Приложение 1Дореволюционные стихи и басни Демьяна Бедного
Хозяин и батрак
Над мужиком, над Еремеем,
В деревне первым богатеем,
Стряслась беда:
Батрак от рук отбился,
Батрак Фома, кем Еремей всегда
Хвалился.
Врага бы лютого так поносить не след,
Как наш Фома Ерему:
«Людоед!
Чай, вдосталь ты с меня повыжал соку,
Так будет! Больше мне невмочь
Работать на тебя и день и ночь
Без сроку.
Пусть нет в тебе на грош перед людьми стыда,
Так побоялся б ты хоть Бога.
Смотри! ведь праздник у порога,
А у тебя я праздновал когда?
Ты так с работой навалился,
Что впору б дух лишь перевесть.
За недосугом я, почесть,
Год в церковь не ходил и Богу не молился!»
На батрака Ерема обозлился:
«Пустые все твои слова!
Нанес ты, дурья голова,
Большую гору
Вздору.
Никак, довесть меня ты хочешь до разору?
Какие праздники ты выдумал, Фома?
Бес праздности тобой, видать, качает.
Смекай – коль не сошел еще совсем с ума:
Кто любит праздновать, тот не добром кончает.
Ты чем язвишь меня – я на тебя дивлюсь:
„Год Богу не молюсь!“
А не подумал, Каин,
Что за тебя помолится хозяин?!»
Притон
Дошел до станового слух:
В селе Голодном – вольный дух:
У двух помещиков потрава!
И вот – с несчастною, покорною толпой
Кровавая учинена расправа.
Понесся по селу и плач, и стон, и вой…
Знал озверевший становой,
Что отличиться – случай редок,
Так лил он кровь крестьянскую рекой.
Что ж оказалось напоследок?
Слух о потраве был пустой:
От мужиков нигде потравы никакой.
«Ах, черт! Дела на слабом грунте!
Не избежать плохой молвы!»
Но, не теряя головы,
Злодей строчит доклад об усмиренном бунте.
Меж тем, очнувшися от бойни, мужики
На тайном сходе у реки
Постановили: быть Афоне
За дело общее в столице ходоком,
Пред Думой хлопотать, – узнать, в каком законе
Дозволено все то, что ноне
Лихие вороги творят над мужиком?
Уехал наш ходок и через две недели
Привозит весть.
Не дали мужики Афоне с возу слезть,
Со всех сторон насели:
«Был в Думе?» – «Был».
«Ну, что?» —
«Да то:
Судились овцы с волком…»
«Эй, не томи!.. Скорее толком
Все говори, – кричит Егор, —
Нашел на извергов управу?»
«Не торопись ты… Больно скор…
Мы казнены и впрямь совсем не за потраву.
Шел в Думе крепкий спор
Про наше – слышали? – про наше изуверство!
Но всех лютей чернил нас некий старичок…
По виду так… сморчок…
А вот – поди ж, ответ держал за министерство:
„Потравы не было. Да дело не в траве:
У мужика всегда потрава в голове“.
Так, дескать, господа нас малость постращали,
Чтоб мы-де знали:
Крепка еще на нас узда!
А кровь… Так не впервой у нас ее пущали…
Что, дескать, было так и будет повсегда!»
«Ай, горе наше! Ай, беда!
Ни совести в тебе, скотина, ни стыда! —
Тут с кулаками все к Афоне. —
Ты ж в Думу послан был, а ты попал куда?
Ведь ты же был, никак, балда,
В разбойничьем притоне!»
Правдолюб
«В таком-то вот селе, в таком-то вот приходе» —
Так начинают все, да нам – не образец.
Начнем: в одном селе был староста-подлец,
Ну, скажем, не подлец, так что-то в этом роде.
Стонали мужики: «Ахти, как сбыть беду?»
Да староста-хитрец с начальством был в ладу,
Так потому, когда он начинал на сходе
Держать себя подобно воеводе,
Сражаться с иродом таким
Боялись все. Но только не Аким:
Уж подлинно, едва ли
Где был еще другой подобный правдолюб!
Лишь попадись ему злодей какой на зуб,
Так поминай как звали!
Ни перед кем, дрожа, не опускал он глаз,
А старосте-плуту на сходе каждый раз
Такую резал правду-матку,
Что тот от бешенства рычал и рвался в схватку, —
Но приходилося смирять горячий нрав:
Аким всегда был прав,
И вся толпа в одно с Акимом голосила.
Да что? Не в правде сила!
В конце концов нашел наш староста исход:
«Быть правде без поблажки!»
Так всякий раз теперь Аким глядит на сход…
Из каталажки.
Лапоть и сапог
Над переулочком стал дождик частый крапать.
Народ – кто по дворам, кто под навес бегом.
У заводских ворот столкнулся старый лапоть
С ободранным рабочим сапогом.
«Ну что, брат-лапоть, как делишки?» —
С соседом речь завел сапог.
«Не говори… Казнит меня за что-то Бог:
Жена больна и голодны детишки…
И сам, как видишь, тощ,
Как хвощ…
Последние проели животишки…» —
«Что так? Аль мир тебе не захотел помочь?» —
«Не, мира не порочь.
