Я не расслышал конца фразы и переспросил:
— Вы сказали «пропал»?
— Именно… — Лицо моего собеседника округлилось в плаксивой гримасе. — Был — и нету. Когда редактору сообщили о странном исчезновении Полонова, он не очень поверил в серьезность случившегося. Возможно, не придал значения. Однако статья взбудоражила не только область. Редактор переоценил свои возможности, его объяснения, хождения с этажа на этаж не возымели действия. Вопрос о статье был вынесен на бюро обкома. В обкоме рассудили просто: все мы чьи-то заместители. Ну, а против всех устоять трудно. Н-да… На бюро с пустыми руками не пойдешь. Материалы нужны. Перерыли стол Полонова — ничего. Тут уж мы сообразили, что случайным такое совпадение быть не может. Получалось, что сбежал Полонов. Н-да. Редактор наш все время молодцом держался, а тут и он дрогнул. Статья-то Полонова писалась на конкретном материале — район, завод. Не случись шума, никто бы из задетых и головы не поднял. А как прослышали, что и руководство недовольно, оживились. Одно опровержение за другим: извратили факты, оклеветали, очернили доброе имя…
Надо защищаться. А чем? Все материалы у Полонова. Рухнул редактор в кресло, взялся за голову, бормочет: «Это конец!» За десять дней — а кутерьма шла никак не меньше — мы извелись настолько, что это откровение главного нас не удивило. Каждый думал об одном и том же — скорей бы уж.
Собралось бюро обкома.
«Ну-с, — говорят, — начнем». — «Материал на редколлегии обсуждался?» — «Не обсуждался». — «…За волюнтаризм…» — «Статья проверялась?» — «Проверялась». — «Где доказательства?» — «У автора». — «Где автор?» — «Пропал». — «…За головотяпство…» — «Статью согласовывали?» — «Не согласовывали». — «…За нарушение административной этики…» И прошлый год вспомнили и позапрошлый. Н-да… В таких случаях расчет всегда по сумме.
В одночасье оголили редакцию — всех, кто был причастен к статье, посвятили в рядовые… А что же Полонов? Он объявился в день бюро. Мы вернулись из обкома, а нам сообщают: «Звонил Полонов. Из Москвы звонил. Голос, говорят, бодрый. Велел держаться. Подмога грядет». И тут нас как прорвало, словно Ю. Полонов стоял перед нами. «Поздно, — говорим. — А еще, — говорим, — сволочь он. И вообще пшел вон!» Утром нас действительно ждал сюрприз: одна из всесоюзных газет перепечатала «Слепых всадников». Помню, как редактор развернул газету, долго изучал статью, затем устало откинулся на спинку кресла и сказал тихо, но очень внятно: «Без сокращения напечатали». Затем поднялся и стал собирать свои вещи, выдергивая попеременно ящики стола…
Рука моего нового знакомого сжалась и повторила судорожное движение, как если бы ему самому приходилось выдергивать эти ящики.
— Главная, поражающая сила была не в самой статье — в послесловии. Оно начиналось такими словами: «Читателям небезынтересно будет узнать, какова же реакция на столь принципиальное и серьезное выступление газеты. Сообщаем…» И далее рассказывалось о заседании бюро и выводах, сделанных на нем. И вновь редакцию сотрясали телефонные звонки. Нам суждено было пережить «второе пришествие», на этот раз доброжелателей… Мы тихо ликовали, обком безмолвствовал, а Матвей Матвеевич мрачнел. На третий день самолетом прилетели двое московских корреспондентов и с ними Ю. Полонов.
Рассказывая, мой собеседник, видимо, ни разу не усомнился, что времени ему не хватит; мне даже подумалось, что ему будто бы заранее известно и о задержке, и о том, как велика будет эта задержка. И суетливость, которая поначалу показалась приметной в его движениях, исчезла.
Мой стихийный знакомый потер руки, и опять в его речи почувствовалось возбуждение. И не будь мы на похоронах, я бы счел его состояние схожим с восторженностью. И точно так же, как в начале его рассказа, я повторил про себя: «Ему нравится вспоминать».
— Ю. Полонов, — мой собеседник называл покойного только так, — был всегда уверен в своей правоте. Вы не согласны?
— Согласен, отчего же?
— Вот именно… Вот именно… — И опять этот сиротливый жест, руки схвачены в замок, шевеление пальцами. — Он любил побеждать и трудно переживал неудачи. И «Волгу», вырулившую на летное поле для встречи корреспондентов, тоже принял на свой счет. Он шел чуть впереди и, оглядываясь на москвичей, подмигивал им, словно давал взаймы оптимизма, которым был переполнен сам.
