Заиграли гимн. Солдат было человек девять. Они вскинули карабины и дали залп. Вороны всполошно взметнулись над деревьями и закачались в воздухе, как крупные хлопья неосевшего пепла. Затем закружились в крике, забираясь все выше, выше. И оттуда, с высоты, разглядывали сизоватое облако порохового дыма.
Здесь, у воинского квартала, было люднее и просторнее: перекрестье дорожек, дорог. Навстречу шли люди. Из боковых аллей тоже шли.
Еще и старушки стояли в черных одеяниях, с платками козыречком. Их лики будто глядели из темноты. Недвижная скульптурная череда. У иных ящики с цветочной рассадой. В ведрах, банках тоже цветы. Смиренные, бессловесные, они были похожи на странниц.
Опять повторили залп. И разом, удивительно согласуясь друг с другом, старушки перекрестились.
Я угадал его фамилию, но не знал имени и отчества. Стыдился спросить и мысленно перебирал возможные формы обращения. Паузы получались долгими. Я боялся, что он потеряет нить разговора и тогда уже непременно придется обращаться к нему.
Воинское кладбище осталось позади. Вдогонку еще грохнул залп, но ветер сносил звук, и мы различали лишь эхо.
— Все? — повторил я свой вопрос.
— Почти, — ответил он. — Спустя два месяца редактор газеты — он уже был в ранге директора издательства — умер. Обширный инфаркт.
— Нервы, — сказал я, — по данным ЮНЕСКО, продолжительность жизни журналистов…
Мой собеседник сощурился на яркое солнце, кивком остановил меня:
— Цена цене рознь. Он был еще сравнительно молод, меньше пятидесяти. И таких заседаний бюро, где его грозились снять, он пережил несчетно.
— Каждая капля может оказаться последней.
— Может, — согласился Чевелев, — но для этого ее тяжесть должна быть чуть больше обычной. Эта смерть на совести Ю. Полонова.
Он даже не кивнул, а лишь слегка наклонил голову, адресуя свое пояснение конкретному человеку, который теперь тоже был лишь в прошлом.
— Глупости, — возразил я.
— Нет. Он тотчас уехал из города.
— Это ничего не доказывает. Он сторонился слухов, он презирал их.
— Правда, передаваемая из уст в уста, тоже слух. Он бежал от правды. Редактор умел защищаться. Я бы сказал, он был мастером защиты. В газетном деле это необходимо. Атакуешь с газетной полосы, а затем удерживаешь высоту. Тот случай был одним из… Редактор бы выстоял, не будь тех полоновских игр. Он обезоружил, обескровил нас, забрал все материалы. Первые, вторые, третьи, экземпляры. Все. После бюро редактор так и сказал: «Подчистую вымел, до единого патрона, даже застрелиться нечем. Поражение можно пережить. Бессилие пережить трудно».
— Ну вот, прибыли, кажется, — эхом прокатилось по толпе.
Я поежился. Гроб поставили под маленькой трибуной, сложенной из желтого кирпича. Она больше походила на недостроенный могильный памятник, чем на место, с которого говорят. Кто-то сказал, что нужен микрофон. Все задвигались, заворочались. В отдалении стоял автобус, и черные шланги проводов змеились в его сторону. Понятие «микрофон» и эти вот черные раструбы, в которых скрывались провода, воспринимались как нечто единое. Люди смотрели на автобус и ждали, что в ответ на их призыв из недр автобуса появится человек, которому положено распорядиться, подсоединить, наладить.
Однако автобус безмолвствовал, уставившись в затухающий день черными провалами занавешенных окон.
Молоденький лейтенант милиции протянул распорядителю мегафон и стал объяснять, как им пользоваться. Он что-то говорил про севшие батареи, нажимал клавиши, и сквозь шепелявое потрескивание, похожее на звук стертой пластинки, слышался гортанный счет: «Один… два… три».
Родственники покойного стояли справа от трибуны. Их тоже было немного. Старая женщина, видимо, мать, все порывалась опуститься на колени. Сутулый майор с белесыми волосами, белесым лицом удерживал ее, повторяя монотонно:
— Успокойтесь, мама. Мы здесь, с вами, успокойтесь.
— Мало родственников, — сказала женщина, стоящая рядом со мной. Она держала наготове платок, то и дело касаясь им сухих глаз. — Мало!
И хотя говорила она, ни к кому не обращаясь, ей кто-то отвечал:
— Скоропостижно. Господи, кто подумать мог? Операция — тьфу! Вены на ногах вздулись. И вот — нет человека. Сам-то из Приморья. Оттуда еще доехать надо.
Опять заговорила женщина. Видимо, продолжала прерванный разговор, не могла успокоиться:
— Ну что ты все долдонишь: «Не замыкайся на одном человеке, не замыкайся на одном человеке!» А жить как? Сочувствовать легко. Все сочувствуют. А помогает один. Хорошо, если он есть. Нас вот не забывал. Уж давно ничего не было, а не забывал. — Женщина закусила губу и, силясь сдержать отчаяние, замотала головой. — Что делать-то, а? Делать что?
Ей никто не ответил. Женщина закивала согласно: дескать, так и должно быть, ответа она не ждет. Вздохнула, собираясь с силами. Ей захотелось что-то досказать:
— Сережка заканчивает школу, неполный год остался. Я и думать не думала: раз Полонов сказал, значит, все. Сам, говорит, к ректору пойду, все устрою. Будет Сережка в институте. Устроил… — Женщина всхлипнула. — Куда стучаться, кого просить?