Мир… он бы, чай, помог… Да мы-то
не миряне!» —
«Что ж? Лапти перешли в дворяне?» —
«Ох, не шути…
Мы – хуторяне». —
«Ахти!
На хутора пошел?! С ума ты, что ли, выжил?» —
«Почти!
От опчества себя сам сдуру отчекрыжил!
Тупая голова осилить не могла,
Куда начальство клонит.
Какая речь была: „Вас, братцы, из села
Никто не гонит.
Да мир ведь – кабала! Давно понять пора:
Кто не пойдет на хутора,
Сам счастье проворонит.
Свое тягло
Не тяжело
И не надсадно,
Рукам – легко, душе – отрадно.
Рай – не житье: в мороз – тепло,
В жару – прохладно!“
Уж так-то выходило складно.
Спервоначалу нам беда и не в знатье.
Поверили. Изведали житье.
Ох, будь оно неладно!
Уж я те говорю… Уж я те говорю…
Такая жизнь пришла: заране гроб сколотишь!
Кажинный день себя, ослопину, корю.
Да что?! Пропало – не воротишь!
Теперя по местам по разным, брат, пойду
Похлопотать насчет способья».
Взглянув на лапоть исподлобья,
Вздохнул сапог: «Эхма! Ты заслужил беду.
Полна еще изрядно сору
Твоя плетеная башка.
Судьба твоя, как ни тяжка,
Тяжеле будет; знай, раз нет в тебе „душка“
Насчет отпору.
Ты пригляделся бы хоть к нам,
К рабочим сапогам.
Один у каши, брат, загинет.
А вот на нас на всех пусть петлю кто накинет!
Уж сколько раз враги пытались толковать:
„Ох, эти сапоги! Их надо подковать!“
Пускай их говорят. А мы-то не горюем.
Один за одного мы – в воду и в огонь!
Попробуй-ка нас тронь.
Мы повоюем!»
Предпраздничное
Хозяин потчует под праздник батраков:
«Я, братцы, не таков,
Чтоб заговаривать вам зубы.
Судьбину вашу – кхе! – я чувствую вполне…
Кому по рюмочке?»
«Да что ж? Хотя бы мне», —
Илья облизывает губы.
«Кто, други, по второй?» —
«Да я ж и по второй!»
«Ребята! Аль к вину мне подгонять вас плетью?
Ну, кто по третьей? А?.. Раздуло б вас горой…»
«Да я ж! – кряхтит Илья. – Как третью, так и третью».
«А как же с праздничком?.. Пропащий, значит, день?
Аль потрудились бы… кому из вас не лень», —
Вздохнув, умильно речь повел хозяин снова.
«Что ж, братцы, – батракам тут подмигнул Илья, —
Все я да я!
А вы – ни слова!»
Нет, не совсем-то так. Ответ, я знаю, был.
Ответ такой, что наш хозяин взвыл.
И я бы повторить его не прочь, ей-богу,
Но… кто-то дергает за ногу!
Мокеев дар (Быль)
Случилася беда: сгорело полсела.
Несчастной голытьбе в нужде ее великой
От бедности своей посильною толикой
Своя же братья помогла.
Всему селу на удивленье
Туз, лавочник Мокей, придя в правленье,
«На дело доброе, – вздохнул, – мы, значит, тож…
Чего охотней!..»
И раскошелился полестней.
А в лавке стал потом чинить дневной грабеж.
«Пожар – пожаром,
А я весь свет кормить, чай, не обязан даром!» —
«Так вот ты, пес, каков!» —
Обида горькая взяла тут мужиков.
И, как ни тяжело им было в эту пору,
Они, собравши гору
Последних медяков
И отсчитав полсотни аккуратно,
Мокею дар несут обратно:
«На, подавись, злодей!»
«Чего давиться-то? – осклабился Мокей,
Прибравши медяки к рукам с довольной миной. —
Чужие денежки вернуть немудрено, —
А той догадки нет, чтоб, значит, заодно
Внесть и процентики за месяц… руп с полтиной!»
Приложение 2Митрополит Сергий (Страгородский)Православная русская церковь и советская власть(к созыву Поместного Собора Православной Церкви)
Этот документ написан одним из самых известных русских иерархов митрополитом Сергием (Страгородским). Документ найден недавно (в конце XX века) в бумагах, относящихся к делу патриарха Тихона. Время его написания – декабрь 1924 года. Его основным предметом является необходимость Поместного Собора, и, по сути дела, тут предлагается проект основных решений Собора с развернутым их обоснованием. История создания этой записки остается неизвестной, но ясно, что она была адресована властным структурам и была прочитана Е.А. Тучковым – «серым кардиналом», ведшим все дела, связанные с Церковью (на документе остались его пометки).
Мы публикуем лишь третью главу документа, в которой митрополит Сергий высказывает свое отношение к коммунистическому строю. Тут мы имеем исключительный случай, когда иерарх старой, дореволюционной закалки хорошо понимает, что «климентизм» не является подлинным христианским имущественным учением. Более того, благодаря широте взглядов и глубоким богословским и историческим знаниям митрополит Сергий указывает на причины уклонения церковного имущественного учения от истины.
