Без труб и барабанов — страница 8 из 32

— Дождь в дорогу — добрый знак.

Мартин крепко обнял Олю, серьезно посмотрел в глаза:

— С тобой все — добрый знак.

Она подумала, что сейчас подходящий момент рассказать о важном, но тут в купе вдвинулась дородная проводница и потребовала билетики. Мартин и Оля от неожиданности шарахнулись друг от друга, точно женаты не были, и смущенно расселись по своим полкам.

— Ну! — напомнила проводница раздраженно.

Оля, спохватившись, зашарила в сумочке.

Стоило проводнице выйти и задвинуть за собой дверь, оба покатились со смеху. Мартин надул щеки, скорчил рожу — вышло похоже. Оля опять прыснула. Говорить о важном не хотелось, а хотелось хохотать и дурачиться. За окном сверкнуло и шарахнуло — но и это вышло празднично и радостно.

— Как на параде, — прошептала Оля восторженно. Мартин ее не понял. — Есть хочешь?

— Оля, я всегда хочу есть.

И она зашуршала кульками, разворачивая курицу, доставая яйца, хлеб, помидорки, какие-то непрошибаемые пряники — все, что было припасено в дорогу. И сама вдруг почувствовала зверский аппетит.

Ночью каким-то чудом уместились на одной полке. Оля, уставшая за день, крепко спала, уткнувшись носом в холодный пластик купе, а Мартин крепко держал ее за талию и, стараясь не разбудить, целовал в плечо — ему не спалось.

Сколько он себя помнил, ни разу не удалось угодить отцу. Неважно, что это было — фанерный ли самолетик, сделанный своими руками, высший ли балл в школе. Как бы ни был тот самолетик красив, обязательно находился изъян — неровная линия спила, щепочка-заусеница, слишком густая капля краски… Он помнил… до сих пор помнил чертов самолетик, как папа брезгливо вертит его в руках, перечисляя недоделки, а потом говорит насмешливо: «Что ж, посмотрим, как он летает!» — и самолетик уносится в распахнутое окно. Комната Мартина под крышей, и он успевает, едва не сбив отца с ног, подскочить и перевеситься через подоконник, где кувыркается беспомощная деревяшка, крутится, точно кленовый пропеллер, и разбивается о мостовую — крылья в стороны, хвост, все разлетается, как от взрыва, а отец за спиной… он смеется… он смеется, согнувшись, хлопая себя по коленкам… Мартин летит вниз по лестнице, мимо растерянной мамы, мимо удивленной Анежки, в каморку Яхима — и там дает волю слезам, подставив под теплую дедову ладонь светлую макушку.

Он тогда починил самолетик, дед Яхим. Повесил на нитку под потолком. Но Мартин все равно не забыл. А оценки — что оценки. Хорошая была недостаточно хороша, потому что не была отличной, отличная — недостаточно хороша, потому что не по всем предметам, а уж если все отличные — так нынче разве образование? Тьфу, а не образование.

Так и жили. Повзрослев, Мартин запретил себе оглядываться на отца. Только все равно оглядывался — ничего не мог с собой поделать. Теперь он лежал, грудью ощущая, как ровно поднимаются и опускаются во сне Олины острые лопатки, и боялся — что-то будет? Что скажет отец?

Мартину хотелось думать, что Оля ему все-таки понравится — она немного напоминала маму Михаэлу, особенно когда поворачивалась и весело смотрела через плечо, и она была живая, приветливая — все ее любили. Но чем меньше оставалось до дома, тем больше сомневался. Он жалел, что не оставил Олю в Москве. Подумаешь, неделя. Он бы быстренько съездил домой, уладил вопрос с университетом и вернулся. И отец не узнал бы про Олю, а Оля не узнала бы, что отец о ней не узнал. Но теперь поздно было что-то менять. Какой же дурак!

Так и проворочался до тех пор, пока в окна не пополз молочный рассвет. Осторожно встал, стараясь не потревожить жену. Рука, на которой пролежал почти всю ночь, затекла и теперь больно оживала — как будто внутри зашили по всей длине огромную игольницу.

Поезд шел среди полей, окуренных утренним туманом, из которого вдруг выдвигались кусты, вышки, сараи какие-то невнятные, мелькнула и утянулась в туман речка, взамен вынырнула между безногих деревьев и пошла впритык к железной дороге грунтовка, запятнанная парными лужами, остался позади грузовик с беззвучно подпрыгивающими бидонами. Оля заворочалась и перевернулась на спину, но не проснулась. Лицо ее было по-прежнему безмятежным, совсем детским. Дурак! Дурак!

Мартин присел на соседнюю полку и прикрыл глаза. Стал опять думать об отце и сам не заметил, как задремал.

Разбудила его Оля. Он лежал без подушки, раскрытый. Был уже день, туман рассеялся, и солнце высоко стояло в безоблачном небе. Взъерошенный Мартин сел, растерянно улыбнулся, и она доверчиво примостилась рядом. Оба замерли и так сидели — это был хороший момент. Оля опять подумала, что самое время сказать о важном, и даже успела произнести «Мартин, послушай», — но опять сбила проводница. Она шумно шла по проходу, ударяя в двери (кулаком? ногой? звук был такой резкий, что Оля решила — все-таки ногой), и выкрикивала, визгливо растягивая гласные: «Га-а-асуда-а-арственая гра-а-аница! Га-а-атовим да-а-акументы!» Мартин и Оля переглянулись и рассмеялись — совсем как вчера вечером. И совсем как вчера вечером, момент был упущен.

