БАРС
57) Соня, или соня
Соня Троцкая-Заммлер проснулась на вершине купола, подвешенная в чем-то вроде куколки… а может, кокона. Несмотря на доносившийся снаружи непрерывный гул, ясно было, что этот монотонный и приглушенный сразу двумя слоями (купол и куколка) шум не мог бы ее разбудить, а это значило, что проснулась она лишь потому, что пришло ее время. Все верно, час пробуждения настал! И, едва открыв глаза, она завела с собой следующий разговор:
— Вставай, Соня, ну какая же ты соня!
(Благодаря недавним историческим событиям мы с вами неплохо знаем русский язык и помним, что по-русски Соня с большой буквы и соня с маленькой звучат одинаково, вот Соня и воскликнула: «Вставай, Соня, ну какая же ты соня!»)
— Слушай, а сколько я проспала? И что это снаружи за гул?
— Ладно-ладно, скоро ты все узнаешь. Но для начала тебе надо выбраться из кокона и купола. И ты, подруга, надеюсь, понимаешь, что вылезать отсюда тебе придется так же, как тем музыкантам в начале века: аккуратненько приподнять купол, ловко выскочить на крышу, а оттуда спуститься на улицу!
И Соня подобралась к одному из маленьких окошечек, приложила к нему глаз и увидела заснеженную крышу, по которой вился ледяной ветер; так было и тогда, в самом начале столетия. Теперь быстренько натянуть на себя матушкину зимнюю одежду и упереться своей макушкой в макушку купола, а ногами — в один из выступов. Но купол ни с места. И что дальше? Поскольку отступать ей было некуда, то она все толкалась и толкалась, да так долго и настойчиво, что наконец заметила: толкается-то она напрасно, потому что в макушке купола есть нечто вроде замочной скважины. Тогда она извлекла из рюкзака батюшкины слесарные принадлежности, отыскала среди них огромную связку отмычищ и отмычек и побаловалась с замком, а потом опять уперлась макушкой — и купол откинулся, и ледяной ветер ворвался внутрь, с грохотом захлопнув виолончельный футляр. Она быстро покидала вещи в свой верный рюкзак, вскарабкалась на неприветливую крышу и аккуратно заперла за собой купол, потому что кто же его знает, когда он снова может понадобиться.
И вот стоит она на крыше (в матушкиной зимней одежде начала века, за плечами — рюкзак, в руке — батюшкина связка отмычек), смотрит вниз, ожидая увидеть там карнавальное шествие (так она объясняла себе этот несмолкающий гул, а там и впрямь полно людей, и они колышутся туда-сюда, как бывает на карнавалах), и в эту самую минуту кто-то задирает голову и указывает на нее и на ее связку отмычек, и все немедленно достают из карманов собственные ключи, и поднимают их, и улыбаются Соне, и принимаются этими ключами вызванивать: «Началось! Началось!»
58) Кратохвильская шляпа
С того самого момента, как я начал рассказывать «Бессмертную историю», я все время собираюсь и хочу (ужасно хочу) тоже взять слово, потому что говорить лишь устами своей героини (Сони) мне немного неловко. А поучаствовать в повествовании я должен непременно. Так что я приветственно машу вам своей кратохвильской шляпой.
Только в начале девяностых годов, после окончательного падения государства страха, моя мать заговорила о том, о чем молчала всю жизнь. То, что она прежде не рассказывала, касалось ее родителей. В июне 1945 года, во время «дикого переселения» немцев, они были отправлены в один из сборных лагерей, откуда их намеревались везти в Германию. В последнюю минуту вмешался мой отец, он воспользовался своими партизанскими связями, и дедушке с бабушкой разрешили вернуться. В лагере они заболели тифом, а может, паратифом, однако выкарабкались и спустя несколько лет даже получили назад свое чехословацкое гражданство. Таким образом, им разрешили жить дальше.
Моя бабушка с материнской стороны была немкой, ее звали Эмилия Хюбл, но по-чешски она говорила так же хорошо, как и по-немецки, и воспитывала мою маму как чешку. Разумеется, она происходила из судетско-немецкой семьи Хюблов, тех самых Хюблов, что владели большим имением с полевыми и лесными угодьями в Ланшкроунском крае. А поскольку имение нельзя было делить, то его унаследовал старший из бабушкиных братьев, который всем своим братьям и сестрам выплатил денежные доли и вдобавок ежемесячно посылал им из Ланшкроуна корзины с провизией. На свою долю бабушка купила дом в Заставке возле Брно, где и жила потом с дедушкой до самого переезда в Стршелице. В конце же концов они оказались в Брно. И в Заставке, и в Стршелицах они жили еще и потому, что тогда это были «городки железнодорожников». Дедушка водил паровозы.
Дедушка не был немцем, он был украинцем (его предки происходили из украинско-польского пограничья), и звали его Франтишек Жыла, но во время немецкой оккупации он взял немецкую фамилию своей жены, чтобы не оказаться в концлагере.
Сразу после окончания войны мне было пять лет (и пять месяцев), я не понимал, что происходит, и носился по улицам с другими мальчишками, мы били в кастрюли и орали: «Немец, открывай окно, знаем мы, что ты говно!» И если бы мне тогда кто-нибудь объяснил, что во мне тоже течет немецкая кровь (что я не только Кратохвил по отцу, но еще и Хюбл по бабушке с материнской стороны), то со мной скорее всего случилась бы истерика, я бы с пеной у рта катался по земле, махал руками и сучил ногами.
Когда я подрос, то сам догадался, что моя бабушка — немка (иногда она обращалась по-немецки к моей матери, хотя последняя ей это и запрещала), я ее сильно невзлюбил и обзывал «маленьким Гитлером». Сколько же ненависти вмещало тогда мое маленькое сердечко, да простит мне это Господь! Мне страшно хотелось ничем не выделяться среди своих одноклассников.
Когда мне исполнилось одиннадцать, мой отец эмигрировал и роль отца перешла к дедушке-украинцу. В то время я все знал о паровозах, мне разрешалось бродить по большому паровозному депо в Горних Гершпицах, и именно тогда я впервые услышал о Триесте, этом портовом городе, куда давным-давно по Южной государственной дороге Вена — Триест ездил мой дедушка.
Но в то же самое время мне приснился длинный сон. В нем дедушка женился на моей матери, и на их свадьбу пришли казаки из какого-то советского фильма, который как раз тогда показывали в кинотеатрах. Это был неприятный сон о неистовой шумной свадьбе, очень пугавшей меня. Проснувшись, я, разумеется, сообразил, что дедушка не может жениться на моей матери, ведь она его дочь, не может же он взять в жены собственную дочь, и все же меня долго еще мучила мысль о том, что вот сейчас, когда наш отец больше не живет с нами, вдруг случится так, что вместо Кратохвила я буду зваться Жыла. Эта фамилия вызывала во мне что-то вроде брезгливого отвращения. Меня раздражала ее непривычность, особость («ы» после «ж»), и я относился к ней как к мерзко-провокационной. На табличке на нашей двери под Кратохвилы стояло еще и Жылы (скорее всего для того, чтобы всем сразу было ясно, что в этой просторной квартире живут две семьи, к владельцам так называемых «излишков» относились в те времена с подозрением). Так вот, любого человека, подходившего к нашей двери, вторая фамилия непременно изумляла. И я чувствовал, что дедушкина странная фамилия бросает на меня тень.
59) Воскрешение Лазаря
Так на чем мы остановились? Когда Соня проснулась внутри своей куколки (прилепившейся, словно гнездо шершней, к верхушке купола), был уже конец 1989 года, и времена изменились. Как будто бы именно времена (мир) спали в этой куколке, а вовсе не Соня. Времена изменились, и Соня очутилась в совершенно другой эпохе, не похожей на ту, в которую она засыпала.
Но ей, проснувшейся, предстояла борьба сразу с несколькими трудностями. У нее опять не было жилья. Она лишилась не только родительской квартиры (которая досталась «рабочему кадру»), но и (поскольку, пока она спала, миновали тринадцать лет, с зимы 1976 до зимы 1989) кооперативной квартиры в Богуницах. А о том, чтобы поселиться в куполе углового дома на улице Масарика (да, ее переименовали обратно, был проспект Победы, а стала опять улица Масарика), и подумать было нельзя, потому что в этом случае пришлось бы ежедневно пробираться на чердак, и ее обязательно бы засекли. А Бог, пославший ей трудности, не дал ей, к сожалению, крыльев, чтобы она могла на этот купол взлетать. Но и в беде Бог Соню не бросил. Уже в начале 1990 года он отправил в Брно на помощь Соне целую свою армию, а именно — Армию Спасения. И Соня с облегчением обнаружила, что это для нее удобный выход из положения, потому что теперь, когда ей уже исполнилось девяносто, она ничего не имела против удобства. Она поселилась в доме Армии Спасения (рядом с большим городским парком) то ли как бездомная, то ли как помощница по кухне. И, возможно, она задержалась бы там надолго, если бы в конце третьей недели не встретилась с неким человеком, который вновь перевел стрелку на ее жизненном пути.
Она собирала в столовой грязную посуду, когда услышала что-то знакомое, услышала русскую речь, это оказался русский, пытавшийся объясняться по-чешски. Их встреча состоялась в то коротенькое межсезонье, когда нас уже покинула русская оккупационная армия, а русская мафия, заменившая потом эту армию, еще только торила к нам тропинку. Звали того человека Евфимий Андреевич Никон, он не был ни оккупантом, ни мафиози, а в Армию Спасения отправился ловить души, искать овечек для своего стада.
Евфимий Никон жил попрошайничеством и даже сколотил вполне преуспевающую команду попрошаек. Но на самом деле всех этих людей объединяло не профессиональное нищенство, а то, что они были членами одной религиозной общины, даже, если хотите, секты.