В последние годы имя митрополита (а позднее – патриарха) Сергия подвергается поруганию. Сергианством сейчас называют недопустимый компромисс с безбожной властью. Думается, что суть церковной политики митрополита Сергия в период его возглавления Церкви был не компромисс, а разворот в сторону социальной политики Советского государства, и данная записка такую точку зрения полностью подтверждает. Доброе имя этого выдающегося деятеля нашей Церкви должно быть восстановлено, а кампания его дискредитации – прекращена[285].
Н.В. Сомин
Вторым основным вопросом, который должен быть внесен в программу Поместного Собора (первый вопрос – об отношении Церкви к власти. – Н.С.), должен быть вопрос о новом социальном строе, составляющем задачу и достижение революции, – в частности вопрос о собственности.
Христианство ставит своей целью обновление внутренней жизни человека. Чрез это, конечно, христианство глубоко влияет и на внешнюю жизнь, как частную, так и общественную. Однако переустройство внешней жизни, изменение ее форм и установлений не входит в задачу христианства, по крайней мере в задачу ближайшую и непременную. Вступая в мир, христианство принимает формы общественной жизни такими, какими они даны в наличности, мирится со всяким и общественным устройством и установлениями, даже принципиально не мирящимися с христианским учением, лишь бы эти формы и установления не препятствовали человеку в его личной и внутренней жизни быть христианином. В этом черпают для себя основания обвинители христианства в оппортунизме, в якобы его безразличном отношении к этим установлениям, как рабство, смертная казнь и под. Если можно видеть оппортунизм в словах и действиях церковных деятелей позднейших эпох, привыкших стоять на государственной точке зрения и зависимых от государства, то кто обвинит в оппортунизме, напр., И. Христа, не нашедшего обвинительных слов для Пилата, смешавшего кровь галилеян с их жертвами (Лк. XIII, I). Или Апостола Павла, наставлявшего рабов быть послушными своим господам? Тогдашнее государство даже и не подозревало о самом существовании Апостола с его новым учением. Точно так же нельзя видеть в таком отношении христианства к данным формам внешней жизни как бы некоторого освящения христианством этих форм или признания их обвинительными для последующей истории развития человечества. Это просто вывод из убеждений, что лишь при внутренней христианизации человечества имеют значение всякие внешние христианизированные формы общественной и частной жизни и что поэтому нужно очистить прежде внутреннее и внешнее потом приложится само собою. Следовательно, и в принятии христианством за данное <слово неразборчиво>уклада жизни, установленного Римской империей и покоившегося на римском праве, нельзя видеть освещение этого уклада христианством и признание его навеки нерушимым и обязательным. Тем более нельзя распространять такого освящения и на все подробности этого уклада, не исключая и таких, которые явно противоречат христианскому учению, напр. на рабство или хотя бы на накопление богатства на счет обеднения народа.
Но если так, то христианство, принявшее прежний социальный строй просто потому, что он существовал тогда, на таких же основаниях приняло бы и коммунистический строй, если бы он существовал, как данный. Что этот строй не только не противен христианству, но и желателен для него более всякого другого, это показывают первые шаги христианства в мире, когда оно, может быть еще не ясно представляя себе своего мирового масштаба и на практике не встречая необходимости в каких-либо компромиссах, применяло свои принципы к устройству внешней жизни первой христианской общины в Иерусалиме, тогда никто ничего не считал своим, а все было у всех общее (Деян. IV, 32). Но то же было и впоследствии, когда христианство сделалось государственной религией, когда оно, вступив в союз с собственническим государством, признало и как бы освятило собственнический строй. Тогда героизм христианский, до сих пор находивший себе исход в страданиях за веру, начал искать такого исхода в монашестве, т. е., между прочим, в отречении от собственности, в жизни, общинной, коммунистической, когда никто ничего не считает своим, а все у всех общее. И, что особенно важно, увлечение монашеством не было достоянием какой-нибудь кучки прямолинейных идеалистов, не представляло из себя чего-нибудь фракционного, сектантского. Это было явлением всеобщим, свойственным всему православно-христианскому обществу. Бывали периоды, когда, по фигуральному выражению церковных писателей, пустели города и населялись пустыни. Это был как бы протест самого христианства против того компромисса, который ему пришлось допустить, чтобы удержать в своих недрах людей «мира», которым не по силам путь чисто идеальный. Не возражая против владения собственностью, не удаляя из своей среды и богатых, христианство всегда считает «спасением», когда богатый раздаст свое богатство нищим. Находясь в союзе с собственническим государством и своим авторитетом как бы поддерживая собственнический строй, христианство (точнее, наша Православная церковь в отличие от протестантства) идеальной или совершенной жизнью, наиболее близкой к идеалу, считало все-таки монашество с его отречением от частной собственности. Это господствующая мысль и православного богослужения, и православного нравоучения, и всего православно-церковного уклада жизни. Тем легче, следовательно, было бы христианству помириться с коммунистическим строем, если бы он оказался в наличности в тогдашнем или в каком-либо другом государстве.
