— Ты чего это?! — спросила Таня, все еще пытаясь держать тон.
— Парусник! — весело отозвалась Оля, приподнимая лист и растягивая за края.
И действительно, это был парусник. Он шел по волнам — трехмачтовый, невесомый, и флаги развевались, и паруса пузырились над палубой… Таня молча вышла из комнаты и вернулась с мокрой тряпкой. Стерла мел. Ей было двенадцать, Оле девять. Кажется, в детстве это был единственный инцидент, отдаленно напоминающий ссору.
Таня бы ужасно удивилась, узнав, как хорошо запомнила Ольга ту границу на полу. На жалких два метра неровной меловой линии оказались нанизаны сорок с лишним лет воспоминаний. Но это уже потом, а пока речь о детстве, которое было одинаково счастливым у обеих. Сестры жили-были и счастья своего не ощущали — как не ощущают сердца, пока оно не заболит или не заколотится от волнения.
Тане и без Оли было кого перевоспитывать. Например, хулиган и троечник Петухов, и второгодник Гришин, гроза младшеклассников, и смазливая Юленька Галкина, способная думать об одних нарядах. Всех их необходимо было «подтянуть», чтобы класс не позорили.
Потому Юленька была назначена в лучшие подруги и звана в дом, где просиживала до вечера и больше списывала, чем «подтягивалась». Она, впрочем, была добрая и незлобивая, просто ленивая и нелюбознательная.
Потому троечник Петухов прятался в ближайшей подворотне, если Таня вдруг шла ему навстречу, а если дело было в школе, тогда, разумеется, спасался в туалете.
Сложнее было с Гришиным. Строго говоря, это был не второгодник, а третьегодник. Повторил он два класса — сначала шестой, потом седьмой. За Гришина Таня взялась особо. Прямо с 1 сентября, когда это «счастье» свалилось на голову седьмого «А». Тане исполнилось четырнадцать, и это была настоящая барышня-красавица. Гришину стукнуло шестнадцать, и это был сформировавшийся хулиган, из числа отпетых.
Ах, как боролась Танечка за Гришина! Но ему хоть кол на голове теши. Долгих два года, пока Танечка боролась, он знай мямлил и только пялился чуть ниже того места, где краснел новенький комсомольский значок спасительницы. Впрочем, не обижал. И шпане в обиду не давал никогда. Потому что вполне предсказуемо влюбился в Танечку — неразрешимой любовью человека, недостойного счастья, которое на него свалилось. Худо-бедно Танечка дотянула Гришина до восьмого класса и хотела забрать с собой в девятый, чтобы был под присмотром, да только учителя не дали. Гришин уехал в Свердловск, поступил в ремесленное — и через полгода получил срок по двести шестой, за какое-то не особо крупное, но и непростительное хулиганство. Танечка винила себя и очень мучилась.
Впрочем, быстро объявилась достойная замена — Михеев Бронислав. Это уже в девятом. Папу Бронислава перевели на «Красный путь» откуда-то с юга, и медный загар Бронислава, «дельты» и «трапеции» Бронислава, наплаванные в теплом море, выгоревшие добела кудри Бронислава произвели на старшеклас-сниц неизгладимое впечатление. Увы, оказалось, что этот херувим и Аполлон — хронический лоботряс. И опять Танечка принимала меры, и опять не очень успешно, а Бронислав, что логично, тоже влюбился — и это дополнительно мешало ему учиться по-человечески.
Мама роптала на такие знакомства. А папа лишь посмеивался. Ты бы, говорил, доча, в учительницы шла. Зачем тебе в технику лезть? На что упрямая Таня кивала, мол, почетная профессия учитель, да, но упорно зубрила неподатливую физику. Училка — слишком просто. Ей ли искать легких путей?
Меж тем за Таней пытались ухаживать лучшие парни Военграда, спортсмены и комсомольцы, даже сын директора «Красного пути», избалованный девичьим вниманием футболист Костик. Но ни у одного из соискателей, даже у Костика, не было шансов. Потому что спасать и «подтягивать» их не требовалось.
Когда Оля немножечко подросла, она все выпытывала у сестры, что привлекает ее в асоциальных типах. Неужели ей приятно с ними общаться? А Таня только пожимала безупречными округлыми плечами — она не понимала, где граница между «приятно» и «необходимо». За лояльность и доброту к несимпатичным людям Оля очень уважала старшую сестру. Сама она так не умела — и общалась всегда только с теми, кто был ей интересен. А это были такие мальчики и девочки, которые, как сама Оля, относились к жизни с энергичным любопытством. Они пели в школьном хоре, ходили в походы, сажали деревья, строили шалаши, собирали макулатуру и металлолом, помогали пенсионерам, как в книжке «Тимур и его команда», занимались в кружках и секциях. Что их объединяло? Во-первых, никого из них не нужно было спасать. Они бы сами кого хочешь спасли.
Таня окончила десятилетку с золотой медалью и поступила в институт инженеров транспорта. Там тоже было за кем присматривать. Все-таки техническая специальность, на троих барышень — семнадцать оболтусов, впервые хлебнувших общежитской самостоятельности, а вместе с нею открывших для себя табак, алкоголь и, кому повезет, секс.