— Вам повезло, Сонечка, — объяснял Никон, — у нас как раз освободилось место.
Освободившееся место оказалось металлическим контейнером для мусора, скрывавшимся в кустарнике в парке у подножия храма святых Петра и Павла, на террасах под Петровом. Контейнер был выстлан тканью (бракованные рулоны с брненских текстильных фабрик), так что в этом металлическом уродце даже оказалась вполне приемлемая и теплая постель.
— А почему это место освободилось?
— Ну, — сказал Никон, сплетая пальцы и так громко хрустя суставами, что если бы поблизости проезжала конная упряжка, животные наверняка бы понесли. — Ну, как вам сказать… но вы не волнуйтесь, ваша честь останется незапятнанной, потому что покойная была женщиной. Я бы не позволил себе сунуть вас в мужской контейнер. А этот контейнер мы застелили заново.
Группа попрошаек, которую Никон именовал «мои овечки», состояла из десятка бородачей и одного мальчика. Обходя «овчарню», Соня старательно пересчитывала все притаившиеся в кустах контейнеры.
— Нас двенадцать, — утверждал Никон, — и это число, как вы, Сонечка, догадываетесь, вовсе не случайно.
— Но контейнеров тринадцать, — поправила она его. — Апостолов было двенадцать, тринадцатым был Христос. Разрешите узнать, кто тут у вас за Христа?
Соня болтала с Никоном целыми часами. По вечерам он садился на ее контейнер и слушал, как изнутри контейнера Соня рассказывает о своем деде и его православных индейцах (по правде говоря, она все придумывала, потому что ее знаний об американском дедушке хватило бы как раз на воробьиный скок, ведь с самого Сониного рождения он не подал о себе ни единой весточки), а Никон, в свою очередь, повествовал Соне о своей православной миссии.
— Но сказано же: два Рима пали, третий стоит, а четвертому не бывать!
— Нет-нет, милая Соня, это уже давно не актуально. Римов будет столько, сколько понадобится! Все надо начинать заново! А Москва долго еще останется очень плохим местом. Тамошняя православная церковь кишмя кишит папистами, кальвинистами, лютеранами, евреями, мусульманами и буддистами. Москва перестала быть святым Римом! Нужно опять начинать снова! Здесь, — и отец Никон показал на городские огни, сияющие внизу, у подножия террас, — скоро возникнет новый Рим, и к нему будут устремлены указующие персты всех пророков, и потянутся сюда вереницы паломников.
А с чего именно, по мнению Никона, следовало «начинать», выяснилось накануне большого православного праздника Воскрешения Лазаря. Парк у католического храма святых Петра и Павла зазеленел, в воздухе витали упоительные ароматы, в контейнерах команды попрошаек царило веселье, все плясали, и слышалась гармошка, но когда среди ночи Соня проснулась, ее ожидало потрясение. А разбудило ее то, что кто-то открывал контейнер, причем этот «кто-то» прекрасно знал, как снаружи следует повернуть внутреннюю защелку. Но в ту самую минуту, когда незваный гость собирался скользнуть внутрь, Соня схватила в правую руку батюшкин охотничий кинжал (батюшка же был членом охотничьей корпорации Цислейтании, но кинжал этот не пускал в ход ни разу), а в левую — зажженный фонарик.
— Немедленно наденьте штаны, отец Никон! Я буду не спеша считать до пяти, а потом вы станете короче ровно на длину вашего мужского достоинства!
— Я, Сонечка, хотел попросить вас не обижаться, а выслушать меня. Помните, вы спрашивали, почему контейнеров тринадцать, если апостолов было двенадцать? А я вам тогда не ответил, зато теперь я преподношу вам свой ответ на серебряном подносе. Из вашего чрева родится новый Христос, и человечество получит еще один шанс! Вы станете новой богородицей, и все начнется заново! Вечный круговорот любви и воскрешения! Христов будет столько, сколько понадобится человечеству…
— …два, три, четыре, отец Никон! Знаю, что поверить в это трудно, но я гожусь вам в прабабки. И вам наверняка стыдно было бы вот так обнажиться перед собственной прабабушкой…
Но Никон не успел ничего ответить, потому что раздался оглушительный рев, в ночной парк ворвалась банда скинов, вооруженных железными палками, они немедленно накинулись на контейнеры и принялись колотить по ним, выкрикивая: «Долой жидов! Цыган — в печи! Нищих — в печи!» Времени натянуть штаны у Никона не оставалось, и он — прямо как был! — бросился защищать свою овчарню, и его богатырская воздетая кверху дубинка быстро сделала из бритых черепов одну скулящую лепешку. А потом он забрался к себе в контейнер и тоже тихо заскулил, не будем скрывать, и принялся натирать свою распухшую ноющую дубинку разными пахучими мазями.
На другой день был тот самый православный праздник (Воскрешение Лазаря), и никому из овечек не надо было отправляться на свой попрошаечный пост, весь день они били баклуши, а отец Никон лечил свои раны, к вечеру же он вдруг вспомнил, что кто-то говорил ему, будто сегодня в Доме искусств ожидается лекция каких-то американцев, и он собрал своих овечек и повел их туда.
60) И он грызет розы
Лекция в Доме искусств носила название «Последние дни тоталитарных режимов», и американские журналисты собирались показывать фильмы, снятые в эти стремительные ноябрьские и декабрьские дни в Праге, Берлине и Бухаресте. Вход был свободный, но интерес к вечеру оказался так велик не только поэтому. Люди не успели еще разобраться в том, что произошло, им хотелось опять и опять пересматривать те многочисленные трогательные сцены, которые вот-вот забронзовеют, превратятся в сентиментальный пафос истории, вполне подходящий для рисунков на сувенирных кружках. Никоновы овечки припозднились, слишком долго выкарабкивались они из своих контейнеров, лекция уже началась, но поскольку нищие воспользовались одним из хитрых приемов, придуманных Никоном, а именно — изобразили процессию прокаженных, колокольчик спереди, колокольчик сзади, лица отмечены ужасной печатью странствующих обитателей лепрозория, — то как-то сам собой образовался широкий коридор для прохода, и бедняги смогли занять лучшие места, откуда хорошо был виден экран, на котором шел фильм о падении берлинской стены.
Несомненно, это снималось с вертолета, причем скорее всего несколькими камерами и с нескольких вертолетов, которые раскачивались и поворачивались, крупно показывали какие-нибудь детали и опять взмывали вверх. И как только Никоновы овечки бесстыдно оккупировали самые лучшие места, они немедленно раскрыли рты и принялись наблюдать за двумя толпами, вооруженными кирками, лопатами, ломами, заступами, мотыгами и даже отбойными молотками. Эти толпы с бычьим бешенством набрасываются на разделяющую их стену, вернее, две стены, а между ними — небольшой промежуток, и стоит кому-нибудь отколоть от своей стороны стены приличный кусок, как он орет от восторга, и толпа с другой стороны подхватывает его крик, и вертолет тоже немедленно чуть покачивает от радости, и у Сони кружится голова… но потом она начала дышать в ритме этих двух копров, весь зал дышал в ритме копров, одновременный громкий вдох и одновременный громкий выдох, и тот же темп, что на экране.
Отец Никон довольно долго с интересом следил за действием, а потом проделал еще один свой трюк, из тех, что помогали ему и его сотоварищам удержаться на плаву. В самый напряженный момент, когда зал Дома искусств полностью слился с толпами, рушащими берлинскую стену, и задышал с ними в унисон, отец Никон прибег к чревовещанию и заговорил по-русски с потолка, призвав присутствующих без промедления лечь между рядами, лицом вниз, а ногами, ПОЖАЛУЙСТА, к центру атомного взрыва!
Все в ужасе глядят на потолок, готовые повиноваться инструкции, вызубренной когда-то на занятиях по социалистической гражданской обороне, но в эту самую Минуту толпы на экране отбрасывают кирки, ломы и отбойные молотки и с громким скрежетом зубами вгрызаются в остатки стены, и этот призывающий свободу скрежет вновь заставляет зрителей впиться глазами в экран, и фильм кончается полным крушением стены, и люди обнимаются, стоя по колено в обломках и мелкой пыли, и сверху сыплется пушистый снег, так что весь экран оказывается занесен метелью, и ведущий объявляет, что после Германии, этой зимней сказки, покажут Румынию, кровавую дракуловскую историю, но сначала, дамы и господа, небольшой перерыв.
Экран гаснет, зажигается свет, и публика поднимается с мест и торопится покурить внизу, в холле, но Соня торопится не туда, а к отцу Никону (она безошибочно узнала его голос, раздавшийся с потолка) и больно пинает его по ноге. Когда же она поднимает голову, чтобы удостовериться, что урок пошел ему впрок (надо же, в ней все еще жива учительница с розгой в руке), лицо Никона вдруг расплывается у нее перед глазами, а на первом плане оказывается другое лицо, оно выплывает с фона, оттуда, где стоит группа американских журналистов, и вот уже глаза Сони встречаются с глазами этого человека, они долго смотрят друг на друга, и наконец Мартин восклицает счастливым голосом: «В саду единорог, мама!» А Соня стонет восторженно: «И он грызет розы, сын мой!»
61) Разговор сына с матерью, или Помощники
— Любимая, любимая моя мамочка, жемчужина небес, — произнес Мартин, — как же мне рассказать тебе обо всем, что я пережил за те годы, что мы не виделись, ведь я ушел в конце пятидесятых, а сейчас у нас девяностые! То есть, почему ушел, вовсе я не ушел, я был с агентом Лоуэллом, мы в крикет играли, мы не сбежали, мы просто не могли дать о себе знать.
— Ясно. А сегодня ты можешь рассказать мне что-нибудь о своем задании?
— Мамочка моя драгоценная, сияние мое полярное, конечно же, могу, причем с удовольствием. Впрочем, в общих чертах ты уже знаешь о нем от агента Лоуэлла. У Соединенных Штатов существует несколько способов защищать свободу и демократию во всем мире, что издавна, как известно, является их прямой обязанностью. Здесь и всевозможные дипломатические интерпелляции, и разнообразная экономическая помощь, и обширные инвестиции, но здесь же и экономическое давление, эмбарго и блокады — вплоть до привлечения американских военных к операциям ООН. Кроме того, есть еще ряд секретных и суперсекретных способов. И мы, мамочка, вместе с агентом Лоуэллом выполняли тайную, ненасильственную, гуманитарную миссию. Нашим заданием было научить людей противостоять давлению тоталитаризма. И мне думается, что именно наша миссия и оказалась самой важной.
— Так, значит, в том, что пали коммунистические режимы, есть ваша прямая заслуга? Вы раздували очаги внутреннего сопротивления?
— Господь с тобой, мамочка! Я, конечно, не знаю, как обстояли дела у наших коллег в других странах, в России, к примеру, или в Германии, Румынии и Албании. Но наш народ даже не надо было ничему учить. Как сказал агент Лоуэлл, здешние люди и так все знали, наоборот, это мы у них многому научились.
— Погоди, Мартин, погоди, неужели ты хочешь сказать, что вы здесь были не нужны? Что ты зря покинул меня?
— Разумеется, нет. Просто наша миссия изменила свое внутреннее содержание. Я настаиваю, что мы здесь были очень нужны. Вот что, я попробую объяснить это тебе на одном примере. Сегодня об этом уже можно говорить вслух. В тоталитарные времена мы часто навещали некоего диссидента, писателя Людвика Вацулика, у которого в Добржиховицах есть сад. И Вацулика нам действительно нечему было учить, наоборот, это он учил агента Лоуэлла и меня обрезать черенки, прививать к вишне уже распустившиеся привои на подвой в той же стадии цветения, а также ухаживать за деревьями самым современным на сегодняшний день способом, то есть не опрыскивать их, а просто упорно давить ногами вредных мотыльков, когда при утренней косьбе те в панике поднимаются в воздух. Ну и, само собой, он научил нас аккуратно, ритмично и элегантно косить траву. Да, чуть не забыл — еще мы научились сбивать с веток орехи. И однажды за такой вот работой в саду нас застал друг Вацулика, только что вышедший из тюрьмы драматург Вацлав Гавел. Застенчиво улыбаясь, он понаблюдал за тем, как ловко мы управляемся, а потом обратился к агенту Лоуэллу:
— Не сердитесь, мистер Лоуэлл, но я давно уже собирался… хм… спросить вас, это ваше настоящее имя или имя, которым вы… хм… пользуетесь на службе?
— Это имя, которым я пользуюсь на службе.
— Так я и думал… хм. Не сердитесь, пожалуйста, но мне бы хотелось знать, имеет ли это имя отношение к американскому поэту Роберту Лоуэллу?
— Еще как имеет. Военные крейсеры получают имена знаменитых исторических личностей, а мы, агенты, выполняющие задания гуманитарного характера, получаем имена прославленных американских поэтов, так что можно сказать, что благодаря этому они становятся нашими духовными патронами.
— Поверьте, я несказанно рад этому обстоятельству, — ответил Вацлав Гавел, — потому что именно данного поэта я… хм… высоко ценю. Признаюсь, я даже знаю… хм… наизусть одно его стихотворение, правда, к сожалению, не в оригинале, а только… хм… в переводе.
— Можно вас попросить прочитать его? — поинтересовался Лоуэлл.
— Хм… я плохой декламатор, моя дикция оставляет желать лучшего, и я наверняка испорчу стихотворение, но, с другой стороны, я понимаю, что если уж я заварил эту кашу, то мне ее и расхлебывать.
И Вацлав Гавел встал под красивейшую из яблонь Вацулика и слегка… хм… поклонился:
Роберт Лоуэлл
Вот что сказала бы морская свинка по имени Булка
В последнее время из-за меня не гасят свет в прихожей,
чтоб не боялась я, хоть тьма меня и не пугает,
хвала стреле, летящей от стены к окну…
Отпущены мне были пять лет жизни и свет —
Хайдеггер говорил, что дальше лишь экстаз…
Жизнь коротка, но мне не страшно,
мое тяжелое дыханье звучит словно сухая кожа.
Так Булка, значит? Пусть. Я пожила неплохо.
Меня изобразят, как Кромвеля, вплоть до мельчайшей бородавки:
мордашка с шишкою, глаза навыкате и оттого пусты.
Когда сыночки прыгали по мне, мне было хоть бы хны.
Я ела, размножалась, после только ела,
при Линдоне Джонсоне достигла жизнь моя зенита…
Бог взвесил мой ничтожный фунт, отметив легковесность.
Вот собственно и все, что я, мама, хотел тебе сказать. Этот чудесный летний день в саду в Добржиховицах, и наш тогдашний разговор, и вообще все, что было тогда… Эти люди действительно не нуждались в том, чтобы какие-то там агенты чему-нибудь их учили, и в официальной истории нас даже не упомянут. Мы просто помогали Вацулику прививать вишни, косить траву и сбивать орехи. Мы были всего лишь смешными помощниками. И все-таки, настаиваю я, мы были там нужны. Без нас невыносимая тяжесть бытия диссидентов стала бы непосильным бременем. И если иногда они несли свою тяжкую ношу играючи, словно мальчишки, то это случалось благодаря нам. Бог распорядился так, что по-человечески мы несчастливы, но Он же наделил нас легкомыслием, которое, впрочем, не перевешивает нашей серьезности, а лишь помогает на время скинуть со своих плеч ее бремя. Наш век, мамочка, был ужасающим, но однажды, с огромного расстояния, он покажется сплошным карнавалом. И тогда мы, смешные помощники, достигнем святости.
62) Продолжение разговора сына с матерью, или Вопрос отцовства
Сын с матерью идут по вечернему городу от площади Малиновского по Театральной улице к вокзалу, и они так заняты разговором и одурманены пьянящими ароматами весеннего Брно (они точно две пчелки, блуждающие по гигантскому окаменевшему цветку розы), что натыкаются на людей и запутываются в чужих компаниях, а потом из них выпутываются.
— Я даже не знаю, кто был твоим отцом, и поверь, сынок, мне трудно говорить с тобой об этом.
Мартин заметно растерялся, он что-то пробормотал, явно пытаясь побыстрее сменить тему. Но мать вцепилась в него мертвой хваткой:
— Нет-нет, это мой давний долг по отношению к тебе, я обязана объясниться. Никак не могу подобрать слова… — И, после нерешительной паузы: — Знаешь, у тебя ведь был не один отец, их было сразу много.
— Ты хочешь сказать, что тебя изнасиловали? — спросил он, не подумав, и тут же пожалел об этом.
— Еще чего! Нет, сынок, как бы тебе точнее объяснить, это была моя служебная обязанность. В смысле, одна из моих служебных обязанностей. Но я покривила бы душой, если бы сказала, что любила одинаково всех пятерых.
Он бросил на нее взгляд, а потом быстро наклонил голову и машинально, не отдавая себе в этом отчета, раскрыл ладонь и посмотрел на свои пять пальцев.
— Как я понимаю, мне придется рассказать все по порядку.
И она поведала о майоре Руйбере и важной патриотической миссии, в которую он ее втравил. А также о том, как сложно было не подпускать к себе близко пятерых волков-воинов.
— Так что я даже толком не знаю, на которого из этих пяти русаков пригожих — солдатиков божьих мне грешить.
— М-да, мама, а ведь по тебе этого…
— …не скажешь? — спросила Соня.
И оба расхохотались.
Они шли по длинной дорожке между трамвайными путями. Справа возвышался купол углового дома, в котором еще совсем недавно Соня глядела свой длинный сонный сериал.
— Значит, я побочный продукт несостоявшегося покушения на Гитлера, Бормана, Геринга и Геббельса.
— Ты забыл о Гиммлере, мой милый. О нем частенько забывают, потому что с виду он был этакий седой чинуша. Но сволочь, между прочим, первостатейная. И еще кое-что: никакой ты не побочный продукт, а истинный венец всей этой операции.
— Итак, меня зачали во время одной секретной акции, — вздохнул Мартин, — и почти сразу предназначили для другой.
Они свернули к Питрову и начали подниматься наверх, в парк.
К сожалению, это правда, подумала Соня, мы оба истово служили родине. Я с агентом Руйбером, а Мартин с агентом Лоуэллом.
Тут они очутились на территории Никоновой овчарни. Соня открывает свой контейнер, Мартин с изумлением заглядывает внутрь. Вместо мусора там проволочная сетка, а на ней матрас, одеяло, подушечка с вышитыми целующимися голубками и две раскрытые газеты — «Московские новости» и Frankfurter Allgemeine Zeitung.
— Господи, мама, как ты живешь? А что случилось с нашей квартирой на Масарика? Я искал тебя там.
— А нашел товарища Скотала, рабочий кадр…
— Он отказался объяснить мне, как туда попал, и уверял, что в жизни о тебе не слышал.
— Было бы странно, если бы он утверждал что-нибудь другое.
И она рассказала ему, как лишилась квартиры на улице Масарика.
— Ничего, мы восстановим справедливость.
— Вряд ли. Я ведь ушла оттуда по собственной воле.
— Ничего себе — по собственной воле!