Людские голоса смешивались, было трудно понять, кто с кем разговаривает, кто кому отвечает. Я поискал глазами распорядителя похорон. Он всякий раз оказывался в центре толпы. А может быть, те, кто присутствовал здесь, старались не терять его из виду и аккуратно располагались вокруг. Сейчас он стоял там же. Незнакомые, удивительно похожие друг на друга люди подходили к нему, он чуть поворачивал голову в их сторону, зная заранее, что будет сказано, и потому заранее краснел, снимал очки, нет, не снимал, скорее сдергивал их, делал рукой непроизвольный жест, словно предлагал убедиться, что он и те, кто заговаривает с ним, здесь не одни и что место это называется кладбищем и действуют тут свои, непонятные ему, распорядителю, законы.
Ждали музыкантов. Согласно сценарию они должны были встретить нас у кладбищенских ворот. Почему-то не встретили. Кто-то сказал, что оркестр ждет у места захоронения. Никто не усомнился, сказанному поспешно поверили, да и времени, положенного на сомнение, уже не было, потратилось время на перепалку по поводу все того же разрешения. Потому и пошли, не спрашивая, не перепроверяя. Скорей бы уж — временем, расстоянием отдалиться от этой ругани. Надеялись, что так оно и есть: оркестр ждет у места захоронения. Пришли, встали кругом. А оркестра нет. И микрофонов нет. И уже постанывают в задних рядах: «Не заладились похороны». И глаз привычный ищет виноватого.
Странное ощущение: я не узнавал этих людей, в кругу которых оказался на маленькой кладбищенской площади. Не в том смысле, что они мне были знакомы ранее, а теперь выглядели чужими. За редким исключением я никого здесь не знал. Но они были несхожи с теми, незнакомыми мне людьми, которых я встретил у кладбищенских ворот. Отчего так? Те же самые люди, а я их не узнаю. Неожиданно двое отделились от общей группы и быстро пошли назад, к воротам.
— За оркестром, — догадался кто-то.
Я взглянул на них: бросилась в глаза сутулость и разнобой шагов. Один был выше, и второй с трудом поспевал за ним. Я еще раз посмотрел на две удаляющиеся фигуры и все понял. Ну конечно же, этих и вообще всех людей, оказавшихся на похоронах, я видел со спины. Редко кто оборачивался. И скорбная сутулость спин была той нормой одинаковости, постоянства настроения, которая, как течение реки, подхватывает тебя и несет неотвратимо к устью. Сейчас все иначе. Я вижу их лица, они оказались разными. И, вглядываясь в них, нетрудно было понять, что людей сутулила и не скорбь даже: скорее, нездоровье, многолетье. Здесь оказалось достаточно стариков, и, сгибаясь, они помогали себе идти в гору. Иные сутулились по обязанности, давая понять, что даже здесь, на кладбище, груз административной ответственности не становится меньше. И если живые заметят это, они простят им недисциплинированную прозорливость. Сутулились в угоду кому-то — таких здесь тоже доставало.
И опять кряхтенье за спиной:
— Не заладились похороны.
И ответ с кряхтеньем:
— А ему теперь что?.. Здесь вот — бренное. А там — суть. Он с тех самых высот глядит сейчас на нас с усмешкой да поругивает по привычке.
И тотчас, без паузы, первый голос, рассудочный, гудящий, забормотал, заокал:
— Это уж точно, ему теперь проще всех — отпереживался. Гавликова жалко. Уж он-то натерпелся от покойного. Его статью о гавликовском романе помните? Все грехи, все пороки — Гавликов, Гавликов, Гавликов. Того и с должности поперли. Не сразу, конечно. Спустя год.
— Как же не помнить! Статья, слава богу, через мой отдел шла.
— Вот я и говорю: круто замешивал покойный.
Говорящие попеременно закашлялись, засморкались.
— А когда Гавликова выставили, кто первый ему позвонил? Полонов. Досадовал, возмущался. Где не появится: Гавликов — талант, Гавликов — святой. И на работу Гавликова он устроил. Знай, Гавликов, кому обязан.
— Ишь ты, а я и не знал. А тот что?
— Ничего. Хотел гонор показать, да жена цыкнула. Двое детей. Так сказать, реалии жизни. Смирил Гавликов гордыню. Полонов — психолог. Он и это внутреннее борение оценил. Еще до назначения Гавликова уже повысили. Устраивался замом, а назначили завом. С той поры строптивый Гавликов стал Гавликовым ручным. Стоял в общем хоре и согласно вопил: «Рим приветствует тебя, великий Цезарь!» Так-то вот…
Голоса за моей спиной умолкли. Я пересилил желание обернуться, разглядеть говорящих. Внезапная мысль пронзила меня: эти абстрактные голоса — своеобразное песнопение у гроба.
Мое внимание насторожит их, заставит замолчать, покажется им странным, как может показаться необъяснимым подчеркнутый интерес постороннего человека.
Второй голос был грубее, вступал в разговор не сразу, что-то похожее на астматическое дыхание предшествовало этому. Голос долго тянул начальный слог, будто освобождал место для раскатистого «о-о-о».
— Со-о-ожалеть возможно. Хороним ко-о-оллегу. Кто-то друга, кто-то недруга. Гавликов — укротителя. Вездесущ Полонов, даже смертью своей Гавликова наказал. Кому поручим? Все в один голос: Гавликову, Гавликову. Лучший друг, близкий человек…