ории настоящего, будущего неприемлемы в онтологическом плане. «В аду есть только бесконечное, темное прошедшее».[22] И тогда экзистенциальное переживание ада в настоящем, длящемся «вечно», есть переживание изгнания и утраты. Завтра, через год, через десятилетие — все тоже изгнание, то есть все тоже настоящее, в котором постоянная боль о прошлом, об утраченном. Мысли о прошлой жизни приносят лишь страдания, так как еще живо желание вернуться не только мыслью, но и телом, а это-то и невозможно. Нельзя вернуться «в то „никуда“, задержаться в коем / мыслью можно, зрачку — нельзя» (II, 320).
Год 1980-й. «Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…». Рождество встречает все тот же «человек в плаще», чуждый миру, чувствующий своего рода «ущербность». И через эту «ущербность» само Рождество воспринимается им «ущербно», «осколочно». Он не в состоянии увидеть, охватить все целиком. Но и частичный отблеск Рождественской звезды для него так ярок, что он боится ослепнуть:
Сколько света набилось
в осколок звезды,
на ночь глядя! Как беженцев в лодку.
Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
Душа еще не способна воспринять благовестие Рождества, в ней сумятица и путаница. Замечателен призыв к самому себе помолиться «за бредущих с дарами в обеих / половинках земли самозванных царей / и за всех детей в колыбелях» (III, 8). Здесь призыв совершенно христианский. Молиться нужно и за врагов («самозванных царей») и за ближних, которых эти цари будут избивать. Но странным выглядит сравненье: «Помолись лучше вслух, как другой Назарей». Что значит «другой Назарей»? Очевидно, чувство меры и такта не позволили в рождественском стихотворении напрямую сравнить себя со Христом. Поэтому и сказано «другой». Но в результате получилось (хотя поэт этого, очевидно, не заметил) гораздо ужаснее, нежели если он сравнил бы себя со Спасителем. В силу того, что другого Назорея не может быть, ибо Христос один, то «другой» означает лженазорей, лжехристос, то есть антихрист. А кому молится антихрист?
Да, в этом стихотворении язык сыграл с «отщепенцем» злую шутку.
Следующее рождественское стихотворение выходит из-под пера И. Бродского через пять лет — в 1985. Стихотворение «Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке…» посвящено Евгению Рейну и написано в виде послания, небольшой весточки другу. Какова же весть — благая? Перед нами снова весть небытия, неумолимо наступающего по велению времени. Рождественской радости нет, скорее, наоборот. Мир и человек стали на год ближе к смерти. И несмотря на то, что в стихотворении смерть заявлена как момент встречи со Христом: «…Данную годовщину / нам, боюсь, отмечать не добавляя… / избавляя следующую морщину / от еённой… в просторечии — вместе с Ним», — эта холодная констатация не несет христианской радости вечной жизни. Это не чаемая встреча, а стоическое принятие неизбежного. Через сердечную боль и скрежет шипящих — звук, мало похожий на звук радостной встречи.
Странен и итог этой встречи. Он тоже совсем не христианский: «Или нет астрономии, вглядываясь в начертания / личных имен там, где нас нету: там, / где сумма зависит от вычитанья». Именно личное имя христианское и не исчезает, не вычитается, не вычеркивается. Бог знает своих людей по именам! А закон вычитания — это закон ада.
В каком-то мутном зловещем виде представляется здесь Рождество. Ангелы, которые возвещают всему миру о рождении Спасителя своим великим славословием: «Слава в вышних Богу; и на земли мир; в человецех благоволение!», здесь «галдят, точно выставленные из кухни официанты». И, очевидно, их галдение сливается с бесшабашным «ай-люли» вьюги: «… Снежное толковище / за окном разражается искренним „ай-люли“: / белизна размножается…». Эти завывания и гвалт не из ангельского репертуара, а ровным счетом наоборот — бесовская свистопляска.[23]
Неужели и в этом стихотворении поэт находится в плену той же подмены, что и в предыдущем рождественском произведении?
Источником стихотворения «Рождественская звезда» явилась итальянская живопись, по признанию самого И. Бродского. Говоря о «Рождественской звезде» Б. Пастернака, поэт сказал: «Я думаю, что источник этого стихотворения тот же, что и мой, а именно — итальянская живопись».[24] Но далее по поводу стихотворения Б. Пастернака он говорит, что «если сопрягать (стихотворения. — Р. И.) с отечественной эстетикой, то это, конечно, икона».[25] Второе высказывание противоречит и опровергает первое. Пастернаковское стихотворение, действительно, ближе к иконическому изображению события: присутствует совмещение различных временных и пространственных планов. Рождество воистину показано как вселенская мистерия. Но вот обилие деталей и, так сказать, «густота мазка» действительно «живописного происхождения». Только, скорее всего, не итальянская, а голландская традиция угадывается в этом стихотворении.