Когда же у машины произошла заминка и водитель попросил его не занимать место, сказав, что делает это не по своей воле, а по настоянию редакции, Полонов, скривившись, но сохраняя выражение превосходства на лице, бросил надменно, однако так, чтобы его услышали те двое, прилетевшие вместе с ним: «Такова благодарность холопов», — сказал он, брезгливо подчеркнув слово «холопов». Он еще не знал, что за его спиной стою я со сложенным вчетверо листком бумаги. И что это не просто листок, это приказ по редакции, имеющий десятидневную давность и дожидавшийся его. И что там вместо трубных звуков и гимнов, славящих победителя, есть малоприятная, но справедливая суть. Она немногословна, эта суть. Дни его отсутствия в редакции засчитывались как прогул, а сам он, Ю. Полонов, освобождался от должности по причине грубейшего нарушения трудовой дисциплины… Я показал приказ. Он никак не мог вникнуть в смысл написанного. И, видимо, не понял, не ощутил его до конца. Развел безвольно руками и сказал безвольно: «Я приехал, чтобы спасти вас». На большее его не хватило. Остальное положено было сказать мне. В последний момент я струсил. Я всегда боялся его. Я вычленил себя из общего списка. Сказал: «Они считают, что ты спасал себя. Тебе нужен был пьедестал, и ты поехал за ним в Москву. Они считают, что ты предал их. Они презирают тебя». Ю. Полонов вспыхнул, сорвался на крик: он будет жаловаться, будет бороться. А я лишь пожал плечами: некому жаловаться и не с кем бороться. Редактор освобожден от должности, а заместителю ты сам не станешь жаловаться. «Ты должен радоваться, — сказал я, — ты обрел равенство, к которому так стремился». — «Вы пожалеете об этом!»
В его голосе не было угрозы. Больше всего он желал обнадежить себя. Повернулся и пошел прочь.
Не знаю, так ли все было в задуманном нами сценарии или я где-то переусердствовал. Мне показалось, что он уйдет и я не доскажу главного. Я поспешил за ним и, комкая на ходу слова, стал объяснять ему, что сказанное мною лишь полуправда. На самом деле никакого приказа нет, он держит в руках неподписанную копию.
«Идиот, — сказал он. — Ты разыграл меня. — И тотчас к нему вернулась уверенность и даже снисходительность по отношению ко мне. — За такие штуки бьют по морде. Но ты мой друг, я прощаю тебя».
Я испугался его слов. Он слишком легко оправился от потрясения. Я заспешил еще больше.
«Ты меня неправильно понял, — сказал я. — Такой приказ был. Он подписан десять дней назад, когда до нас еще не дошел смысл твоего исчезновения. Сегодня я должен был поехать, чтобы встретить тебя и сделать все то, что я и сделал. Но утром редактор вызвал меня. — Тут я смутился и уточнил: — Наш бывший редактор. И на моих глазах разорвал этот приказ».
«Значит, я не уволен?» — спросил он.
«Нет, — ответил я. — Ты будешь работать. — И тут я опять струсил, я не сказал — среди нас — Ты будешь работать в редакции».
Он понимающе закивал головой:
«Да-да, среди вас. И среди вашей ненависти ко мне. — И вдруг он закричал: — Идиоты, я же хотел, как лучше! Мне нужны были материалы, я должен был убедить, доказать!»
Мне кажется, он кричал от отчаяния. Мы разгадали его: он боялся встречи с нами.
Мой знакомый, видимо, устал от рассказа, и ему надо было перевести дух. Он выхватил платок. Рука оголилась, и голубые разветвления вен были сильно вздуты и заметны. Он прикладывал скомканную ткань к лицу в тех местах, где должен был появиться пот.
Процессия двигалась медленно; мой собеседник приподымался на цыпочки, давал пояснения:
— С венками задержка — подсказал бы кто! Развернуть их надо, по два в ряд… На прошлой неделе Рясова хоронили. Один автобус заблудился. Машины с венками пришли, а разгружать некому — одни мэтры. Стали уговаривать кладбищенских рабочих. У тех четкий ответ — деньги вперед. Распорядитель глаза закатил — свободных денег нет. Через два часа поминки, у него такой расход не предусмотрен… — Мой собеседник поморщился, захихикал. — Снять-то венки сняли. А их еще нести надо. А автобуса с людьми нет. И ждать невозможно: в хвост еще две процессии пристроились.
Он говорил слишком громко. Эта манера говорить в полный голос, когда тебя окружают люди посторонние, которым совсем не обязательно слышать то, о чем ты собираешься сказать, выглядела слишком демонстративной.
Мы уже вышли на гравийную дорожку. Битый камень неприятно, с хрустом проседал под ногами. Мой стихийный знакомый чрезвычайно стеснял меня. Я попробовал обогнать его, прибавил шагу, но тут же по учащенному хрусту гравия угадал его торопливые шаги. Он буквально прилип ко мне, был настырен, он угадал во мне природное неумение сопротивляться навязанному обществу.
Его мысли так скоро меняли направление, что я вопреки собственному желанию проявлял интерес к его словам. Хотя бы потому, что всякий раз они были о чем-то таком, чего я никогда не слышал ранее и знать вообще не мог. Таковым было мое поведение внешне. Однако в душе я противился этому интересу, я желал обратного — поступать, согласуясь с неприязнью, которую поначалу испытал к этому, я повторяюсь, незнакомому мне человеку.
Впереди наконец разобрались. Сгрудившиеся было люди растянулись цепочкой, идущие сзади прибавили шагу, и я тоже заторопился. Сделал еще одну попытку обогнать моего собеседника, отделиться от него, дать понять окружающим, что наша встреча случайна и на моем месте мог оказаться каждый из этих насупленных людей. Они не заговаривали со мной, но мне представлялось, что я угадываю их мысли и там, в их мыслях, уже давно связан с моим собеседником, представляю вместе с ним единое отрицательное целое.
Он оказался сообразительнее, забежал вперед и подчеркнуто уступил мне дорогу, даже ухитрился придержать меня за локоть, помогая пройти по узкой гравийной тропке.