Вот так…
Я был настоящим юным снобом. Самовлюбленным двадцатилетним парнем, который мечтает вылепить из себя что-то особенное. Я надувался, как индюк, рисовался, как павлин, и мне хотелось задрать свой нос как можно выше. А роль психиатра была для этой цели просто идеальной.
Так вот, скажите мне, какой молодой мужчина не желает себе такого?
Может, и не каждый. Но мне хотелось именно этого.
Иногда я рассуждал по-другому: «Желание быть красивым и интересным не доведет до добра. Это от лукавого. Так ли уж важна эта мишура? Ведь некрасивая жизнь миллионов некрасивых людей важнее моего красования?» Но тут меня охватывал гнев: «А зачем тогда жить, Господи, если все вокруг уродливое, посредственное и серое? Есть ли смысл в миллионах некрасивых жизней? Нет, нету! — протестовало все во мне. — Я хочу прожить красивую жизнь, которая будет заслуживать всех этих лет прозябания!»
Интересным было то, что я не знал, на кого бы я хотел произвести впечатление своей странностью. Мне было приятнее не знать объекта, на который будет направлено мое воздействие. Как рок звезда на сцене, из-за сильного света прожекторов не видящий публики, а только представляющий, какие чудесные люди собрались на концерте. И я чувствовал нечто подобное. Ожидал анонимного восхищения. Если задуматься, то, естественно, от женщин. Всё эти женщины. Но и от мужчин тоже. Мужчины должны были почувствовать себя униженными моим превосходством.
Я был мифоманом. А миф о психиатрии казался мне самым внушительным.
Смешно. Для любого нормального человека, не имеющего отношения к медицине, в психиатрии не было ничего мифологического. Для всех не медиков психиатры были просто сумасшедшими. Но для моего жаждущего мифов и обожествления сердца психиатрия казалась весьма романтичной… Да. Весьма!
Я представлял себе психиатра как некоего загадочного полубога из зловещих и полных легенд психбольниц, в которые не ступала нога непосвященного. И если так посмотреть, то психиатры и правда были последними путешественниками по неизведанным землям.
И мне хотелось быть, как они.
…Мамочки! Я представлял себе, сколько восхищенных и удивленных женских взглядов я могу собрать благодаря этой психиатрии. Мне виделось, как все будут смотреть на меня с восхищением, а я лишь буду застывать в эффектных позах.
Я представлял, как буду ходить с сигаретой за ухом и носить модные очки. Как буду ходить на работу в одном желтом и в одном синем ботинке. Как ночью буду слушать Моцарта у себя в кабинете, встав на письменный стол, обнаженный и со стаканом мартини в руке. Как моя медицинская сестра будет ходить без нижнего белья. Хотя именно этот пассаж казался мне слишком банальным. Может, у меня все будет совсем наоборот: моя медсестра будет носить десять комплектов белья сразу. Что-то в этом роде.
И я думал о всех спятивших на сексе красивых невротичках и испытывал волнение, как ребенок. А может, я и был ребенком?
В первые дни занятий в кружке по психиатрии я вел очень интересные разговоры с одним молодым, но уже утвердившемся в профессии врачом.
— Доктор Роев, как ты считаешь, мог бы ты стать дерматологом? — спрашивал его я.
— Гм, забудь! Чтобы я всю свою жизнь лечил акне и бородавки, — пренебрежительно надул губы мой собеседник.
— М-да! Понимаю, ну, я такой же, мне всегда хотелось заниматься не мясом, не плотью, а душой, ведь так мало обычных (я сказал «обычных», совершенно не задумываясь) врачей интересуются… душой. Правда же? Для них все в человеке сводится к телу. И это меня ужасно раздражает!
— Вот именно! — наморщился доктор Роев. — Мясники, и всё.
— Ну, если посмотреть, то и душа происходит из мяса… из мозга. Мы же не философы и занимаемся материей…
— Это да, но и до мясников нам далеко, — улыбнулся доктор Роев.
— А потом, как ты думаешь, ведь совсем по-другому звучит: психиатр?
— Совсем по-другому! Психиатрия — это очень сексуально, — довольно улыбнулся доктор Роев.
— Как ты думаешь, а на женщин это производит впечатление, когда ты говоришь им, что ты психиатр? — с нездоровым суетным трепетом спросил я.
— Еще какое! — посмотрел на меня самодовольно и выпучив глаза доктор Роев и счастливо улыбнулся.
Я тоже улыбнулся. Я чувствовал себя особенным. Суета сует.
Одновременно с этим то, что эта суета сует явилась причиной моего желания стать психиатром, было слишком элементарным объяснением. Я ужасно боялся Безумия.
Легко предположить, что любой психиатр может испугаться Безумия, когда увидит его и заживет с ним рядом. Но нет. По крайней мере, в моем случае было по-другому. Я боялся Безумия с детства.
Я помню, как лежал в своей маленькой кроватке, смотрел на стену и с ужасом ждал, когда начну слышать голоса. Кто знает, откуда в моей перевозбужденной фантазии поселился этот страх. В подготовленной к страху душе ужас проклевывается даже из самого маленького зернышка. Наверное, я где-то услышал или прочитал о слуховых галлюцинациях. И моя неспокойная, жаждавшая ужасов голова превратила это зернышко в ядовитое растение.