Потом поезд «переобували». Оленька наблюдала через окно, как расцепленные вагоны плавно едут вверх, как под вагонами ловко шуруют люди в промасленных робах — и катятся, катятся отпущенные на волю колеса, собравшись в длинную гусеницу, а на ее место уже ползет, громко перестукиваясь, другая. Оля замерла, приоткрыв рот, глядя внимательно и удивленно, и Мартин с любовью смотрел на ее детский профиль. Дурак! Да пусть отец хоть убьется, пусть хоть связки надорвет — Мартин не даст ее в обиду. Хватит. Ему уже двадцать четыре. Пора взрослеть. Это его жизнь! Теперь все серьезно.

Он, измученный бессонницей, проспал почти весь день. Вагон болтало из стороны в сторону. Оля пыталась читать. Третий том Толстого, который взяла она в дорогу, был почти целиком о войне, и эта пальба, эти раны и доктора в окровавленных фартуках никак не лезли в голову, а князя Андрея было жалко до слез. Она еще пару страниц поборолась с собой — до «поля сражения, покрытого трупами и ранеными», и захлопнула книгу. В горле стоял сладкий комок. Окно не открывалось, и воздух в купе сделался душным; под волосами было горячо и влажно, по вискам, по шее катились жгучие струйки пота. Мартин не просыпался. Прилегла, делать нечего, и она — буквально на минуточку, да так и заснула в горячей люльке вагона, чтобы проснуться уже на рассвете, с печатью подушки на щеке, с мокрой спиной и тяжелой головой, которая не сразу сообразит, где Оля и зачем, и куда едет.

Когда она открыла глаза, Мартин сидел за столиком и усердно ковырял перочинным ножом консервную банку.

— Очень прочные советские консервы, — сказал он серьезно, протягивая злополучную тушенку сонной растерянной Оле. — Нужен топор. Или бомба.

Несчастная банка вся была исколота по периметру крышки — но непобедима. Оля улыбнулась, отобрала ее, а взамен выдала Мартину пачку печенья и большое красное яблоко.

За окном, в рассветной дымке, золотой и розовой, ползла колонна танков. Они тоже были золотые и розовые и казались игрушечными. Мартин, проследив за ее взглядом, сказал: «Учения, наверно», — и откусил сразу половину яблока. По подбородку потек сок. Оля, как фокусник, достала из воздуха белый платочек и промокнула мужу подбородок. Мартин засмеялся, поймал ее руку и, разжав, поцеловал ладонь. Колонна все тянулась, как будто танки были связаны невидимой ниткой.

— Папа такие делает, — улыбнулась Оля.

— Консервы? — не понял Мартин.

— Танки. На нашем заводе. В городе, где я родилась.

— Добре, — сказал Мартин уважительно и снова захрустел яблоком.

— Мартин, послушай, — начала Оля — и в третий раз была прервана пронзительным голосом проводницы.

— Пребываем на Прагу-Смихов! Белье сдаем! — кричала она.

«Да что же это!» — озлилась Оля и решилась продолжать во что бы то ни стало, но Мартин отвлекся.

— Смихов? Почему вдруг Смихов? Должны были на главный вокзал. Пойду узнаю. — И он вышел, оставив Олю на полуслове. А когда вернулся, она обиженно собиралась, не глядя в его сторону.

— Оля! Не имей злости! — примирительно сказал он. — Смихов — это лучше. Смихов — это везение. Мы сядем в другой поезд и через тридцать минут будем в Кралупах!


Часть 2

Пани Вранкова


Ольга сразу узнала сестру и помимо воли вместо «здравствуй» спросила испуганно:

— Taneсko, co se stalo?3

Трубка растерянно забормотала извинительное «не туда попала» — и пошли короткие гудки. Когда она стала думать по-чешски? Ольга не помнила. Она училась постепенно и сначала только слушала, потом стала понимать — но говорить стеснялась. Собирала фразу в голове — и очень боялась ошибиться. Боялась и стыдилась, и чувствовала себя постоянно виноватой — как будто лично привела сюда все эти танки. Иногда она думала: лучше бы или хуже отнеслись к ней, не скажи она про отца, про танковый завод? Ей проще было держать на собственных хрупких плечах всю национальную вину, чем признать очевидное: свекор ее, Мирек Вранек, мизантроп, а все Олины «грехи» — лишь повод дать волю этой мизантропии, не потеряв лица. Но — дело прошлое, Мирека давно нет. Ольга повертела в руках трубку и опустила на рычаг. И тут же телефон зазвонил снова.

— Танечка, здравствуй! Что случилось? — спросила Ольга уже по-русски.

— У тебя акцент, — сказала Таня вместо приветствия.

Помолчали. Что тут возразить? Действительно, акцент. Дети выросли, уехали — и говорить по-русски стало не с кем. Мартин где-то между рождением Карела и Зденека (кажется, в семидесятом) принципиально перешел с женой только на чешский. Он был романтик. А романтиков нельзя разочаровывать — они этого не прощают. Его коммунистические идеи сошли на нет в краткий промежуток от ввода войск до начала тотальной слежки всех за всеми, и он возненавидел все советское так же люто, как раньше любил. Он бы и детям запретил, если бы мог.

Таня права — акцент. И слова — Ольга понимала не все слова, которые сбивчиво и раздраженно произносила старшая сестра. Она ее вообще не очень поняла. Только то, что у Тани какая-то большая неприятность и нужны деньги, чтобы все утрясти. А еще поняла, что сестра нездорова и несчастлива. И — в который уже раз! — почувствовала себя виноватой.