Поэтому и наша Православная церковь, стоя перед совершившимся фактом введения коммунистического строя Советской властью, может и должна отрицать коммунизм, как религиозное учение, выступающее под флагом атеизма. Она может выражать опасения, как бы принудительное отчуждение частной собственности, проводимое под флагом безбожия и отречения от неба и будущей жизни, не имело на практике совершенно противоположных результатов; как бы, вместо того чтобы отучить людей от собственности, оно не возбудило в людях, наоборот, особенно страстного и настойчивого стремления именно к приобретению, к наживе, чтобы пользоваться хотя моментом: «будем есть и пить, потому что завтра умрем» (Ис. XXII, 13). Все такие опасения допустимы и, если угодно, оправдываются опытом действительной жизни. Но занимать непримиримую позицию против коммунизма как экономического учения, восставать на защиту частной собственности для нашей Православной, в особенности русской, церкви значило бы забыть свое самое священное прошлое, самые дорогие и заветные чаяния, которыми, при всем несовершенстве повседневной жизни при всех компромиссах, жило и живет наше русское подлинно православное церковное общество.
Борьба с коммунизмом и защита собственности нашими церковными деятелями и писателями в прежнее, дореволюционное время, по моему мнению, объясняется причинами для церкви внешними и случайными. Прежде и главнее всего: Церковь тогда была в союзе с собственническим(и) государством, точнее всецело подчинена ему. Коммунизм тогда считался учением противогосударственным. Естественно, что многие церковные деятели остерегались со всею ясностью и последовательностью высказывать идеальный, подлинно евангельский взгляд нашей церкви на собственность, чтобы не оказаться политически неблагонадежными. Вспомним, что сам митрополит Московский Филарет, при всем его государственном складе мышления и при всей его государственной корректности, принужден был выдержать неприятные переговоры с Министром внутренних дел или с жандармским управлением, по поводу одной своей проповеди о милостыне. Очень многие писали и говорили против коммунизма просто по привычке к своей, так сказать, государственности, по привычке на все смотреть больше с государственной, чем с церковной точки зрения. Это был почти общий порок нашего «ведомства» и нашего духовного сословия. Если же оставить в стороне нашу «государственность», многое объяснит в данном вопросе полемическая инерция. Полемизируя с сектантами, из которых некоторые отрицают собственность, с Толстым и не желая оставить необличенным ни одного заблуждения, наши миссионеры и писатели часто простирались по внедрении дальше, чем следовало, и начинали обличать то, что обличению не подлежало и что обличать не входило ни в интересы, ни в задачу Православной Церкви. Наконец, значительную, можно даже сказать львиную, долю в этом недоразумении должна принять на себя и наша богословская духовно-академическая наука, шедшая и в данном вопросе, как и во многих других, на буксире богословской науки западноевропейской, в особенности протестантской. Протестантство же (ортодоксальное) полемизируя с коммунизмом и защищая частную собственность и весь вообще европейский буржуазный склад жизни, было только последовательным. С самых первых шагов своих, удалив духовно-благодатную жизнь человека в тайники его совести и признав, что в этой области свободное произволение человека почти не значит ничего, протестантство тем самым направило всю энергию человека в сторону так называемым гражданских добродетелей (гражданская мораль Меланхтона). Отрицая возможность вообще духовного подвига в земной жизни христианина и отвергая монашество, протестантство стало культивировать добродетели семейные, общественные и государственные. Поэтому и церковь там, само собою, оказалась подчиненной государству, и добродетели гражданские практически оказались более нужными, чем духовные. А так как государство было собственническим, так как гражданский строй был буржуазным, то и гражданские добродетели эти оказались преимущественно буржуазными и собственническими: верность государю, честность, трезвость, бережливость, соседняя со скопидомством и т. д. По этому пути протестантство вполне последовательно прошло потом и к утверждению, что собственность священна и даже что долг богатого человека заботится об увеличении своего богатства.