— Ну как бы тебе это объяснить? Ведь на самом деле я здесь чужая. Пока весь народ этой страны дружно строил социализм, я спала, я проспала целых тринадцать лет, окуклившись, точно какое-то дурацкое насекомое. Я была в коконе, на чердаке. То есть в эмиграции. И ничего мне сейчас не нужно.
— Вот что, мама, у меня хватит денег и на то, чтобы купить тебе в Брно новую квартиру, и на то, чтобы ты получала приличную ренту.
— Ты опять куда-то торопишься, да, Мартин? Поможешь мне немножко — и снова в седло? Я угадала?
— Но, мама, я ведь мастер своего дела, и значит, мне следует его делать.
— Боже мой, сынок, как трогательно! И где же вы с агентом Лоуэллом собираетесь на этот раз прививать вишни, косить траву и сбивать орехи? А может, еще и коз пасти?
— Ты прекрасно понимаешь, что я не могу этого сказать. Даже родной матери.
— Тогда я стану перечислять разные страны, в алфавитном порядке, медленно, одну за другой, а ты ничего не говори, только смотри мне прямо в глаза… Поехали. Албания, Ангола… А ты вообще думал о том, что мне уже девяносто и что в этом возрасте матери имеют право знать о своих сыновьях абсолютно все? Ведь до нашей следующей встречи я вполне могу и не дожить…
— Мама, пожалуйста, давай без шантажа…
— Китай, ага, это будет Китай, — вздохнула Соня Троцкая-Заммлер. — Неужто ты не знаешь, что в Китае человеческая жизнь ценится дешевле, чем рисовое зернышко? А вселенная, сынок, там целиком втиснута в утиное яйцо, да к тому же протухшее. Впрочем, ты все равно уедешь, даже если бы я тебе это и запретила. Ну так отправляйся — собирай чемоданы, поднимай якоря! Видно, таков уж материнский долг — посылать сыновей на смерть…
— Мама, пожалуйста, не надо истерик…
— Пришли мне хотя бы открытку с джонкой или пагодой… хотя, если бы выбор был за мной, я предпочла бы джонку на озере на фоне заката.
— Обещаю: будет тебе джонка на озере на фоне заката.
Однако в первое полугодие капитализма купить в Брно хорошую квартиру оказалось не так-то просто. Ничего еще не наладилось, на унавоженной падалью социализма земле не расцвел еще капиталистический сад, так что квартирами торговали только на черном рынке, где царила весьма подозрительная атмосфера. Наконец Мартин раздобыл таки кое-что в районе под названием Лесная, который, хотя и был районом панельных домов, превосходил Богуницы, потому что заложен был с размахом, утопал в зелени и строился еще в расчете на людей, а не на подопытных кроликов реального социализма.
Квартира находилась на седьмом этаже, и с балкона открывался вид на шумную Окружную улицу. Зато с другой стороны было рукой подать до живой природы. Посреди микрорайона есть лесопарк (он называется Рокле), где водится множество белок, которые по утрам, когда большинство людей на работе, совершают дерзкие налеты на балконы, чтобы или съесть что-нибудь прямо на месте, или стащить. Соня с завистью наблюдала за тем, как белки с грацией воздушных гимнасток прыгали по оконным рамам, высоко над пропастью улицы, и как перебирались с балкона на балкон и на каждом успевали за несколько мгновений приподнять крышки всех кастрюлек, открыть и закрыть картонные упаковки и провести рекогносцировку на местности, причем не оставив после себя следов. Соня всегда им что-нибудь подсовывала, да-да, она им подыгрывала, потому что подлизывалась, и в ту минуту, когда она стояла у застекленной балконной двери, а белки собирали ее любезные подношения и поблескивали в ее сторону глазками, ей всегда ужасно хотелось вежливо обратиться к одной из них с вопросом, где сейчас Бруно, что поделывает, в каком стаде пасется и что именно точит — рожки или коготки.
Как вы заметили, в разговоре с Мартином Бруно вообще не упоминался, хотя нам ясно, что именно о нем-то и следовало говорить (конечно, о нем, о ком же еще?)… и тем не менее он не упоминался. Почему-то Сонечке не хотелось касаться этой темы.
63) Лети, мечта, на крыльях золотых
Сейчас мы снова подтолкнем наш рассказ вперед. Итак, вторая половина девяностых годов, уточним сразу: 1996, весной прошли выборы, пошатнувшие прежде прочные позиции чешских правых, и первые забастовки намекнули на то, что время социального примирения, возможно, подходит к концу, Соня давно уже обосновалась в квартире на Лесной и благодаря Мартину получает каждый месяц из швейцарского банка тысячу марок, а по нашим меркам это деньги вполне приличные, пришла и обещанная открытка с джонкой на озере на фоне заката, и больше ничего, никаких сведений. Соня даже не знает (в отличие от меня, а теперь и от вас), что Мартин и Лоуэлл находятся не в Центральном Китае, а в оккупированном Китаем Тибете, где, облаченные в одеяния буддистских монахов, как раз косят — аккуратно и ритмично, как учил их Вацулик, — луг на горном пастбище, у нас же тем временем все чаще появляются сообщения о больших хищных кошках, которых видели в разных районах страны, но чаще всего в Северной Чехии, пишут о барсе, ягуаре или, может, пуме, и тут же все зоопарки выступают с заявлениями, что из их клеток никто не сбежал и что это вообще, Бог тому свидетель, немыслимо, а кто-то немедленно вспоминает про волков, которые задирают нынче овец в прежде спокойных бескидских лесах (неужто это Апокалипсис посылает нам своих первых грозных эмиссаров, принявших вид огромных кошек или волков?), а потом телевидение, вот уже много лет подряд показывавшее нам английского писателя и ученого Артура Кларка, который на старости лет переехал в Шри-Ланку и начал заниматься разгадкой разных мировых тайн, так вот, телевидение передает его тревожное сообщение о большом барсе, что в девяностые годы бродит возле мегаполисов. И хотя Кларк и не дает объяснения этому феномену, Соня сразу все понимает.
Разумеется, она может ошибаться, но не забудьте, что у нее есть особый нюх на Бруно, и она чует, как он, приближаясь, все сужает круги. Правда, ей уже девяносто шесть и все ее органы чувств имеют полное право давать сбои. Однако Соня верит, силой воли принуждает себя верить, что это не тот случай, когда ее органы чувств могут подвести. Ведь Бруно уже так давно не давал о себе знать! А разве сейчас не самое время для его появления?
Миновало холодное лето, наступила ранняя осень, и уже в первой половине ноября серое небо лопнуло, и оттуда посыпался снег. Соня едет домой, она выходит на конечной трамвая и сразу видит ставший сказочно белым откос, а приглядевшись, пугается цепочки следов, бегущих вверх. Вот так, у всех на глазах, не таясь! И вместе с тем эта дерзость трогает ее до глубины души. Именно так Бруно всегда и поступает! И она немедленно получает возможность убедиться в том, что, если бы она вдруг заблудилась и просто пошла по следам, то очень скоро очутилась бы перед дверью своего дома, и вот она стоит перед этой самой дверью и видит, что, судя по отпечаткам лап на снегу, Бруно уже описал вокруг здания несколько кругов, урча от нетерпения, ибо никак не может дождаться ее возвращения.
— Для начала надо замести твои следы, — сказала Соня, впустив его в свою квартиру на седьмом этаже. Но Бруно лишь молча кивнул в сторону окна. На улице мело, и снежные хлопья старательно укрывали отпечатки его лап.
Любовь моя мучительная, букет из сорняков, лягушка из лужи, звездный венок, дорога дорог. Из всех животных, чьи шкуры успел уже примерить Бруно, это оказалось единственным, которое и своими размерами, и благородством движений, да, пожалуй, и органом любви хотя бы в какой-то степени соответствовало Сониным представлениям о ее бессмертном возлюбленном. Из него не торчало ничего лишнего, как это было в случае с оленем или слоном, и, в отличие от шимпанзе, он мог держаться с достоинством.
Поначалу это походило на спокойную и долгую совместную жизнь, не омраченную воплями охотников с палками, крюками, веревками, баграми и цепями. Поначалу это походило на настоящее супружество, на несение брачных уз, как торжественно именовала подобное сосуществование Гудрун Заммлер. Дорога дорог, лягушка со звезд.
Он обожал лежать под батареей возле окна и целыми вечерами лениво ее разглядывать. Но время шло, и им захотелось на что-нибудь решиться. Соня поддалась искушению продемонстрировать свою жизнь с Бруно соседям по району. Для начала хотя бы тем, кто живет в доме напротив. Она до такой степени гордилась Бруно, что гордость эта ударила ей в голову, и Соня придвинула к окну столик, и они каждый вечер садились к нему и сидели за задернутыми шторами, игравшими роль киноэкрана, на который падали их тени, причем тень барса была скорректирована тем, что Бруно надевал халат, а свою звериную морду тщательно закрывал лапой с зажатым в ней огромным чубуком, и не простым, а резным, валашским.
А после случилось так (мне даже неловко говорить вам об этом), в общем, они зашли настолько далеко (это все Сонина истосковавшаяся гордость виновата), что решились вдвоем выходить на улицу. Ну, конечно, под покровом темноты — вечерней или утренней, и подальше от людей, вон, вон они, да поглядите же, на самой линии горизонта, идут под ручку, да так медленно и величаво, Бруно похож на огородное пугало, на нем широченное пальто, но зато шляпа смотрится просто замечательно.
А после они совсем распоясались и расхрабрились и осмелились пойти в театр Яначека, на оперу «Набукко», изумительные сопрано, басы и тенора которой с недавних пор воспламеняли сердца жителей Брно.
