Григорий Глазов
1
На международном престижном аукционе фирмы «Глемб энд бразерс» разразился скандал. Суть его, по публикациям в западной прессе, сводилась к следующему: за полтора миллиона долларов анонимным покупателем была приобретена выставленная на аукционе золотая миниатюрная табакерка работы выдающегося русского ювелира Георгоса Диомиди (родился в 1895 году, умер в 1950-м). Через неделю после продажи табакерки владелец американской ювелирной фирмы и сети ювелирных магазинов Кевин Шобб собрал журналистов и на пресс-конференции заявил, что искусно выполненная табакерка, которую без натяжки можно считать произведением искусства, на самом деле исполнена не Диомиди, а является прекрасной подделкой, на ней стоят фальшивые клейма. К экспертизе Шобб настоятельно рекомендует привлечь среди прочих и господина Модеста Гилевского, известного в кругу искусствоведов и специалистов, авторитетнейшего знатока ювелирного дела в дореволюционной России, особенно работ Георгоса Диомиди.
Скандал этот, разумеется, был значим лишь для небольшого круга людей; тревоги и заботы глобального порядка терзали мир: войны в разных его точках, неубранные тела убитых солдат, женщин и детей, сгоревшие в пожарах жилища и храмы, наводнения и землетрясения, стоны и плач тысяч обезумевших от горя и ужаса людей…
Спустя какое-то время о скандале забыли, он уступил место другим сенсациям-однодневкам.
И все же история эта имела свое продолжение в городе, отстоявшем от эпицентра события за тысячи верст, а если еще сузить пространство, то — в местном музее этнографии и художественного промысла, где в кабинете заведующего отделом рукописей и спецфондов Модеста Станиславовича Гилевского собрались журналисты, уговорившие хозяина кабинета на краткую пресс-конференцию. А повод для этого был: доктор искусствоведения Гилевский приглашен в Филадельфию, чтобы выступить в качестве официального эксперта на судебном процессе, который именуется «„Фирма Глемб энд бразерс“ против Кевина Шобба…»
Кабинет Гилевского был небольшой тесной комнатой, сплошь уставленной по периметру застекленными шкафами, высокими тумбами с картотечными ящиками, у окна втиснут заваленный бумагами письменный стол, в углу возвышался старинный коричневый сейф, дверь его тяжела, как пласт времени, которое он пережил, и украшена бронзовым литьем в виде головы слона, видимо, символизировавшего силу. Наверху полукругом шли бронзовые буквы «Густав Шлезингер. Штуттгарт. 1912». В глубине комнаты виднелась дверь, обитая железом и запертая на раздвижную решетку. Открыть ее имел право либо сам Гилевский, либо кто-нибудь из сотрудников (да и то лишь избранные), но обязательно с разрешения Гилевского, которое, впрочем, требовалось даже для того, чтобы войти в его кабинет, на двери которого висела табличка «Посторонним не входить». А за той железной дверью и находилась святая всех святых — несколько помещений, где хранились самые драгоценные рукописные фонды, там же были и запасники; в помещения эти редко кто допускался. Сорок лет здесь властвовал Модест Станиславович Гилевский, и установленный им давным-давно порядок сей изменить никто не мог, хотя кое у кого из сотрудников музея и возникал внутренний протест против подобной деспотической власти Гилевского, устоявшейся на его авторитете…
Нынче же особая музейная тишина кабинета была пробуждена голосами журналистов, ослеплена вспышками блиц-лампы фотокамеры. Он не пустил всю эту братию в глубину кабинетика, а держал оборону почти у самой входной двери. Никто из сотрудников на эту летучую пресс-конференцию не был приглашен. Репортеры же вторглись почти явочным порядком и уже на месте уговорили хозяина кабинета ответить на вопросы. Они застигли его, когда он собирался в дорогу, просматривал какие-то бумаги. Он стоял перед ними раздраженный, суровый — высокий сухощавый человек с совершенно лысым глянцевым черепом, глаза внимательные и настороженные не выказывали ничего, кроме желания поскорее избавиться от этих людей, нагрянувших не вовремя и как бы заставших его врасплох. Поэтому и отвечал на их вопросы кратко:
— Судьба Диомиди, вернее его творений, трагична. Мы точно не знаем, сколько шедевров он создал. По каталогу числится двадцать девять. Все они рассеяны по миру. В первые годы после революции часть его произведений была переплавлена просто в куски золота, что-то продано за рубеж советской власти нужны были деньги, какая-то часть похищена. А изделий его должно быть не меньше сотни… Вот, господа, все, что я знаю. А вы требуете, чтоб я фантазировал, измышлял… Что? А… Предки его, греки-киприоты переселились в Россию в начале XVII века… Мы ведь и Фаберже считаем русским мастером…
Слава Гилевскому была не нужна, в определенных пределах она уже обласкала его за те сорок лет, что он провел в стенах этого трехэтажного старинного здания, она вышла за порог музея давно, наградив его авторитетностью в среде коллег в разных городах. Сорок лет назад он пришел сюда молодым человеком — образованным, начитанным, жадным к знаниям, избравшим предметом своих интересов творчество таких художников-ювелиров, как Бенвенуто Челлини, Фаберже, Диомиди. За эти сорок лет он защитил кандидатскую и докторскую, быстро поднимаясь по ступеням карьеры. Ему неоднократно предлагали должность директора, но он отказывался, всякий раз ограничиваясь фразой: «В этом кабинете кончается степень моей компетентности; на следующем уровне начнется профанация…»
— Простите, господа, я сказал все, что мог. Больше времени для вас у меня нет. Кое-что надо подготовить к этой поездке, — и не уточнив, что именно, он развел руками. — А времени в обрез — две недели.