Для пересаженного к нам с Запада полицейского государства эти выводы протестантства были весьма пригодными и потому были весьма скоро и основательно усвоены всеми по-государственному мыслящими людьми. Они свили себе гнездо и в официальном богословии. Но подлинно православной, в особенности русской православной, богословской науке с этими выводами не по пути. Недаром немцы возмущались некультурностью нашего мужика, невозможностью никакими силами привить ему помянутые буржуазные добродетели. Он все продолжает твердить, что земля «Божья», т. е. ничья, что все, что нужно всем, и должно быть в общем пользовании. Но не то же ли, в конце концов, скрывается и под кожею всякого русского интеллигента и вообще русского человека? Возьмем нашу народную поэзию, начиная с былин и кончая беллетристикой (даже дореволюционной). Где у нас идеал честного и аккуратного собственника? Напротив, не юродивый ли, если взять духовную литературу, не босяк ли, если взять светскую, а в том и в другом случае, не человек ли, живущий вне условий и требований буржуазной жизни, есть подлинно наш русский идеал? Я убежден, что Православная наша церковь своими «уставными чтениями» из отцов церкви, где собственность подчас называлась не обинуясь кражей, своими прологами, житиями святых, содержанием своих богослужебных текстов, наконец, «духовными стихами», которые распевались около храмов нищими и составляли народный пересказ этого церковно-книжного учения, всем этим церковь в значительной степени участвовала в выработке вышеописанного антибуржуазного идеала, свойственного русскому народу. Допустим, что церковное учение падало уже на готовую почву или что русская, по-западному – некультурная, душа уже и сама по себе склонна была к такому идеалу и только выбирала из церковной проповеди наиболее себе сродное, конгениальное. Во всяком случае можно утверждать не колеблясь, что Православная наша церковь своим (теперь неофициальным) учением не только не заглушала таких естественных произрастаний русской души, но, напротив, доставляла им обильную пищу, развивала их и давала им освящение. Впоследствии, в эпоху послепетровскую, с появлением латинской богословской науки, древлеправославная церковная книжность была выброшена сначала из нашей духовной школы и перестала участвовать в воспитании духовного юношества, будущих пастырей церкви, а потом постепенно вышла и из повседневного церковного употребления, почти совсем удалена была и от воспитания народа, сохранившись разве у каких-нибудь деревенских грамотеев да отчасти в наиболее строгих монастырях и у единоверцев со старообрядцами-раскольниками. Теперь эта церковная книжность настолько основательно нами всеми забыта, что нашей духовно-академической науке удавалось делать в этой области настоящие научные открытия. Такой разрыв нашей духовной науки и школы с прошлым был одной из причин часто глубокого расхождения народно-церковного мировоззрения с официальным церковным учением и взаимного непонимания обеих сторон. Отсюда, от потери обоюдоупомянутого языка, ведут свое происхождение и некоторые сектантские движения, по недоразумению отделявшиеся от официальной церкви и по недоразумению же ею преследовавшиеся. Вот почему и утверждаю, что примириться с коммунизмом, как учением только экономическим (совершенно отметая его религиозное учение), для Православной нашей церкви значило бы только возвратиться к своему забытому прошлому, забытому официально, но все еще живому и в подлинно церковной книжности, и в глубине сознания православно-верующего народа. Примириться с коммунизмом государственным, прибавим в заключение, для церкви тем легче, что он, отрицая (практически лишь в известных пределах, хотя это и временно) частную собственность, не только оставляет собственность государственную или общенародную, но и карает всякое недозволенное пользование тем, что лично мне не принадлежит. Заповедь «не укради» остается основным положением и советского уголовного кодекса: христианство же заинтересовано не тем, чтобы обеспечить христианину право на владение его собственностью, а тем, чтобы предостеречь его от покушений на чужую собственность.
Итак, второе постановление нашего Поместного Собора могло бы быть таким:
С решительностью отметая религиозное учение коммунизма, Священный Собор, однако, не находит непримиримых возражений против коммунизма как учения экономического, отрицающего частную собственность и признающего все общеполезное и нужное общим достоянием, ни в Священном Писании, ни в подлинно церковном учении, особенно в учении древней Русской православной церкви, и потому приглашает и благословляет верных чад церкви, бедных и неимущих, со спокойной совестью без боязни погрешить против святой веры, радостно приветствовать узаконенный Советскою властью в С.С.С.Р. коммунистический строй, а богатых и имущих – безропотно, во имя той же веры, ему подчиниться, помня слово Св. Писания, что «блаженнее давать, паче нежели принимать» (Деян. XX, 35) и что лучше быть обиженным и лишенным, нежели обижать и лишать других «да еже братию» (I Кор. VI, 7–8).
30 декабря 1924 г.
Приложение 3Стихи о деревне советского времени
Демьян Бедный
Памяти селькора Григория Малиновского
Сырость и мгла.
Ночь развернула два черных крыла.
Дымовка спит средь простора степного.
Только Андрей Малиновский не спит:
Сжавши рукою обрез, сторожит
Брата родного.
Тьма. В переулке не видно ни зги.
Плачет капелью весеннею крыша.
Страшно. Знакомые близко шаги,
«Гриша!
Гриша!
Я ли тебя не любил?»
Мысль замерла от угара хмельного.
Грохнул обрез. Малиновский убил
Брата родного.
В Дымовке шум и огни фонарей,
Только темна Малиновского хата.
Люди стучатся: «Вставай… Андрей!..»
«Брата убили!..»
«Брата!»
Тихо снуют по деревне огни.
Людям мерещится запах железа.
Нюхом берут направленье они,
Ищут обреза.
Сгинул обрез без следа.
Но приговор уже сказан у трупа:
«Это его Попандопуло». – «Да!»
«Это– проклятый Тюлюпа!»
Сбилися люди вокруг.
Плачет Андрей, их проклятия слыша.
Стонет жена, убивается друг:
«Гриша!»
«Гриша!»
Солнце встает – раскаленный укор,
Гневно закрывши свой лик облаками,
В луже, прикрытый рогожей, селькор
Смотрит на небо слепыми зрачками.
Не оторваться ему от земли,
Жертве злодейства и братской измены.
Но уж гремит – и вблизи и вдали —
Голос могучей селькоровской смены:
«Злые убийцы себя не спасут,
Смело вперед, боевые селькоры!
Всех подлецов – на селькоровский суд!
Сыщем, разроем их темные норы!
Темная Дымовка сгинет, умрет.
Солнце осветит родные просторы,
Рыцари правды и света, вперед!
Мы – боевые селькоры!»
ПроводыКрасноармейская песня
Как родная мать меня
Провожала,
Как тут вся моя родня
Набежала:
«Ах куда ж ты, паренек?