Они пришли в самую последнюю минуту и, словно тени, проскользнули мимо билетерши, гардеробом они, конечно же, не воспользовались (Соня с умилением смотрела, как Бруно в течение всего представления прижимает к себе свое пальто, наподобие пухлого младенца), а места у них были с самого края, чтобы они могли вовремя исчезнуть. Трудно сказать, как им, увлеченным мелодраматической историей народа, вступившего в борьбу с тираном-иноземцем, удалось бы не позабыть о том, чтобы, к величайшему сожалению, улетучиться еще до конца оперы. Но все пошло не так, как задумывалось.
Музыка Верди с самого начала способствовала тому, что в Сониной душе дали тоненькие и бледные всходы детские воспоминания, которые ко второму действию подросли и стали гуще, а в третьем действии Сонино воображение уже заполняли цветы воспоминаний такой невероятной величины и красоты (она снова превратилась в маленькую девочку и сидела возле рояля у мадам Бенатки, этой искренней почитательницы итальянской оперы, которая научила Сонечку не только ударять по клавишам, но и петь, причем на родном языке Верди и Пуччини), что когда хор на сцене затянул трогательную песню тоски по родине «Лети, мечта, на крыльях золотых», Соня, как в трансе, поднялась со своего места и, к ужасу Бруно, стала визгливым голосом подпевать хору, причем пела она по-итальянски: Va, pensiero, sull’ali dorate, а все кругом принялись оглядываться, и, несмотря на то, что Соня после чувствительного тычка Бруно умолкла, уже ничего нельзя было поправить: к ним со всех сторон сбегались билетерши. А когда они встали с плюшевых кресел и быстро двинулись к выходу, то Бруно запутался в своем огромном пальто, конечно, он был гибким, мягким и даже, можно сказать, шелковистым, но переполох он устроил ужасный, потому что, шмякнувшись и поехав в этой своей барсовой шубе по полу, он сбил с ног одну из билетерш, а та, разумеется, упала не изящно и мягко, а свалилась, как мешок с картошкой. И люди начали шикать и оборачиваться, но тут билетерша увидела в непосредственной близости от себя большие-пребольшие желтые глаза Бруно и его барсовы зубы и завыла, точно сирена, и два зрителя вскочили с мест и подбежали к ней, желая помочь. Бруно элегантным движением отбросил свое пальто и оставил его за собой примерно так же, как динозавр оставлял когда-то свой помет, и преследователи тут же споткнулись об это пальто, а благодаря своей черной шерсти Бруно был практически невидим в полумраке зала, и он предложил Соне сесть ему на спину, а потом помчался к выходу.
Но если Бруно и был невидимым, то, к сожалению, о Соне этого сказать было нельзя — в своем вечернем платье, расшитом серебром, она просто-таки испускала сияние. И вот она ехала на практически невидимом Бруно, и подпрыгивала в унисон прыжкам Бруно, и диким образом гарцевала, и выглядело это настолько неприлично, что кто-то выкрикнул «Фи!», и после того, как на сцене бой за свободу достиг своего апогея и тирана поразила Божья десница, публика переключилась на другую жертву, все разом повернулись спиной к «Набукке» и кинулись ко всем выходам из зала, чтобы настичь Бруно и Соню.
«Долой Клауса!»[26] — выкрикнул кто-то, и толпой овладел якобинский гнев, и зрители, воодушевившись революционным пафосом Верди, ринулись вперед, как на роликовых коньках. Соня и Бруно проскочили гардероб, но толпа демонстрировала прямо-таки фантастическую скорость, потому что людей подгонял революционный оперный финал, который перелился через спины бегущих, и вырвался сквозь распахнутые двери на автостоянку перед театром, и проломил крышу припаркованного там австрийского автобуса. Соня, сидя на спине Бруно, спускалась по лестнице в фойе, но толпа гналась за ними по пятам, и Бруно повалил кого-то в дверях и выскочил наконец на улицу, а там без раздумий вскарабкался по стене на крышу театра, и Соня поднялась туда на его спине, как на лифте, а толпа сгрудилась перед входом и жадно оглядывалась по сторонам. Бруно посмотрел на все это сверху и сказал:
— Едва успели. Они разделали бы нас, как охотничьи собаки — барсука.
И только когда недовольная толпа вернулась в фойе за куртками и пальто, Бруно и Соня соскользнули с крыши, и Соня немедля отправилась на трамвайную остановку, а Бруно побежал на своих четырех, стараясь держаться подальше от фонарей. И стоило Соне выйти на конечной и пойти вверх по склону к дому, как она уже издалека услышала нетерпеливое пофыркивание Бруно, поджидавшего ее перед дверью.
После этого они отказались от мысли посещать театры и спокойно жили дальше, и иногда им даже казалось, что вот оно, счастье, и что человеческое обличив для Бруно вовсе не так уж важно. Но они фатальным образом заблуждались. И однажды Бруно исчез так же внезапно, как появился.
64) Гордый бастард
Мой дедушка с маминой стороны был внуком украинского православного епископа откуда-то из украинско-русского пограничья, православного епископа, который однажды со всей своей семьей взял да и перебрался в Прагу. Почему он так поступил, я не знаю. Я вообще почти ничего о нем не знаю, в семейном архиве не сохранилось никаких документов (во время войны дедушка сжег все от греха подальше и был прав, потому что после того, как парашютисты нашли приют в православном храме, гестапо принялось ожесточенно истреблять сохранившиеся у нас остатки православия). Из дедушкиной метрики мне известно, кто был его отец. Его звали Степан Жыла, и скорее всего он учил своего сына украинскому языку, хотя я ни разу не слышал, чтобы дедушка говорил по-украински. И книги у него украинской ни одной не было. А вот русские он сразу после войны раздобыл. Он читал по-чешски, по-немецки и по-русски. Я помню, он прочитал огромную кучу книг (бабушка не читала вообще).
Из-за того, что отец эмигрировал после коммунистического переворота и мы жили с родителями моей матери, мы постепенно переставали быть Кратохвилами, превращаясь в Хюблов и Жыл. Сначала я всячески сопротивлялся, потому что брезговал этими фамилиями. Между мной и бабушкой так навсегда и осталось непонимание, чему, впрочем, способствовала и ее евангелическая строгость (она была католичкой, но сохранила что-то и от евангелической веры своих немецких предков), зато украинский дедушка становился мне все ближе.
Как подмастерье слесаря он обошел когда-то пешком всю Европу, а как машинист объездил все железные дороги. А то, что он не обошел и не объехал, он наверстал позднее (удалившись от суеты паровозных депо и железных дорог) с помощью книг.
В те времена, когда после отцовской эмиграции мы жили в квартире на Бегоунской улице (Брно, Бегоунска 3, пятый этаж) и вокруг нашей семьи все заметнее сгущались тучи, отделявшие нас от остального мира, я переселился в мир дедушки, и сегодня мне кажется, что в этом фантастическом мире собственная полная приключений жизнь дедушки переплелась с жизнями героев тех многочисленных книг, что он прочел, а также с украинскими, русскими, чешскими и немецкими сказками его детства, и все это вместе создало совершенно особую фауну, представители которой бесконечно перемещались между миром людей и миром животных, они превращались из людей в зверей и обратно, а мертвые могли общаться с живыми. Только не думайте, что это был мир ужасов и кошмаров. Все его создания были ручными, игривыми, ласковыми.
Насильно вырванный из той действительности, в которой жили мои сверстники (а я ведь прежде так стремился к ним!), я перебрался в мир дедушки. Не то чтобы мне сразу захотелось сделать это, нет, я довольно долго упорствовал, но как только я погрузился в него, то понял, что дороги назад для меня нет (я вечный узник маленькой дедушкиной комнатки со смотревшим в коридор окошком с синими рамами, комнатки, где висят на стенах вставленные в рамки фотографии старых паровозов и железнодорожных туннелей, и где повсюду высятся груды книг в рассохшихся переплетах, книг с готическим шрифтом и книг, напечатанных латиницей и кириллицей, и время здесь отмеряется выключателем, то гасящим, то зажигающим лампочку за окном в коридоре).
И сегодня я знаю, что во мне течет кровь не только чехов, немцев и украинцев, но и волков, барсов, шимпанзе и всяческих сказочных зверушек и что я навсегда выбрал для себя сторону бастардов и обездоленных, тех, кого никогда не признает ваш мир.
65) Альжбетка semper viva[27]
Я забыл вам кое-что сказать. Когда Соня начала получать из Швейцарии деньги, то в первый раз это оказалась очень большая сумма, ну, чтобы хватило обставить квартиру, тысяч двадцать марок, не меньше, точно не знаю, а знаю только, что взяла она эти деньги и помчалась с ними к Никону и его нищей команде. Деньги они принять согласились, а вот покидать свои контейнеры отказались категорически — просто обтянули их изнутри тканью, обили, чтобы стало помягче, и провели туда электричество и, само собой, кабельное телевидение. А в Сонин контейнер Никон успел уже поселить новую богородицу.
Но прежде чем последовать за Соней, я хотел бы повторить то, о чем вы давно уже знаете или хотя бы догадываетесь: да, Сонины родители были католиками, но по сути своей это был некий компромисс между русской православной литургической пышностью (экстатичность, пиршество для органов чувств) и немецкой протестантской суровостью (строгий нравственный кодекс). И поэтому — что неизбежно при компромиссе — их отношения с церковью отличались некоторой рассудочностью, а она всегда ослабляет веру. Конечно, Лев, Гудрун и Соня Троцкие соблюдали праздничные дни и заботились (насколько могли) о спасении своих душ, но их истинный религиозный пыл проявлял себя вне храмов. Вот почему в моем романе я не таскаю вас по всем церквам Брно. Но если уж мы хотя бы раз вошли в какую-нибудь из них, то нам непременно предстоит туда вернуться. И сейчас настало время снова оказаться в храме, в котором мы с вами уже однажды побывали, но с тех пор миновало столько лет, что вам может почудиться, будто вы там впервые.
