«Библейский текст» в творчестве Бродского: священное время и пространство — страница 3 из 6

рашный суд».[10]

Итак, время и пространство стихотворения «Сретенье» остаются в рамках «прямой перспективы», не преображаются в высшую реальность. Впрочем, справедливости ради, нужно заметить, что самая последняя строка стихотворения выводит нас на уровень «иконотопоса»: «Светильник светил, и тропа расширялась». Симеон уходит вдаль, согласно прямой перспективе тропа должна сужаться, чтобы в итоге превратиться в точку, в ничто. Но поэт дает нам иной путь: чем дальше, тем тропа шире. Этот путь не в небытие, а через смерть и последующее воскресение в жизнь вечную. Последней строчкой поэт сумел преодолеть силу тяготения ренессансной культуры. Тропа Симеона у И. Бродского вырывается из падшего мира и уходит в вечность. Или, по терминологии В. Лепахина, в эонотопос (от греч. aion — вечность, век и topos — место, местность, область, страна, пространство).[11]

3. «…звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца»

Из библейско-евангельских сюжетов тема Рождества в творчестве И. Бродского представлена наиболее обширно. Можно говорить даже об определенном рождественском лейтмотиве. Чем объяснить такое пристальное внимание поэта к этому сюжету? Сам И. Бродский говорил следующее: «Прежде всего, это праздник хронологический, связанный с определенной реальностью, с движением времени. В конце концов, что есть Рождество? День рождения Богочеловека. И человеку не менее естественно его справлять, чем свой собственный. <…> С тех пор как я принялся писать стихи всерьез, — я к каждому Рождеству пытался написать стихотворение — как поздравление с днем рождения».[12]

Время, «движение времени», хронологичность — вот, что в первую очередь привлекает поэта в Рождестве, то есть главная доминанта его поэтического мира. Рождество органично входит составным элементом в поэтическое мироощущение И. Бродского, выполняя совершенно определенную функцию. Петр Вайль заметил: «О личных мотивах посторонние имеют право лишь догадываться, но о мироощущении поэта читатель судить вправе. Из двух категорий бытия вы явно больше интересуетесь временем, чем пространством. Христианство же, в отличие, например, от восточных религий, структурирует время. И в первую очередь именно утверждением факта Рождества как универсальной точки отсчета, очень определенной и исторической».[13]

Поэт с этим полностью согласен. А «структурируемое время» — это то же самое, что и «реорганизованное время», то есть, по определению И. Бродского, стихотворение. Таким образом, Рождество в поэтическом мироощущении И. Бродского является своего рода потенциальным стихотворением, чья актуализация зависит только от воли поэта.

Поворотом, первотолчком для открытия темы Рождества, по признанию самого И. Бродского, послужило не религиозное чувство, а эстетическое. Все началось с картинки: «Первые рождественские стихи я написал в Комарове. Я жил на даче <…> И там из польского журнальчика <…> вырезал себе картинку. Это было „Поклонение волхвов“. Я приклеил ее над печкой и смотрел довольно часто по вечерам. <…> Смотрел-смотрел и решил написать стихотворение с этим самым сюжетом».[14]

Впрочем, рождественские стихи начинаются несколько раньше. Отсчет нужно вести с «Рождественского романса», написанного в 1961 году еще до подробного знакомства с евангельским текстом. Примечательно, что стихотворение обозначено как романс. Можно сказать, что это «жестокий романс», но, конечно, не в традиционном понимании данного термина, так как перед нами не «жестокие» и «страстные» коллизии любовной трагедии, а состояние всепоглощающей экзистенциальной тоски, изъяснимой, но необъяснимой:

Плывет в тоске необъяснимой

среди кирпичного надсада

ночной кораблик негасимый

из Александровского сада…

(I, 150)

Кстати сказать, авторский вокализм этого стихотворения в 60-е годы приближается к песенному (романсовому). Авторское исполнение у И. Бродского вообще тяготеет к своеобразной вокализации, но чтение «позднего» И. Бродского несколько суше. Если сравнить с течением, то чтение молодого поэта — это водный поток, вторая половина жизни и творчества — течение, поток песка. Водяные часы и песочные часы — вот две метафоры, которыми можно определить периоды жизни И. Бродского, опираясь на особенности интонации и вокализма авторского исполнения. Но это условно и гипотетично, так как данная проблема требует особого исследования, выходящего за рамки нашей работы.

Вернемся к «Рождественскому романсу». Необъяснимая тоска и печаль в стихотворении пронизывают всё и вся, пропитывают все поры мироздания, и ничего не укрывается от них. «Плывет в тоске необъяснимой / пчелиный хор сомнамбул, пьяниц»; «Плывёт в тоске необъяснимой / певец печальный по столице»; «Полночный поезд новобрачный / плывет в тоске необъяснимой»; «плывет красотка записная, / своей тоски не объясняя»; «Твой Новый год по темно-синей / волне средь шума городского / плывет в тоске необъяснимой». «В ночной столице фотоснимок / печально сделал иностранец»; «стоит у лавки керосинной / печальный дворник круглолицый»; «блуждает выговор еврейский / На желтой лестнице печальной». Тоска и печаль в преддверии Праздника! Это нонсенс, абсурд. Но таков мир. Стихотворение очень точно показывает этот абсурдный мир. В «Рождественском романсе» ни слова о Христе. В этом противоречии между заглавием и самим текстом и лежит ключ к пониманию стихотворения. Стихотворение является слепком души поэта, находящегося в безблагодатном, обезбоженном мире, но с жаждой обретения Бога и смысла жизни. Отсюда такой надрыв и надсад. «Необъяснимая тоска» является тоской богооставленности, печалью по Богу. Но в глубине сердца лежит затаенная надежда на чудо, на то, что все может удивительным образом измениться, преобразиться:

Твой Новый год по темно-синей

волне средь шума городского

плывет в тоске необъяснимой,

как будто жизнь начнется снова,

как будто будут свет и слава,

удачный день и вдоволь хлеба,

как будто жизнь качнется вправо,

качнувшись влево.

(I, 151)

В этом финале мы видим именно надежду, а не «горький итог», как это представляется О. Лекманову.[15] В своей статье, посвященной анализу образов луны и реки в стихотворении, которые, по мысли автора, символизируют «главную тему „Рождественского романса“: тему иллюзорности, призрачности окружающей действительности» (что согласуется и с нашим определением абсурдности мира, но все-таки не иллюзорности; абсурд реален, в этом и трагичность), исследователь порой делает весьма натянутые выводы, особенно в том, что касается рождественско-христианской тематики. В частности, на наш взгляд, малоправдоподобной является интерпретация образов «красотки записной» и «любовника старого и красивого» как «кощунственных двойников Иосифа и Марии».[16] И любовник, и красавица означают то, что они означают. Нам представляется, что вся любовно-брачная тематика в этом стихотворении является поэтическим преображением определенных биографических моментов жизни поэта, а никак не кощунственной, циничной интерполяцией евангельских образов. Надо заметить, что нарочитого кощунства нет ни в одном рождественском стихотворении.

Стихотворение «Рождественский романс» — это стихотворение не о Рождестве, а, так сказать, по поводу Рождества. Следующие по хронологии два рождественских стихотворения — о Рождестве. Первое из них озаглавлено «Рождество 1963 года», датировано 1963–1964 гг., а второе называется «Рождество 1963», датировано январем 1964 года. Именно по поводу этих стихов говорил И. Бродский, что они стали результатом созерцания «картинки» с евангельским сюжетом.

Стихотворения нужно рассматривать как своего рода диптих:


«Рождество 1963 года»

Спаситель родился

в лютую стужу.

В пустыне пылали пастушьи костры.

Буран бушевал и выматывал душу

из бедных царей, доставлявших дары.

Верблюды вздымали лохматые ноги.

Выл ветер.

Звезда, пламенея в ночи,

смотрела, как трех караванов дороги

сходились в пещеру Христа, как лучи.

(I, 298)

«Рождество 1963»

Волхвы пришли. Младенец крепко

спал.

Звезда светила ярко с небосвода.

Холодный ветер снег в сугроб сгребал.

Шуршал песок. Костер трещал у входа.

Дым шел свечой. Огонь вился

крючком.

И тени становились то короче,

то вдруг длинней. Никто не знал

кругом,

что жизни счёт начнется с этой ночи.

Волхвы пришли. Младенец крепко

спал.

Крутые своды ясли окружали.

Кружился снег. Клубился белый пар.

Лежал младенец, и дары лежали.

(I, 314)

Как видим, одно стихотворение продолжает другое «сюжетно». В первом Волхвы еще находятся в пути, а во втором «Волхвы пришли». На иконе все эти события изображаются одновременно. Поэт же не уместил все в одном стихотворении, понадобилось два. Впрочем, если рассматривать их как единое целое, а именно на этом мы и настаиваем, то хронотоп «единого» стихотворения вполне сопоставим с иконотопосом.

И. Бродский в уже цитировавшемся интервью говорил, что на создание этих стихов никак не повлияло творчество Б. Пастернака; «Началось все не с религиозных чувств, не с Пастернака…».[17] Но зависимость или перекличка с «Рождественской звездой» Б. Пастернака, на наш взгляд, явная. Пастернаковское стихотворение, кстати, тоже состоит как бы из двух частей, так как совершенно четко выделяются две части, написанные разным размером. Б. Пастернак сделал то, что не сделал И. Бродский — объединил два стихотворения в одно. Быть может, И. Бродский сознательно не объединил их, чтобы ослабить зависимость от старшего собрата по перу. Но связь заключается не только в структуре, и прежде всего, не в структуре, а в образах. У И. Бродского: «Спаситель родился в лютую стужу… Буран бушевал… / …Выл ветер». У Б. Пастернака: «Стояла зима. / Дул ветер из степи. / И холодно было младенцу в вертепе…». У И. Бродского: «Волхвы пришли. Младенец крепко спал. / Крутые своды ясли окружали». У Б. Пастернака: «И только волхвов из несметного сброда / Впустила Мария в отверстье скалы. / Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба…». У И. Бродского: «Звезда, пламенея в ночи, / смотрела…». У Б. Пастернака: «Как гостья смотрела звезда Рождества».