Не превратила, а превращала — каждую ночь. На самом деле, все это было чрезвычайно странно: я не слышал голоса, но меня ужасало то, что я начну их слышать. Даже не так. Кошмар был именно в том, что я их не слышал.
И мне думалось, что если все же я начну слышать голоса, то успокоюсь.
И еще. Сумасшедшие люди меня узнавали. Меня, пребывавшего в ужасе от одной только мысли о Безумии. Узнавали и прилипали ко мне. Я знал, что то же самое происходит с большинством моих коллег. И даже подозревал, что именно этим отличаются настоящие психиатры от тех, кто работает в психиатрии поневоле.
Вы их узнаете по приставанию сумасшедших.
Мне было известно, что психиатры — это те люди, которыми овладевает страх однажды сойти с ума. А такая опасность существовала: немало моих коллег имели на запястьях шрамы от порезов и следы от веревки на шее; а попытки самоубийства определенно являются одним из очевидных свидетельств душевного колебания и жестоких сомнений по поводу своей нормальности.
Сапожник становится сапожником, потому что боится — если он им не станет, то может всю жизнь проходить босым. Вот он и становится сапожником, чтобы самому себе делать обувь. Ха, ха! А психиатром человек становится, чтобы самому себе выписывать галоперидол.
«А кто из нас не сумасшедший?» — этот вопрос постоянно вертелся в моей голове во времена ранней молодости. И все чаще и чаще я приходил к странному выводу: раз ты родился и знаешь, что умрешь, а также знаешь, что ты ничего не можешь изменить, но продолжаешь жить, как ни в чем не бывало, ты явно сумасшедший!
Кто из нас не сумасшедший, раз живет в этом мире?
Но даже это не было всей правдой о моей страсти к психиатрии. Утверждать, что я хочу стать психиатром, чтобы лечить самого себя и ответить на свои сомнения, было бы слишком поверхностно. Может, основной причиной было…
Да.
Мое христианство.
С самого раннего возраста я хотел стать жертвой. И в этом, если присмотреться, тоже было много тщеславия. Я хотел стать мучеником и жертвовать собой ради других, стать человеком, который каждую секунду ревностно спасает свою душу. Я хотел стать Алешей Карамазовым или Альбертом Швейцером.
Хотел принизить себя и раздавить. Пойти к самым истязаемым и самым слабым. Быть с ними и попрать свою гордость. Я хотел быть спокойным. Смириться. И это выглядело смешно — я бешено хотел смириться. Какая прекрасная комбинация — бешенство и смирение! Я бесился в желании смириться. И все это на фоне моей юношеской суеты.
Суета сует.
Мне хотелось быть мучеником и святым; а психиатрия была самым удобным инструментом для этой цели.
И вот…
Может, именно так: ведомый суетой, страхом безумия и стремлением к христианскому мученичеству, к величию смирения, а почему бы и не к Истинному Спасению (оно постоянно звучало в моих молитвах), я постепенно вписывался в безбрежный мир психиатрии.
Помню, мне было семнадцать, и я уже болезненно стремился к героическому спасению.
Одним зимним вечером мы, трое парней из Дианабада[4], — я, Феликс и Борка — сидели и пили пиво в пивнушке на заасфальтированном островке бульвара Велчова завера. Это был снежный вечер. Снег был еще совсем белым, и колеса машин растапливали его, разнося по дороге тонкие слякотные полоски. Мы пили и курили, с умным видом несли всякую чушь, хохотали над особо удавшимися пошлыми шутками, которые сами выдумывали. И не шли домой, хотя и было поздно.
И вдруг в пивнушку вошел старик. Он был коричнево-черным, а его борода — серой, как камень. Старик был очень плох. Дед, свихнувшийся от пьянства.
Он был босой.
То есть, его ноги были замотаны в какое-то ужасное тряпье, но лоскуты только впитывали в себя снежную кашу, мусор и горсти острых мокрых камешков. Если бы он снял эти портянки, то мерз бы намного меньше.
Я испытал ужас. Потом восторг. Эта картина — окоченевший немощный старик — была для меня очень притягательной. Она манила броситься помогать. Преодолеть инстинктивную брезгливость.
Старик наверняка бы умер от обморожения. По крайней мере, в моей напичканной бурными фантазиями голове крутились именно такие картины: как старик падает в соседнем переулке и умирает. Во мне пробудился романтический бесенок, и я стал дергать Борку и Феликса: «Ребята, давайте ему поможем, ну давайте!»
Они долго не думали.
Первое, что мы сделали — купили ему внушительное количество алкоголя и горячий чай. Когда он согрелся и развеселился, я, возбужденный и красный, почти бегом добежал до дома, который был в нескольких километрах от кафе, и взял крепкие кожаные ботинки. Вернулся и с большим трудом смог натянуть их на окоченевшие черные ноги старика. Он лыбился в свою торчащую во все стороны бороду и сопел.