Для начала мы поднимемся по ступеням и попадем на террасу со статуями святых и с видом на Доминиканскую площадь, превратившуюся ныне — увы! — в большую автостоянку. Дверь храма святого Михаила приоткрыта, мы проскользнем внутрь, но времени хорошенько рассмотреть великолепные барочные интерьеры у нас не будет, потому что мы тут же натолкнемся на Соню. Она стоит себе у скамей и, возможно, уже собирается уходить, потому что ей не очень понятно, зачем собственно она сюда пришла — сегодня не воскресенье да и праздника никакого нет, но тут священник (мы вошли как раз во время службы) возвышает голос и произносит:
— Апостол Павел учил нас: если нет воскресения мертвых, воскресения каждого из нас, то и Христос не воскрес, а это значит, что и проповедь моя тщетна, тщетна и вера ваша. Внемлите же, возлюбленные мои, основному постулату веры, без которого вы — несчастнейшие из людей! Христос воскрес из мертвых, первенец из умерших! Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут. Поколение за поколением являются в этот мир и покидают его не только затем, чтобы освободить места следующим за ними, и все мы здесь не только для того, чтобы в бесчисленной толпе мелькнуло на мгновение — и тут же навсегда исчезло — наше лицо…
(Тут священник прямо посреди проповеди замолкает, и мы с удивлением пытаемся понять, что же с ним случилось и куда устремил он свой взгляд. Ну да, точно, он смотрит на Соню, на ее лицо, замеченное им вдруг с кафедры. Он смотрит на Соню, а потом, наверное, чтобы не спугнуть ее, быстро опускает глаза. Но одновременно он нажимает кнопку на небольшом пультике перед собой и лишь после этого продолжает проповедь:)
— …мы здесь не для того, чтобы наше лицо на мгновение вынырнуло из толпы, на короткую секунду выплыло на свет Божий, но для того, чтобы все, что нам принадлежит, то есть и наша телесная оболочка, сотканная из тленного, чтобы все когда-нибудь воскресло для бессмертия, ибо так решил Создатель.
Но к кафедре уже спешит церковный сторож, он останавливается под ней, однако священник жестом велит ему подняться наверх. И оттуда он указывает на Соню и что-то быстро говорит, и хотя он и пытается не привлекать к себе внимания, все уже поворачиваются в Сонину сторону. И когда Соня видит, что сторож идет к ней (навес над кафедрой украшен изображением светящейся белой плоти рая, под кафедрой чернеет дегтярное барочное варево ада, и мученики простирают из ада к блаженным в раю свои перепачканные сажей руки), то в ней пробуждается одно давнее воспоминание, в мозгу возникает некая картина (все всегда повторяется, любая человеческая жизнь — это только ограниченный набор ситуаций, которые просто варьируются!), и она решает побыстрее исчезнуть, но не тут-то было, молодой сторож с окладистой рыжей бородой и в очках, как у Джона Леннона, уже стоит перед ней, Соня хочет отступить, однако отступать ей некуда, люди окружили ее плотным кольцом, но сторож приветливо улыбается, улыбается самой приветливой из своих улыбок, так что его борода с усами становятся похожими на птичье гнездо, и вот уже из этого гнезда вылетает вопрос:
— Вас случайно зовут не Соня Троцкая?
Она еще может отречься, отказаться от своего имени, но Соня этого не делает.
— Узнаете? — спрашивает ее священник, и Соня видит саму себя, примерно двадцатипятилетнюю. Эта фотография тех времен, когда она работала гувернанткой у инженера Паржизека, Соня даже не помнит, при каких обстоятельствах был сделан снимок, наверное, по какому-то случаю, только она забыла, по какому именно, и она сидит там рядом с Савой Паржизековой — возможно, это было незадолго до того, как Сава полностью превратилась в свою дочку Альжбетку.
— Сразу после бархатной революции, — объясняет священник, — ко мне обратилась одна крупная швейцарская птицеводческая фирма и предложила пожертвовать большую сумму на ремонт храма, но с условием, что я помогу им отыскать одного человека. Мне это совсем не понравилось, в конце концов я ведь не какой-нибудь там Фил Марлоу, но позже сюда приехала фрау Гоффманн, супруга владельца этой фирмы, она прекрасно говорила по-чешски, и я сразу узнал в ней ту даму (священник положил на фотографию палец), что сидит рядом с вами. Эту фотографию я, разумеется, получил от нее. Я спросил, отчего она полагает, что вы непременно придете в этот храм? А госпожа Гоффманн объяснила, что когда-то очень давно в нашей церкви случилось одно происшествие и что вы были его свидетельницей.
Через два месяца после того, как Соня оставила священнику свой адрес, а именно — в мае 1997 года, из Швейцарии приехала госпожа Гоффманн и навестила ее. Сходство оказалось таким поразительным, что у Сони сжалось сердце. Естественно, это была не Сава-Альжбетка с той давней фотографии. Ее звали Ангелика. Ей было двадцать пять-двадцать шесть лет. То есть как раз столько, сколько Соне в те далекие времена.
— Бабушка так часто рассказывала мне о вас, что вы, госпожа Троцкая, давно уже стали частью моей жизни. Я много лет пыталась отыскать вас, но когда я написала по адресу, который дала мне бабушка, то письмо вернулось — мол, вы там больше не живете. В коммунистические времена, как вы сами понимаете, не было смысла продолжать поиски, но в начале девяностых я начала все снова. Я вспомнила, как бабушка рассказывала мне, что впервые вы встретились с ней как раз в церкви святого Михаила. Я была уверена, что когда-нибудь вы там непременно объявитесь.
— А бабушка рассказала вам, — спросила Соня, — при каких обстоятельствах мы с ней встретились?
— Еще бы, — печально кивнула госпожа Гоффманн. — Бабушка была вся в черном, а какой-то бедняга священник взлетел к потолку, как пробка от шампанского. Но достаточно с нас воспоминаний. Я, госпожа Троцкая, хочу вам кое-что предложить. Пожалуйста, поезжайте с нами в Роухов, а там я, если не возражаете, приглашу вас на обед, а после обеда, если вы, конечно, захотите, мы вместе взглянем на тамошнюю птицеводческую фабрику, которую собирается купить мой муж. А дальше видно будет.
В путешествии по Чехии Ангелику Гоффманн сопровождал не ее муж, а инженер Петер Мориц, заместитель директора той самой крупной швейцарской птицеводческой фирмы, и поездку эту они предприняли по двум причинам, причем трудно сказать, какая из них была важнее — встреча Ангелики с Соней или осмотр Морицем того птицеводческого предприятия, которое собиралась приобрести фирма Гоффманна. Так или иначе, но вторая причина послужит нам лишь фоном для беседы Сони с Ангеликой.
И вот они едут в Роухов, и инженер Мориц сидит за рулем, довольный тем, что они наконец-то свернули с шоссе. Они едут по цветущей аллее, дорога умиротворяет, и Ангелика рассказывает Соне (они пока не перешли на «ты», но уже зовут друг друга по имени) о том, что бабушка на склоне лет вспоминала только о Соне, вы, госпожа Соня, стали тогда единственным предметом ее разговоров. В конце своей бурной и полной волнений жизни бабушка была совершенно убеждена, что все лучшее, все самое важное и необходимое вложили в нее именно вы, когда терпеливо обучали ее на своих уроках, и о годах, которые вы провели в семействе Паржизеков, она вспоминала с такой нежностью, что этого чувства хватило и на мое детство, которое в ином случае было бы пустым и сирым, как это случается у детей богатых родителей.
(Повторимся: Сава, превратившись в Альжбетку, вышла замуж за сына заместителя директора влиятельного венского банка Creditanstalt Вольфганга Мона, и после казни коллаборациониста инженера Томаша Паржизека супруги эмигрировали в Швейцарию, где у них родилась дочь Ева, которая со временем стала женой швейцарца Уве Винберга, владельца сети кафе в Цюрихе, и у них родилась дочка Ангелика, вышедшая замуж за птицевода Гоффманна. Альжбетка, следовательно, как вы уже поняли, приходилась Ангелике бабушкой. Думаю, с вас достаточно).
Единственная гостиница Роухова стоит на площади Т. Г. Масарика (в недавнем прошлом — площадь Дружбы) и называется «У Парацельса» (знаменитый врач, философ и алхимик Теофраст Парацельс в 1537 году провел в роуховском замке восемь благословенных месяцев), и когда Соня идет в гостиничный туалет, то обнаруживает в темном углу перед входом в кабинки написанную маслом картину, изображающую городскую площадь, в центре которой на высоком постаменте красуется статуя красноармейца с автоматом. На площади Т. Г. Масарика нет уже, конечно, никакого красноармейца, его вырвали, как зуб, вместе с высоким постаментом, а ведь всего несколько ударов молотка — и автоматчик превратился бы в Масарика, это же был один из андрогинов Дениса, один из масарикоармейцев, да только их тайну Денис Котачек унес с собой в Ад (где он прижил с Сониной каменной копией целый выводок каменных карапузиков, ползающих ныне по подземельям Моравского краса). Но если бархатная революция и обошлась так жестоко со скульптурой Котачека, то выбросить картину с изображением площади и красноармейца, творение какого-нибудь местного Мастера, рука у нее не поднялась, ее только убрали с почетного места и отправили в ресторан, в темный уголок у туалета.