А куда ты?
Не ходил бы ты, Ванек,
Да во солдаты!
В Красной Армии штыки,
Чай, найдутся.
Без тебя большевики
Обойдутся.
Мать, страдая по тебе,
Поседела,
Эвон в поле и в избе
Сколько дела!
Как дела теперь пошли:
Любо-мило!
Сколько сразу нам земли
Привалило!
Утеснений прежних нет
И в помине.
Лучше б ты женился, свет,
На Арине.
С молодой бы жил женой,
Не ленился!»
Тут я матери родной
Поклонился.
Поклонился всей родне
У порога:
«Не скулите вы по мне
Ради Бога.
Будь такие все, как вы,
Ротозеи,
Что б осталось от Москвы,
От Расеи?
Все пошло б на старый лад,
На недолю.
Взяли б вновь от нас назад
Землю, волю.
Сел бы барин на земле
Злым Малютой.
Мы б завыли в кабале
Самой лютой.
А иду я не на пляс,
На пирушку,
Покидаючи на вас
Мать-старушку!
С Красной Армией пойду
Я походом,
Смертный бой я поведу
С барским сбродом.
Что с попом, что с кулаком —
Вся беседа:
В брюхо толстое штыком
Мироеда!
Не сдаешься? Помирай,
Шут с тобою!
Будет нам милее рай,
Взятый с бою.
Не кровавый, пьяный рай
Мироедский, —
Русь родная, вольный край,
Край советский!»
Сергей Городецкий
Убийство селькора
Это там, в заозерных трясинах,
Это там, в соловьиных лесах,
Это в наших, родимых и синих
От простора и снов, полосах.
Это там, в хороводе избушек,
Под соломенной крышей веков,
Где с песчаной дороги-горбуши
Разручьинилась Русь широко.
Это там
наползала
шершавая ночь.
По кустам,
по лозам
прошуршала —
и прочь.
И рассвет,
как удар
топора
вдоль виска,
Алый свет,
как пожар,
распластал
в облаках.
Там, на дороге, дождями омытый,
Руки раскинув, простерся убитый.
В горе застыла жена молодая.
Плачет ребенок, отца пробуждая.
Нет. Он не встанет. Он лег навсегда.
Грузно легла на деревню беда,
Тем, кто боролся за правду и свет,
Древняя дурь отдала свой ответ,
В землю уходит из тела тепло.
Вот каким севом земле повезло!
Эх ты, деревня, кого ты убила?
Юный селькор – твоя лучшая сила!
Будет бессмертною память
Павших в безлюдье глухом,
Выше газетное знамя!
Правда сверкает на нем!
Петр Комаров
Трактор
К нам весной комсомолец Карцев
Первый трактор пригнал в село.
Все село – от юнцов до старцев —
Разговоры о нем вело.
– Ну, конек! Не конек, а диво! —
Трактор щупали мужики.
По всему у них выходило,
Что пахать на таком – с руки.
Только кто-то заметил бойко:
– Конь, конечно… Да конь не тот.
Вот рванет с бубенцами тройка —
Ажно сердце в груди замрет!..
– Рысаки и у нас бывали:
В удилах – таракан с блохой.
Да найдешь хомуты едва ли
Для скотины такой лихой…
В поле двинулись друг за другом,
Наблюдая до темноты,
Как машина в четыре плуга
Отворачивает пласты.
Теплым паром пахнув сначала,
Пласт ложился и остывал.
– Эх, и сила!.. – толпа кричала,
Не скрывая своих похвал.
Долго-долго стояли в поле
В этот день мужики села,
И машина для них была
Первым вестником новой доли.
Последний Иван
Не выдумать горше доли:
Хлеба заглушил бурьян.
Без шапки в открытом поле
Стоит на ветру Иван.
По новым пошла дорогам
Деревня Зеленый Клин,
А он на клочке убогом
Остался совсем один,
Что это случиться может —
Ни духом не знал, ни сном.
И дума его тревожит:
Как быть на миру честном?
Тоскливым и долгим взглядом
На пашню глядит Иван.
С его полосою рядом
Раскинут артельный стан.
А там – и хлеба по пояс,
Пшеница – стена стеной.
И рожь, и ячмень на совесть,
И колос у них иной.
И кажется – даже птицы
Там веселей поют,
А здесь, на его землице —
Одной саранче приют,
Да суслик свистит на пашнях
На разные голоса…
Бессмыслицей дней вчерашних
Лежит его полоса.
Суровый, худой, угрюмый,
Средь поля у двух ракит,
С тяжелой крестьянской думой
Иван дотемна стоит.
Стоит он, решая крепко,
Что раньше решить не мог.
И злая трава – сурепка —
Покорно шумит у ног.
Михаил Исаковский
Вдоль деревни
Вдоль деревни, от избы и до избы,
Зашагали торопливые столбы;
Загудели, заиграли провода, —
Мы такого не видали никогда.
Нам такое не встречалось и во сне,
Чтобы солнце загоралось на сосне;
Чтобы радость подружилась с мужиком,
Чтоб у каждого – звезда под потолком.
Небо льется, ветер бьется все больней,
А в деревне – частоколы из огней,
А в деревне и веселье, и краса,
И завидуют деревне небеса.
