрей, чем был, с бессонной ночью разделывается, что ли, усталость прячет? Додумывать ей было некогда, сын быстро вымыл замасленные руки и уже подносил к столу кипящий самовар, муж нарезал дыню и разложил на блюде так артистично, как будто дыня стала раскрывшимся цветком. Салима принесла и водрузила рядом гору пышных лепешек.
— Мой дедушка говорил: утром нет ничего вкуснее, чем холодная дыня с горячей лепешкой.
— Попробуем! — подхватил Масуд, усевшись возле самовара.
Вчетвером окружили стол, Махкам разломал лепешки с поджаристыми, захрустевшими в его пальцах краями.
— Дедушка был абсолютно прав! — сказал Масуд, выбирая второй кусок дыни и ножом сметая с него желтые косточки, — Недаром же у нас в народе любят пословицу: «Ешь дыню на рассвете, а то перезреет!»
— Помешался на дынях! — засмеялась мать.
— У вас кругом прибаутки, — фыркнула и Салима, краешком глаза поглядывая на Масуда и вытирая сок с подбородка.
Махсудов вынул из кармана гимнастерки часы на длинной цепочке и посмотрел на них.
— Вот поедет в горы Масуд, новые поговорки привезет нам.
— Какие горы? — спросила мать.
— Когда поедет? — спросила Салима.
Рука Масуда повисла над блюдом. Он отложил недоеденный кусок лепешки и сказал:
— Сегодня, мама.
— Зачем?
— Нужно же обучать грамоте кишлачных детишек, — ответил отец.
— А я — учитель! — браво прибавил Масуд, вскинув обе руки. — Вы забыли разве? Я не забыл!
— Подождите, — мать потерла лоб да так и задержала на нем руку, будто внезапно разболелась голова. — В какой кишлак?
— Называется он Ходжикент.
— Ходжикент, — повторил Махкам.
— Тот самый? — только и прошептала мать.
Салима поняла, почему тетя Назокат сказала: тот самый. Салима слышала об убийстве Абдуллы Алиева, все знали, все читали об этом. Фотография худощавого Абдуллы обошла газеты, был он на этой фотографии забавный, остриженный наголо, с вытаращенными, забиячливыми глазами. Люди возмущались: ополчились на мальчика! Бандиты! А она помнила Абдуллу живого, она училась с ним. Помнила его голос — очень звонкий, напористый.