Репортеры удалились…
2
Величественное здание музея этнографии и художественного промысла занимало полквартала. Построено оно было в конце XIX века и являло собой не худший образец венского псевдоренесанса; огромные окна, верхняя часть которых застеклена витражами, красивая лепнина, над тяжелой двустворчатой металлической входной дверью небольшая ниша с фигуркой Божьей Матери, ребристый купол над зданием венчал бронзовый святой Георгий Змееборец, поражавший гада копьем. Пол в большом, как зала, холле был устлан белыми мраморными плитами, влево и вправо дугой уходили вверх широкие мраморные лестницы; там, на втором этаже, и начинались экспозиции музея. В глубине же здания, на третьем этаже, размещались кабинеты дирекции, научных сотрудников, канцелярия. Великолепие холла портила фанерная конторка, где сидела вахтерша, продававшая по совместительству входные билеты.
В начале седьмого вечера вахтершу обычно сменял сотрудник вневедомственной охраны. Вдвоем они обходили все залы, включали сигнализацию, вахтерша уходила домой, а охранник, заперев изнутри входную дверь, оставался до утра, включив сигнализацию и на входной двери.
Так было и в этот раз.
— Сотрудники все ушли, — сказала вахтерша. — Ключи на месте, — она указала на висевшую доску с ячейками, где покоились ключи от кабинетов. У себя только Гилевский. Он обычно уходит после семи. Спешить старику некуда, одинокий, — она собрала свою сумку и попрощалась.
Без четверти восемь охранник запер входную дверь, ключ оставил в замке, сигнализацию включать не стал, поскольку в здании находился еще один человек — Гилевский, выложил из большого пластикового пакета еду и термос с чаем. Прошло еще полчаса. Ему не терпелось, хотелось основательно все запереть, сесть за свежий еженедельник «Экспресс», почитать, затем поужинать, дочитать «Экспресс» и, наконец, улечься на старый кожаный диван с продавленными подушками, стоявший в глубине холла за каморкой. Он медленно поднялся по широким лестничным маршам на третий этаж, прошел по коридору, свернул в безоконный, обычно сумеречный, а сейчас вообще темный закоулок, ведший к двери кабинета Гилевского. Он помнил, что перед дверью есть еще три ступеньки, осторожно, чтоб не промахнуться, шаркая, нащупал их ногой, и приблизившись к двери, постучал. Но никто не отозвался. Постучал сильнее и выждав с минуту, приоткрыл дверь, на которой висела табличка «Посторонним не входить…»
Говорят, «засиделись допоздна». Но к людям, работавшим в этом здании, подобная фраза отношения не имела, поскольку рабочий день здесь длился столько, сколько нужно было начальству и делу. А называлось это здание «Областное управление внутренних дел». В половине девятого вечера в одном из кабинетов сидели двое: заместитель начальника управления полковник Проценко и старший оперуполномоченный майор Джума Агрба. Уже были подведены итоги дня. Проценко сказал:
— Ты что себе думаешь, Джума? Ты хоть в зеркало смотришься? Погляди на себя в профиль! Отдадим приказ: у входа в управление поставить весы, каждый раз Агрбу взвешивать, каждый день он должен убывать на полкилограмма. Ты посмотри на свой живот! Разве это живот сыщика?! Это же брюхо беременной на седьмом месяце!
— А что я могу поделать? Это от мамалыги, — оправдывался Агрба, непроизвольно погладив свой живот под желтой сорочкой, вывалившийся поверх брюк. — Вы когда-нибудь мамалыгу ели? Я вас угощу, сам делаю, пальчики оближите, товарищ полковник.
— Хочешь, чтоб и я сравнялся с тобой? — усмехнулся Проценко. — Ты за сколько бегаешь стометровку?
— Уже забыл. В нашей работе в задницу спидометр нужен не стометровки считать, а десятки километров, сами знаете.
В это время зазвонил телефон. Проценко снял трубку:
— Слушаю… Проценко… Так… Где?.. Так… Когда? Хорошо… Кто сообщил?.. Понятно, — он положил трубку, повернулся к Агрбе: — Труп, Джума. Выезжай. Музей этнографии и художественного промысла. Там уже кто-то из райотдела есть.
— Тогда я зачем?
— Труп-то не бомжа. Профессор Гилевский.
— Вот вам внеочередная сегодня моя стометровка, — поднялся Агрба, подтягивая брюки, тщетно пытаясь втиснуть в них живот.
Звонок дежурного по прокуратуре застал прокурора следственного управления Михаила Михайловича Щербу за ужином. Дожевывая кусок вареной говядины, он приговаривал: «Да… да… Понятно…», в такт словам кивая головой, затем ответил дежурному: