Без музыки — страница 4 из 49

Повесть

Осталось триста метров. Возможно, чуть больше. Последний путь. Отрезок пути. Последние триста метров. Сразу от ворот — прямо, затем у второго пересечения — направо, мимо воинского мемориала, мимо сложенной из желтого кирпича ограды, отсюда дорожка пойдет чуть вверх, на косогор, к скособоченным от ветра соснам. Номер 2027 — место в строю усопших. Но это все случится позже, часом спустя. А пока кортеж — на треть только из черных машин, а там уже без разбора, как попало: синие, бежевые, белые, зеленые, цвета морской волны, цвета «коррида», «Москвичи», «Волги», «Жигули» — мешанина марок, отсеченная от общего потока крикливым милицейским «мерседесом», послушно возьмет влево, скатится сначала в низину, а затем начнет карабкаться на косогор, вытянется на всю его длину и станет змеиться, повторяя виляющий рисунок дороги.

У кладбищенских ворот, не нарушая строя, кавалькада послушно замрет. Настоятель кладбища, или как их там называют теперь, промелькнет за воротами и застынет в ожидании и любопытстве. На ворота накатится лишь один автобус, и тогда сторож ли, настоятель ли, человек в непомерно длинном халате, кинется вперед и, воздев руки не то в молитве, не то в попытке удержать автобус, выскочит за ворота, загородит их собою и будет так стоять — изваянно и неприступно. От резкой остановки люди в автобусе качнутся, продолжая его движение, затем откинутся назад и тоже замрут, уставившись в решетчатые кладбищенские ворота и на человека, словно бы распятого на них. И в глазах их, невидящих и выплаканных, ничего не угадаешь, кроме непроходящей скорби и смирения.

Распорядитель похорон волнуется больше других, он все делает, чуть опережая собственные мысли, побуждения, и оттого выглядит суетящимся и чрезмерно нервным. Он не идет, а подбегает к воротам и, еще не достигнув их, на ходу начинает что-то втолковывать человеку, преградившему путь, размахивать руками, устремляя их куда-то назад, словно призывая в свидетели ту, другую жизнь, от имени которой ему доверено говорить и которая в нетерпеливом напоре застыла у кладбищенских ворот.

Речь идет о разрешении. Разрешение получено, но получено в последний момент, и человек, обремененный обязанностью доставить это разрешение сюда, должно быть, что-то напутал, не туда поехал. Не всякий и знает, где оно есть, не то Покровское, не то Петровское кладбище.

А без разрешения нельзя, не положено. Родиться можно. Так вот взять и родиться. Без договоренности. А умереть? Нет, умереть — это еще полдела, этим не удивишь. Где похорониться — вот вопрос. А так, умер — и все. Мгновенность какая-то.

Человек с выцветшими глазами все понимал, он даже сочувствовал. Когда же лицо, ответственное за похороны, не выдерживало, начинало кричать, этот странный человек делался удивительно спокойным и начинал корить распорядителя, неспешно выговаривая ему:

— В суете тонем. Все наскоком, все как-нибудь. Скорблю вместе с вами и верю вам. Но без разрешения не могу.

И в развернутый документ, которым распорядитель махал перед собой, человек смотрел вяло, без интереса.

— Не кощунствуйте, — увещал человек. — Не передо мной провинность совершаете, перед усопшими. Здесь кричать не положено.

— Ну как мне вас убедить? Лично Егор Егорыч разрешил!

— Уважаю, — соглашался человек. — Но без документа не положено.

Еще какое-то время спорили, а машины, нарушив строй, уже выруливали на бугристую, неухоженную площадку прямо перед кладбищенскими воротами. А к самим воротам шли люди, которых привезли эти машины. Они еще не знали, по какой причине задержка и что случилось, но, раздраженные заранее, смотрели на часы, выискивали глазами того, кому положено высказать свое раздражение и кого можно было обвинить в этом раздражении.

Я не заметил, как оказался в середине немноголюдной толпы, скорее похожей на группу замыкающих или идущих впереди, но никак не на всю толпу, так зримо не соответствующую количеству прибывших машин, способных вместить людей во много раз больше. И люди, почувствовав это несоответствие, стыдились его, спешили отделиться от машин, слиться с толпой уже идущих в кладбищенские ворота или выходящих оттуда, убеждая кого-то и себя убеждая: «Еще подъедут, прибавится народу». И не суетное усердие распорядителя похорон и даже не вид надвигающейся толпы, соединившей в себе предшествующих и последующих, смутило кладбищенское лицо. Да что там толпа, толпы и нет никакой. Это вновь прибывшие различия не видят, а ему положено — служба. Разве ж это толпа, и идут не плотно, независимо друг от друга, без торопливости, без тесноты, такие и ругаются не хором, не в общий голос, а каждый за себя, однако зло и цепко.

— Ну в чем там дело, наконец?