Стихотворение И. Бродского «Рождественская звезда» написано в холодной монотонной интонации. Многие стихи этого периода написаны в подобной метрической просодии — перед нами царство амфибрахия. Это сознательно выбранная монотонность: «Чем этот самый амфибрахий меня привлекает? Тем, что в нем присутствует монотонность. Он снимает акценты. Снимает патетику. Это абсолютно нейтральный размер. <…> В этом размере — интонация, присущая, как мне представляется, времени как таковому».[26]
В холодную пору, в местности,
привычной скорей к жаре,
чем к холоду,
к плоской поверхности более,
чем к горе,
младенец родился в пещере,
чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне
может зимой мести.
Ему всё казалось огромным:
грудь матери, жёлтый пар
из воловьих ноздрей, волхвы —
Балтазар, Гаспар,
Мельхиор; их подарки,
втащенные сюда.
Он был всего лишь точкой.
И точкой была звезда.
Внимательно, не мигая,
сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребёнка издалека,
из глубины Вселенной,
с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру.
И это был взгляд Отца.
Но разве спокойная монотонность является органичной для такого Праздника? Разве не уместна здесь патетика, восторженная радость?
Принцип «взгляда со стороны» выжигает любую радость, в том числе и рождественскую. Образ Отца, смотрящего с другого конца Вселенной, есть образ самого автора, смотрящего… на всё, а в данном конкретном случае, это взгляд на свое стихотворение, которое есть отражение ренессансной картины. А она, в свою очередь, тоже представляет собой «взгляд со стороны», так как ренессансные «открытия» перспективы и ракурса и влекут за собой этот способ видения мира. Отражения отраженного света — вот определение «рождественской звезды» И. Бродского. Именно поэтому оно лишено напряжения и катарсиса. Нет жажды Бога и радости Его обретения, той вечной радости, которая так великолепно выражена в тропаре Рождества: «Рождество Твое Христе Боже наш, возсия мирови свет разума, в нем бо звездам служащии, звездою учахуся Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока, Господи, слава Тебе!».
Последующие рождественские стихи написаны всё в той же монотонной холодности амфибрахия: «Бегство в Египет», «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…», «PRESEPIO». И все они похожи на словесное, поэтическое переложение живописных полотен, а в «PRESEPIO» дано описание витрины магазина, украшенной к Рождеству. Но в этом стихотворении чувствуется тоска от профанации «священного хронотопа», от «деиконизации» и жажда по изменению масштаба: от «хронотопа» витрины до «хронотопа» галактики.
В этих стихах постоянен образ пустыни: «… мело, как только в пустыне может зимой мести» («Рождественская звезда»), «В пустыне, подобранной небом для чуда…» («Бегство в Египет»), «… а что до пустыни, пустыня повсюду» («Представь…»), «…шагнуть / в другую галактику, в гулкой пустыне / которой светил — как песку в Палестине» («PRESEPIO», III, 190). В стихотворении же «Колыбельная» звучит стоический гимн пустыне:
Родила тебя в пустыне
я не зря.
Потому что нет в помине
в ней царя.
…………………
Привыкай, сынок, к пустыне
как к судьбе.
Где б ты ни был, жить отныне
в ней тебе.
Я тебя кормила грудью.
А она
приучила взгляд к безлюдью,
им полна.
Пустыня — идеальный символ единения времени и пространства, символ, где снимаются все их противоречия. В пустыне время неотличимо от пространства, и наоборот. Хотя, на первый взгляд, кажется, что пустыня — это победа пространства над временем, ибо перед нами — плоскость, горизонталь, тогда как время — вертикаль в поэтике И. Бродского. Но все дело в песке. Песок есть символ овеществленного времени. В пустыне время отдыхает, так как достигает своей цели — небытия. Пустыня — это небытие, а небытие — это ад.
Пустыня, окружающая человека, есть своеобразное воплощение мироощущения И. Бродского. Это мироощущение экстраполируется и на Рождество. Рождество, таким образом, оказывается одновременно и сошествием в ад, то есть сразу — без смерти крестной. Но если нет смерти, то нет и воскресения. Нет воскресения — нет и спасения. Вот откуда безрадостность поздних рождественских стихов И. Бродского. Есть вера в Рожденного, но нет веры в Воскресшего, то есть Победившего ад и смерть. Именно здесь тупиковость мироощущения и мировоззрения И. Бродского.