Когда Таня поступила и уехала, отец очень гордился и очень горевал. Таня была «папина». Не в том смысле, что он ее больше любил. Просто она была ему как-то понятнее. Даже эти ее операции по спасению «утопающих»… Он был из той редкой категории взрослых, которые до старости помнят себя юными и беспомощными — вот именно беспомощными, потому что юность — это и есть самое тяжелое человеческое время, когда ничего еще не знаешь и ото всего зависишь, а кажется, будто познал все и во всем прав. Когда-то он сам был таким же хулиганом и троечником. И кто знает, как сложилась бы его жизнь, не начнись война. Как-то сразу стало не до глупостей, все повзрослели в то лето, даже самые отвязные. Но подобного способа взросления он не пожелал бы и врагу. Вот не будь войны, а будь у него, наоборот, в юности такая Танечка — тоже ведь неплохо все могло сложиться.
Оля была «мамина». Внешне это почти не проявлялось, но понимали друг друга с полуслова. И если маме вдруг требовалась помощь, просить никогда не приходилось — Оля была тут как тут. Мела и мыла с песней, так же весело и легко, как перед этим мусорила. А пироги? Что могло быть интереснее строительства настоящего домашнего пирога? Таня сестру не одобряла. Она тоже до отъезда делала по дому все необходимое, но без огонька, а потому что надо. И приговаривала, что это, мол, пережиток, а вот наступит светлое будущее, и уж тогда изобретут для хозяйства специальную машину. Мама улыбалась. Поживет девочка, помыкается, дом свой обустроит — повыветрится из головы дурь. Папа был согласен — изобретут. Раньше вон на кобыле пахали, а теперь? То-то! А Оля просто делала и все. И чего ж не сделать-то? Подумаешь!
Скучала ли Оля по старшей сестре? Пожалуй, нет. Скучать, тосковать не было ей свойственно. Но вот ведь странно — в комнатке, которая теперь принадлежала ей одной, навела было хаос — а он не прижился. Прибежит она из школы, вытряхнет учебники на стол, начнет переодеваться — и не дает эта куча покоя. Делать нечего — подходила, складывала аккуратно. Как Таня. А еще Оля покрывало стала разглаживать на кровати, чтобы без складочек, и для карандашей завела специальную банку. Больше тоска по старшей сестре никак не проявлялась.
Старшей же сестре было вовсе не до Оли. Новые предметы, люди, общественные обязанности — за этой суетой и на сон-то времени не хватало. Сначала Таня исправно писала, два раза в неделю. Потом решила, что это мещанство. И стала писать раз в две недели. А студенческая жизнь набирала обороты. Как-то Таня обсчиталась, как-то отвлеклась — и письма стали приходить в Военград лишь по праздникам. Родители были обижены, а зря. Вовсе она их не забыла! Ведь в сутках жалких двадцать четыре часа. И еще… появился один человек, с Таниного курса. Он нуждался в спасении больше всех вместе взятых.
Мама стала быстро стареть. Появились вдруг складочки в уголках губ и сеточка в уголках глаз, истончилась кожа и заострился нос, и выглядела теперь мама как будто невыспавшейся — всегда. Оля обнимала ее за шею и осторожно вела пальчиком от сизой припухлости под нижним веком до подбородка — и замирала.
— Совсем бабка делаюсь, да? — спрашивала мама весело.
Оля яростно мотала головой и еще крепче обнимала — так что дышать делалось трудно.
— Пусти! Ну пусти! Задушишь! — сопротивлялась мама.
— Ты у меня самая-самая лучшая! — шептала Оля.
— И ты у меня! — мама целовала Олю в лоб. — Это нормально… Со всеми женщинами в моем возрасте… вырастешь — поймешь...
Но Оля не хотела понимать, зачем у мамы становятся старое лицо и утомленный вид.
— Вот вырасту — и изобрету лекарство от старости! — обещала она. И действительно начала готовиться в медицинский.
«Красный путь» расширялся, и работы у мамы прибавилось, так что она поначалу списывала на усталость. Ну и «по женским» вполне мог начаться переход на зимнее время. Она худела, бледнела и буквально засыпала на ходу, но чтобы болело где-то, это нет — поэтому, когда поставили диагноз, было поздно что-то предпринимать. Между впервые произнесенным словом «рак» и похоронами оказалось жалких четыре месяца. Никогда больше Оля не чувствовала себя такой беспомощной и такой непростительно бесполезной.
Папа стал как деревянный. В том, как он поднимался утром, припадая на искалеченную ногу, как собирался на работу и завтракал, не осталось ни одного живого движения. Чистая механика. На жену он старался не смотреть. Не подходил к ней. Не заговаривал. Не из черствости. И не от слабости — это был сильный человек, солдат. Смерти повидал. Он бы и не такое снес — но только не с матерью своих дочерей. Слишком больно.
Познакомились в сорок четвертом в госпитале. Никакого героизма и романтики в их отношениях не было. Никто никого не выносил с поля боя, не сидел у постели умирающего, и с первого взгляда они не влюбились. И все-таки Верочка спасла его. Потому что он тогда не хотел жить. Совсем.
Вроде бы дело повернуло на победу, но вдруг накрыла такая апатия, что не пошевелиться. Нога быстро заживала, неделя-другая — и добро пожаловать в строй. Но внутренних сил для войны Саша в себе не находил. Он бы никому не признался. Он бы пошел, куда пошлют, только… Его бы послали, и он бы пошел. И дошел бы. И там, куда прибыл, потихоньку пустил бы пулю в лоб, из табельного оружия.