Топтание на месте уже и раздражало порядочно. Ожидавшие запрокидывали головы, желая разглядеть причину задержки и человека, который осмелился, которому еще надо что-то объяснять. Из какого он мира? Встретить обязан, проводить обязан. Они не ругались, не размахивали руками, мрачнели лицом и, чуть насупившись, выставив вперед плечо, закрывались от ветра, называли фамилии тех, кому положено позвонить, а те в свою очередь позвонят еще кому-то, и уж тогда эта призрачная преграда в лице человека не из их мира рухнет, растворится. Видимо, в перечислении названных имен он — служебное кладбищенское лицо — услышал фамилии ему знакомые и то, как назывались они скороговорочно, без почтения. Смущение блюстителя кладбищенских порядков было крайним. Он заколебался, выжидательно посмотрел на ответственного за похороны. Ему тоже хотелось отступить с достоинством. Распорядитель мог бы догадаться и попросить его еще раз, но вместо этого он нервно протирал очки, дул на них, снова протирал, никак не решаясь их надеть и увидеть привычный мир в увеличенном и более отчетливом рисунке.

В своем сознании он уже завершил обряд похорон и сейчас с опережением переживал те неприятности, что обрушатся на него завтра. Ему не простят этой нелепой задержки. Никто не станет разбираться: повинен он в том или не повинен. Выговорят, устыдят. И не просто устыдят, памятью покойного попрекнут. Зная наверняка, что именно этот упрек доставит ему нестерпимую боль. Его не накажут. Ограничатся разговорами. И начальство в своем назидательном порыве даст ему понять, что отныне нет человека, который бы очертя голову ринулся на его защиту. Этот человек похоронен. Потому и выговорят присутственно, а не с глазу на глаз. Распорядитель наконец справился с очками, надел их, и тотчас его лицо стало агрессивным и непримиримым.

— Где тут у вас телефон? — спросил наобум, спросил раздраженно. Звук хрустящего гравия был неприятен, отзывался судорожным ознобом в спине.

Служебное лицо, поняв, что большего ждать не приходится и просить распорядитель еще раз не станет, подавило скандальное желание воспротивиться, сказать, что нет телефона, обиженно надуло губы и так, чтобы слышали стоящие рядом, сказало громко, на досадливой, обиженной ноте:

— Ладно уж, везите. — И, чтоб досадить распорядителю за его несообразительность, добавило речитативно: — Не вам уступаю. Покой их от скандала уберечь желаю. От крика злобливого. Проезжайте.

Руки распорядителя взметнулись, что должно было выразить его возмущение. Однако хранитель кладбищенских устоев опередил его и, уже озлобляясь не на шутку, пригрозил:

— И не кричите боле, а то передумаю. Наша нерасторопность, забывчивость. Нам жить, нам страдать. Везите!

Автобус въехал на территорию кладбища. С лязгом поднялась тяжелая дверь, подкатили тележку, и группа людей в серых спецовках стала принимать на себя гроб, люди морщились всякий раз от скрежета, который издавал он, задевая неровный, обитый железным листом поддон автобуса. А рядом другая группа суетилась с венками, разбивая людей попарно. Венки были тяжелые, словно каждый из них нес в себе значительность учреждения, которое сочло «необходимым, возможным, обязательным…».

— Пошли, — сказал кто-то.

И было непонятно, откуда выплеснулось это печальное «пошли». То ли на самом деле пошли и стоящие сзади, приподнявшись на цыпочки, заметили движение, или это «пошли» явилось оттуда, спереди, от ворот как команда следовать за собой, а может быть, почувствовав напряженность молчаливого ожидания, кто-то счел нужным успокоить, предупредить, мол, еще какие-то минуты, и вся суетная неразбериха упорядочится, сгладится и непременно пойдут.

Людской черед качнулся, стал менять очертания, плющиться и растягиваться в стороны. И если нельзя было идти вперед, шли вбок, ближе к кладбищенской ограде.

Действительно, пошли нескоро, коротким шагом. Двинулись.


Был ли покойный моим другом? Мы числились ровесниками, а в нашем возрасте поздно заводить друзей. Надо чему-то уступать, менять привычки; это требует усилий, снашиваются и без того сносившиеся нервы. Махнешь рукой: а, пусть будет так, как есть. Не враг — уже хорошо.

Можно сказать и так: «Мы могли бы стать друзьями, но не стали, не успели. Мы боялись. Мы слишком нравились друг другу, слишком симпатизировали. Нас страшило сближение, возможность узнать больше, чем видится на расстоянии. Пусть небольшом, но все-таки расстоянии».

В нашем возрасте разочарование ранит особенно больно. Нет, я не старик. По крайней мере, мне хочется так думать. До сорока возраста не ощущаешь. После сорока трезвеешь скоропостижно, и прожитая жизнь обретает физический вес.

Нам хотелось стать ближе друг другу. Мы часто перезванивались, и наши телефонные разговоры были долгими. Мы радовались случайным встречам. А наши встречи, как правило, были именно случайными. И хотя мы безоговорочно растягивали их, нас это утешало слабо, и всякий раз, прощаясь, один из нас с легким заиканием произносил сакраментальную, устремленную в вечное завтра фразу: «На-а-до бы встретиться». И ответное согласие лишь прибавляло оптимизма: «Надо бы».

Сейчас, в многолюдном опустении, я повторяю этот нацеленный на конкретное желание и вдруг утративший смысл призыв: «Надо бы».