Соня с Ангеликой и инженером Морицем сидят возле окна с видом на площадь (и яму, оставшуюся после автоматчика), и официант, заметив раскрытую Neue Zürcher Zeitung (Мориц как раз читает подробный комментарий о только что заключенном договоре между НАТО и Россией), отрывается от игровых автоматов и приносит меню, вложенные в бархатные папочки с изображением Парацельсовых реторт. В меню главенствует продукция местной птицефабрики, но Ангелика с Морицем дружно предпочитают ей подозрительное жаркое из вырезки, и Соня с ними единодушна. И пока они ждут официанта с их заказом, за большим ресторанным окном лениво тянется воскресенье, 18 мая 1997 года, и по пустой площади шляются туда-сюда две черепаховые кошки, занятые полной личных оскорблений беседой.
— Ваша семейная история до крайности запутана, — еще не подали аперитив, а у Сони уже развязался язык. — Видите ли, ваша бабушка, да будет ей земля пухом, была одновременно дочерью и женой инженера Томаша Паржизека. Нет, пожалуй, надо уточнить: сначала женой, а потом уже дочерью.
— Мне бабушка и про это рассказывала, — кивает Ангелика, — но вы правильно сделали, что уточнили, ведь никакого инцеста не было, потому что инженер Паржизек, разумеется, не женился на своей дочери, просто жена в силу особых обстоятельств стала ему дочерью.
— Верно, — кивает в свою очередь Соня, — и, откровенно говоря, если бы инженер Томаш Паржизек женился на своей дочери, то история вашей семьи была бы куда скучнее, чем та, что разыгрывалась у меня на глазах. Она уходит корнями в глубокие пропасти человеческих душ, которые сделал для нас доступными, спустив туда лесенки психоанализа, сам доктор Фрейд.
— И доктор Карл Густав Юнг, — торопливо добавляет Ангелика Гоффманн, будучи истинной швейцаркой.
— Правильно, — соглашается Соня, — оба эти знаменитые доктора. — И быстро уводит разговор в сторону: — Не знаю, рассказывала ли вам об этом ваша бабушка, но вы удивительно похожи не только на нее, но и на ту первую, настоящую Альжбетку, настоящую дочь инженера Паржизека, похороненную в могиле, которой нынче уже нет. Когда в середине пятидесятых годов бульдозеры уничтожали это маленькое кладбище в центре города, то инженера Паржизека давно не было в живых, ваша бабушка со своим мужем обитала в Швейцарии, а вас, мой ангел, еще и на свете-то не было. К сожалению, мне никогда уже не узнать, что нашли в ее гробу, может, там не оказалось ничего, кроме воздушного пузыря.
Инженер Петер Мориц, который не знает ни слова по-чешски и которому щебетание Сони и Ангелики кажется чем-то вроде птичьего гомона на ветвях старой швейцарской груши, продолжает читать свою швейцарскую газету и как раз разглядывает фотографию, на которой бывший заирский диктатор Мобуту Сесе Секо в своей леопардовой шапке быстро усаживается в автомобиль, что должен увезти его туда, где он будет вне досягаемости повстанцев, протестующих против авторитарной власти, доведшей страну до всеобщей нищеты.
После обеда, и после бокала настоящего моравского вина, и после чашечки кофе (причем беседа Сони с Ангеликой продолжается, но теперь она несколько изменила свое направление, и уже Ангелика расспрашивает Соню о ее жизненных перипетиях), но до того, как им отправляться осматривать местную птицефабрику, инженер Мориц высказывает опасения, которые посетили его во время чтения газеты:
— Я совершенно не уверен, что нам надо проявлять интерес к этой птицефабрике. Экономическое чудо Клауса вот-вот, прошу прощения, обделается по уши, левые уже вовсю щелкают хлыстом, а правительство мечется, как запаниковавшее стадо. Боюсь, как бы здесь снова не случился приступ социалистического слабоумия. (И Соня тут же вспоминает, что совсем недавно кто-то из старых русских эмигрантов предостерегал ее против отца Никона — мол, он агент русской разведки, и его задание заключается в том, чтобы любыми путями осложнить вступление Чешской Республики в НАТО, а вся его секта, вся эта овчарня — только камуфляж, театр, подделка в духе распространенной идеи о русской религиозности, этой неотъемлемой части фольклора).
По дороге они проезжают мимо ренессансного замка, на башне которого остался еще след от большой красной звезды, потом «мерседес» едет вдоль заброшенного замкового парка, переходящего в еще более заброшенное еврейское кладбище, где испещренные древними письменами плиты покосились так, как если бы кто-то, в спешке оторвавшись от игры, встал из-за карточного стола, а затем дорога спускается к группе неприглядных жилых домов, напоминающих стайку крабов, неспешно ползущих по склону на вонь тухлого мяса, замененную здесь вонью птицефабрики. Последняя расположена на территории бывшего сахарного завода, над которой по-прежнему главенствует совершенно уже ненужная высокая труба. Они ждут возле железных ворот, на которых желтеет логотип птицефабрики — огромное, скорее всего страусиное яйцо в разрезе.
Инженер Мориц долго жмет на клаксон (повсюду владычествует убийственная воскресная жара), наконец ворота с адским грохотом раскрываются, и Ангелика высовывается из окошка и объясняет тому, кто их раскрыл, что они приехали из Швейцарии, из Цюриха, чтобы осмотреть птицефабрику. Парень на бешеной скорости несется к одному из строений, и оттуда доносится его крик:
— Это те швейцарцы, что будут нас покупать, ну, эти Гоффманны!
Внутри тут же поднимается суматоха, и на улицу вылетает человек, выглядящий так, как будто он только что принимал воскресную ванну, у него мокрые волосы, а штаны он застегивает на ходу, одновременно борясь с собственными подтяжками и представляясь как инженер Милош Слезина, начальник цеха, лицо у него плаксивое, а в левом ухе — две серебряные сережки.
— Вы начали про Бруно, госпожа Соня, про Бруно Млока, — напоминает Ангелика, пока инженер Слезина ведет их по птицефабрике (будущая сделка заставляет его трепетать), а Ангелика переводит инженеру Морицу то, что говорит инженер Слезина, а инженеру Слезине то, что говорит инженер Мориц, а Соня приходит на помощь в тех местах, где чешский язык Альжбеткиной внучки хромает. Но одновременно обе продолжают свою дамскую болтовню:
— И вот мой погибший Бруно все возвращается и возвращается ко мне, но всякий раз только в звериных обличьях.
— Правильно ли я вас поняла, госпожа Соня? Значит, вы занимаетесь сексом с животными?
— Надеюсь, я не шокировала вас, мой ангел? Ведь Овидий Назон написал не только «Науку любви», но и «Метаморфозы», которые, можно сказать, как раз об этом. Но на самом деле мы с Бруно всегда понимаем, что все эти животные просто надеты на него, как перчатка на руку.
Инженер Слезина, который в отличие от инженера Морица понимает каждое слово в этом дамском щебете, смотрит на них, вытаращив глаза, но тут Ангелика переводит ему изумленный вопрос инженера Морица:
— У вас что, и впрямь всего три зала ускоренного откорма? Но нам только для начала понадобится не меньше тридцати!
— К сожалению, фабрике некуда больше расширяться, тут же рядом дома.
— Вам не хватает размаха. Людей можно переселить. У нас тут цехам конца-края не будет!
— Да нет же, госпожа Соня, я вовсе не шокирована, наоборот, я вам завидую! Как это прекрасно: пасть жертвой страсти какого-нибудь хищника!
— Учтите только, что чаще всего это были совсем не хищники. Например, однажды Бруно родился шимпанзе.
— Настоящим шимпанзе? — с замиранием в голосе спрашивает Ангелика.
Но тут они заходят в предбанник первого зала ускоренного откорма. Их встречает пищанье такой густоты и вонь такой громкости, что Соня покачивается, как морской бакен. Но Ангелика и Мориц идут вперед твердым шагом, поскольку для Морица вонь и шум, издаваемые бойлерами, являются составными частями профессии, а для жены швейцарского птичьего фабриканта эти вонь и шум — нечто вроде «фамильного столового серебра».
— И когда же, когда закончится это путешествие Бруно из одной звериной шкуры в другую, скажите мне, госпожа Соня? Когда же вы обниметесь по-человечески?
— Если бы только я могла это знать, золотко мое! Да не смотрите вы на меня так, Ангелика, я действительно этого не знаю! Проклятье, как же орут эти куры! — И Соня набирает в грудь побольше воздуха, чтобы их перекричать: — Единственное, что я точно знаю (и она опять набирает в грудь воздуха)… точно знаю, что меня эта цепь Бруновых реинкарнаций… этот его путь… приведет в следующее тысячелетие! Ведь я еще обязана передать… послание самых умных людей девятнадцатого века!
— Какое послание?! — кричит Ангелика.
— В том-то и закавыка!!! — вопит Соня. — Послание я получила на палубе дирижабля! Когда мне было пять лет! А что в нем… что оно в себе заключает… я узнаю, только когда буду передавать его в 2005 году! Какому-то пятилетнему молокососу! А до тех пор послание скрыто во мне… под пятью замками!!!
— Дамы, дамы, проходим, проходим!!! — кричит инженер Мориц, а инженер Слезина тем временем придерживает двери, отделяющие их от самого цеха. Все еще раз оглядывают мешки с гранулированным кормом, сделанным из какой-то рыбьей муки и громоздящимся до самого потолка, и толстую птичницу, чей вид свидетельствует о том, что она привыкла есть с бройлерами из одной миски, что пока она сидит там, вся из себя жирная, ее рука то и дело ныряет в один из мешков, а потом полная горсть корма отправляется в рот. Когда рядом оказывается инженер Слезина, он всегда дает ей по лапам, но порок укоренился настолько глубоко, что помочь может разве что циркулярная пила.
Едва наша компания заходит в цех ускоренного откорма, как дает себя знать эффект Лейбница-Митчела: крик и вонь здесь, в самом их эпицентре, удивительным образом уменьшаются. На полу стоят длинные металлические кормушки, в которые все добавляют и добавляют гранулы и по которым непрерывно течет вода, а с потолка день и ночь светят лампы. Кормят цыплят круглые сутки, бройлеры от природы наделены жуткой прожорливостью.
— Пока, милая Ангелика, я не знаю, что содержится в послании наимудрейших, но могу строить по этому поводу разные предположения. Возможно, там идет речь об очередной людоедской утопии. А возможно, я их недооцениваю. Вдруг там звучит истинный и чистый язык человечности, язык, не освоенный пока никем из людей?..
По залу они идут, ступая по специальным бетонным дорожкам, с обеих сторон огороженным прочной металлической сеткой. За нею бешено суетятся бройлерные цыплята, они толкаются, топчут друг друга, падают в кормушки и все время клюют, клюют, клюют, и то и дело кто-нибудь из них валится замертво, поперхнувшись гранулами.
— За каждым залом есть грузовая платформа, — объясняет Слезина Морицу, и Ангелика переводит, а потом Слезина открывает задние ворота, и все выходят на платформу, к которой, когда надо увозить бройлеров, подъезжает специальный грузовик, и его набивают длинными клетками с цыплятами.
— Вот еще, — кривит губу Мориц, — нет, так не пойдет! Никуда бройлеров отвозить не надо, мы станем обрабатывать их прямо здесь.
И инженер Мориц решительными движениями рисует в воздухе цеха по разделке цыплят.
После осмотра птицефабрики Слезина приглашает всех к себе, мол, его жена приготовила небольшое угощение. Они рассаживаются в комнате, стены которой оклеены фотообоями, изображающими файф-о-клок где-то на крыше мира: со стен на гостей смотрят вершины Гималайских великанов, Эверест, Канченджанга, Макалу, Аннапурна, Дхаулагири, Нангапарбат, и Соня чувствует легкое головокружение от этих морозных высот, на которых они все с удобством расположились. Подают моравский яблочный струдель, инженерша скачет вокруг стола, а оба инженера заводят разговор на излюбленную тему всех птицеводов — на японскую. Ангелика и Соня снова переводят и одновременно продолжают свою более чем интересную беседу.
— Можно я вас кое о чем попрошу, госпожа Соня? Вы не могли бы стать гувернанткой моей дочери? Гувернанткой и домашней учительницей?
— Разве у вас есть дочь? — удивляется Соня — ведь до сих пор и речи не было ни о какой дочери.
— Да нет, дочери у меня нет, — улыбается Ангелика, — но чего пока нет, то может появиться. Мы в Швейцарии научились такие вещи очень точно рассчитывать по времени. Мальчик или девочка — нет ничего проще, день и час, шесть, пять, четыре, три, два, один, старт!
— В прошлом году я был в Токио, купил путевку в турфирме ВМК, или «Весь мир в кармане», и там не удержался и зашел на гигантскую японскую птицефабрику, так что я собственными глазами видел, как эти потрясающие японцы сидят у конвейера, — рассказывает инженер Слезина, — и мгновенно определяют, кто вырастет из свежевылупившихся цыплят — петушки или курочки. Будущих курочек они посылают дальше по конвейеру, а будущим петушкам сворачивают шеи, словно нажимают на желтую кнопку, и бросают их на бегущую ленту с отходами.
И тогда Ангелика объясняет Соне, что бройлерами могут стать только курочки. Петушки тут не годятся, поэтому главное — с самого начала отличить курочек от петушков, чтобы сэкономить корм. А различать их, когда они только вылупились, умеют лишь японцы. Таков особый дар, особый талант этих замечательных людей из страны восходящего солнца.
— Мы в Цюрихе, — говорит инженер Мориц, — специально держим целую стайку таких вот ловких японцев, и они для нас просто благословение Божие. Со временем мы и сюда нескольких выпишем.
— А знаете, госпожа Соня, почему я вам все это говорю? — спрашивает Ангелика. И тут же сама отвечает: — Мое предложение нацелено и дальше, и выше. А теперь, пожалуйста, послушайте меня хорошенько. Сейчас я уже могу гарантировать с высокой степенью точности и надежности следующее: у меня родится дочь, ее будут звать Альжбетка, и на свет она появится в ночь с 31 декабря 1999 года на 1 января 2000 года. Вы меня понимаете? Вы же в качестве гувернантки Альжбетки станете воспитывать ее до 2005 года, когда она уже будет в состоянии принять от вас бессмертное послание мудрейших из людей.
— Речь, разумеется, о японцах! — с воодушевлением восклицает инженер Слезина, но Ангелика, окинув его холодным взглядом, продолжает беседовать с Соней, и в ее голосе звучит такая убежденность, словно не зачатая еще Альжбетка должна стать праздничным ароматным тортом на торжествах по случаю встречи третьего тысячелетия, тортом, который Ангелика вот-вот испечет внизу, в этой своей портативной печи.
— Но, дорогая Соня, вы должны приехать как можно скорее, чтобы успеть обосноваться в Швейцарии до того, как у меня родится Альжбетка! Дорогая Соня, поторопитесь, вот именно, поторопитесь!
После чего наше уже хорошо сыгранное трио, инженер Петер Мориц, Соня Троцкая-Заммлер и Ангелика Гоффманн, вновь возвращается в Брно. Они решили все вопросы, которые намеревались (правда, каждый на свой лад, например, Мориц Слезине покамест ничего не обещал — какое там… и мы еще посмотрим, пообещает ли он ему что-нибудь вообще), и вот теперь мчатся по шоссе, причем от них слегка пованивает рыбьей мукой, гранулированным бройлерным кормом. Летний день потихоньку угасает и остывает, и по лобовому стеклу автомобиля уже стекает холодная солнечная слюна, но в сердцах Ангелики и Сони никогда больше не погаснет пламя, которое они обе зажгли в этот день.
66) Эпилог
Через несколько дней после визита Ангелики, столь невероятным образом похожей на Альжбетку моих давних лет, я, господа, решилась. Я выгодно продала квартиру на Лесной и полученные деньги обменяла на марки, франки и доллары, а потом, милые мои, я отправилась в Цюрих. Но, голубки мои, я не полетела самолетом и не поехала каким-нибудь прямым поездом, а выбрала путешествие вокруг Европы, да-да, в честь батюшки я решила устроить себе длинную экскурсионную поездку по европейским железным дорогам, чтобы прокатиться на трансевропейских электрических, моторных и турбинных экспрессах, но также и на обшарпанных поездах, ездящих по старым небезопасным путям где-нибудь в Румынии и Албании. И путешествие, хохлатики вы мои, продолжалось несколько недель, весь июнь 1997 года, целый месяц я провела на железной дороге и на вокзалах, я пересаживалась с поезда на поезд и проезжала по идиллическим краям, где в полуденном сиянии уже созревали хлеба, и по долинам широких рек, над которыми высились холмы, увенчанные замками и замковыми развалинами, а иной раз я ощущала такую близость моря, что меня засыпало чешуей, и тут же рядом оказывались альпийские вершины, а по ночам я, просыпаясь, видела сквозь щель между шторой и окном спального вагона огни огромных городов, мимо которых наш экспресс летел со скоростью кометы, а на следующую ночь уже не было ничего, кроме одиноких огоньков, разбросанных по карпатским горам, а еще я пересекала на поезде весьма заметные швы между прежними западным и восточным мирами, варикозные жилы, которые, быть может, никогда уже не поддадутся лечению, я повидала страны настолько изможденные и несчастные, как если бы Апокалипсис уже запустил туда свою саранчу, и огонь, и падающие звезды, я кружила по рельсам, точно в бесконечно повторяющемся сне, точно в вертящемся хороводе масок и лиц близко знакомых мне людей, но иногда бывало и так, что я переставала смотреть на пейзажи за окном и бралась за книгу, что взяла с собой в дорогу, за рассказы Карен Бликсен, и вновь перечитывала тот из них, в который успела влюбиться, под названием «Бессмертная история».
И так вот целый месяц продолжалась эта бессмысленная поездка, во время которой она встречалась только с проводниками, кондукторами и случайными попутчиками. А потом ей еще захотелось взглянуть на Невшательское озеро, на санаторий, где пятьдесят два года назад она встретила конец войны и где родила Мартина. Но оттуда она уже послала телеграмму в Цюрих. А в Цюрихе на вокзале ее встречали Ангелика Гоффманн и инженер Петер Мориц. С Ангеликой Соня обнялась и расцеловалась, а с инженером Морицем обменялась дружеским рукопожатием. И ей было страшно любопытно взглянуть наконец и на мужа Ангелики. А когда они ехали по набережной Цюрихского озера, то еще не догадывались, что в его водах (в теле огромного кита) нетерпеливо плещется Бруно Млок.
Но это уже начало другой истории.
Истории, в которой Соня и Бруно перешагнут грань между водой и сушей, а также и грань между двумя тысячелетиями, и в которой родится Альжбетка, а Соня вновь станет ее гувернанткой, чтобы однажды передать ей послание наимудрейших из людей и воплотить наконец в жизнь все (или почти все), что было столь трагическим образом испорчено в нашем веке. И Бруно наконец возродится для жизни в человеческом обличье, и из Тибета приедет Мартин, и они с агентом Лоуэллом придут на свадьбу Сони и Бруно в венском соборе святого Стефана, свадьбу, после которой Вену затопят целые толпы пьяных гостей, и они понесутся и валом повалят по улицам, и будут ворчать, лаять, мяукать, хрюкать, ржать, реветь, мекать, блеять, кукарекать и мычать.
И вполне вероятно, что обо всем об этом вы еще прочитаете в какой-нибудь другой книге. А наша история подошла к концу.