Вдоль деревни, от избы и до избы,
Зашагали торопливые столбы;
Загудели, заиграли провода, —
Мы такого не видали никогда.
Догорай, моя лучина
В эту ночь молодые
Отменили любовь и свидания,
Старики и старухи
Отказались от сна наотрез.
Бесконечно тянулись
Часы напряженного ожидания
Под тяжелою крышей
Холодных осенних небес.
Приглашенья на праздник
Вчера до последнего розданы,
Приготовлено все
От машин и до самых горячих речей…
Ты включаешь рубильник,
Осыпая колхозников звездами
В пятьдесят,
В полтораста
И больше свечей.
Ты своею рукою —
Зажигаешь прекрасного века начало,
Здесь, у нас,
Поднимаешь ты эти сплошные огни,
Где осенняя полночь
Слишком долго и глухо молчала,
Где пешком, не спеша,
Проходили усталые дни;
Где вся жизнь отмечалась
Особой суровою метой,
Где удел человека —
Валяться в грязи и пыли.
Здесь родилися люди
Под какой-то злосчастной планетой,
И счастливой планеты
Нигде отыскать не могли.
Революция нас
Непреклонной борьбе научила,
По широким дорогам
Вперед за собой повела.
До конца,
До предела
Догорела сегодня лучина,
И тоскливая русская песня
С лучиной сгорела дотла.
Мы еще повоюем!
И, понятно, не спутаем хода, —
Нам отчетливо
Ясные дали видны:
Под счастливой звездою,
Пришедшей с электрозавода,
Мы с тобою
Вторично на свет рождены.
Наши звезды плывут,
Непогожую ночь сокрушая,
Разгоняя осеннюю черную тьму.
Наша жизнь поднялась,
Словно песня большая-большая —
Та,
Которую хочется слушать
И хочется петь самому.
Первое письмо
Ваня, Ваня! За что на меня ты в обиде?
Почему мне ни писем, ни карточек нет?
Я совсем стосковалась и в письменном виде
Посылаю тебе нерушимый привет.
Ты уехал, и мне ничего неизвестно,
Хоть и лето прошло и зима…
Впрочем, нынче я стала такою ликбезной,
Что могу написать и сама.
Ты бы мог на успехи мои подивиться, —
Я теперь – не слепая и глупая тварь:
Понимаешь, на самой последней странице
Я читаю научную книгу – букварь.
Я читаю и радуюсь каждому звуку,
И самой удивительно – как удалось,
Что такую большую мудреную штуку
Всю как есть изучила насквозь.
Изучила и знаю… Ванюша, ты слышишь?
И такой на душе занимается свет,
Что его и в подробном письме не опишешь,
Что ему и названия нет.
Будто я хорошею от каждого слова,
Будто с места срывается сердце мое.
Будто вся моя жизнь начинается снова
И впервые, нежданно, я вижу ее.
Мне подруги давно говорят на учебе,
Что моя голова попросторнее всех…
Жалко, нет у меня ненаглядных пособий, —
Я тогда не такой показала б успех!..
Над одним лишь я голову сильно ломаю,
Лишь одна незадача позорит мне честь:
Если все напечатано – все понимаю,
А напишут пером – не умею прочесть,
И, себя укоряя за немощность эту,
Я не знаю, где правильный выход найти:
Ваших писем не слышно, и практики нету,
И научное дело мне трудно вести.
Но хочу я, чтоб все, как и следует, было,
И, конечно, сумею свое наверстать…
А тебя я, Ванюша, навек полюбила
И готова всю душу и сердце отдать.
И любой твоей весточке буду я рада,
Лишь бы ты не забыл меня в дальней дали…
Если карточки нет, то ее и не надо, —
Хоть письмо, хоть открытку пришли.
Ой, вы, зори вешние
Ой, вы, зори вешние,
Светлые края!
Милого нездешнего
Отыскала я.
Он приехал по морю
Из чужих земель.
Как тебя по имени? —
Говорит: – Мишель.
Он пахал на тракторе
На полях у нас.
– Из какого края ты? —
Говорит: – Эльзас.
– Почему ж на родине
Не хотел ты жить? —
Говорит, что не к чему
Руки приложить.
Я навстречу милому
Выйду за курган…
Ты не шей мне, матушка,
Красный сарафан, —
Старые обычаи
Нынче не под стать, —
Я хочу приданое
Не такое дать.
Своему хорошему
Руки протяну,
Дам ему в приданое
Целую страну.
Дам другую родину,
Новое житье, —
Все, что есть под солнышком,
Все кругом – твое!
Пусть друзьям и недругам
Пишет в свой Эльзас —
До чего богатые
Девушки у нас!
Ты по стране идешь
Ты по стране идешь. И нет такой преграды,
Чтобы тебя остановить могла.
Перед тобой смолкают водопады
И отступает ледяная мгла.
Ты по стране идешь. И, по твоей поруке,
Земля меняет русла древних рек,
И море к морю простирает руки,
И море с морем дружится навек.
Ты по стране идешь. И все свои дороги
Перед тобой раскрыла мать-земля,
Тебе коврами стелются под ноги
Широкие колхозные поля.
И даже там, где запах трав неведом,
Где высохли и реки, и пруды, —
Проходишь ты – и за тобою следом,
Шумя, встают зеленые сады.
Твои огни прекрасней звезд и радуг,
Твоя дорога к солнцу пролегла.
Ты по стране идешь. И нет такой преграды,
Чтобы тебя остановить могла.
Настасья
Ой, не про тебя ли пели скоморохи,
Пели скоморохи в здешней стороне:
«Завяла березонька при дороге,
Не шумит, зеленая, по весне»?
Ой, не ты ль, Настасья, девкой молодою
Думала-гадала – любит или нет?
Не тебя ль, Настасья, с горем да с нуждою
Обвенчали в церкви в зимний мясоед?
Не тебе ль, Настасья, говорили строго,
Что на белом свете все предрешено,
Что твоя дорога – с печки до порога,
Что другой дороги бабам не дано?
Расскажи ж, Настасья, про свою недолю,
Расскажи, Настасья, про свою тоску, —
Сколько раз, Настасья, ты наелась вволю,
Сколько раз смеялась на своем веку;
Сколько лет от мужа синяки носила,
Сколько раз об землю бита головой,
Сколько раз у Бога милости просила,
Милости великой – крышки гробовой?
Расскажи, Настасья, как при звездах жала,
Как ночей не спала страдною порой,
Расскажи, Настасья, как детей рожала
На жнивье колючем, на земле сырой.
Сосчитай, Настасья, сколько сил сгубила,
Сколько слез горячих выплакала здесь…
Говори, Настасья, обо всем, что было,
Говори, Настасья, обо всем, что есть.
То не ты ль, Настасья, по тропинке росной
Ходишь любоваться, как хлеба шумят?
То не ты ль, Настасья, на земле колхозной
Отыскала в поле заповедный клад?
Не твои ль поймали руки золотые
Сказочную птицу – древнюю мечту?
Не перед тобой ли старики седые
С головы снимают шапку за версту?
И не про тебя ли говорят с почетом
В городе далеком и в родном селе?
За твою работу, за твою заботу
Не тебя ли Сталин принимал в Кремле?
И не ты ль, Настасья, говорила бабам,
Что родней на свете человека нет:
– Дал он хлеб голодным, дал он силу слабым,
Дал народу счастье да на тыщи лет.
Он своей рукою вытер бабьи слезы,
Встал за нашу долю каменной стеной…
Больше нет, Настасья, белой той березы,
Что с тоски завяла раннею весной.
Павел Васильев
Песня
Марии Рогатиной – совхознице
Листвой тополиной и пухом лебяжьим,
Гортанными криками
Вспугнутых птиц
По мшистым низинам,
По склонам овражьим
Рассыпана ночь прииртышских станиц.
Но сквозь новолунную мглу понизовья,
Дорогою облачных
Стынущих мет,
Голубизной и вскипающей кровью
По небу ударил горячий рассвет,
И, горизонт перевернутый сдвинув,
Снегами сияя издалека,
На крыши домов
Натыкаясь, как льдины,
Сплошным половодьем пошли облака.
В цветенье и росте вставало Поречье,
В лугах кочевал
Нарастающий гам,
Навстречу работе
И солнцу навстречу
Черлакский совхоз высыпал к берегам.
Недаром, повисший пустынно и утло,
Здесь месяц с серьгою казацкою схож.
Мария! Я вижу:
Ты в раннее утро
С поднявшейся улицей вместе плывешь.
Ты выросла здесь и налажена крепко.
Ты крепко проверена. Я узнаю
Твой рыжий бушлат
И ушатую кепку,
Прямую, как ветер, походку твою.
Ты славно прошла сквозь крещенье железом,
Огнем и работой. Пусть нежен и тих,
Твой голос не стих
Под кулацким обрезом,
Под самым высоким заданьем не стих.
В засыпанной снегом кержацкой деревне
Враг стлался,
И поднимался,
И мстил.
В придушенной злобе,
Тяжелый и древний,
Он вел на тебя наступление вил.
Беспутные зимы и весны сырые
Топтались в безвыходных очередях.
Но ты пронесла их с улыбкой, Мария,
На крепких своих, на мужицких плечах.
Но ты пронесла их, Мария. И снова,
Не веря пробившейся седине,
Работу стремительную и слово
Отдать, не задумываясь, готова
Под солнцем индустрии вставшей стране.
Гляди ж, горизонт перевернутый сдвинув,
Снегами сияя издалека,
На крыши домов
Натыкаясь, как льдины,
Сплошным половодьем идут облака
И солнце.
Гудков переветренный голос,
Совхоза поля – за развалами верб.
Здесь просится каждый набухнувший колос
В социалистический герб.
За длинные зимы, за весны сырые,
За солнце, добытое
В долгом бою,
Позволь на рассвете, товарищ Мария,
Приветствовать песней работу твою.
Александр Твардовский
Смоленщина
Жизнью ни голодною, ни сытой,
Как другие многие края,
Чем еще была ты знаменита,
Старая Смоленщина моя?
Бросовыми землями пустыми,
Непроезжей каторгой дорог,
Хуторской столыпинской пустыней,
Межами и вдоль и поперек.
Помню, в детстве, некий дядя Тихон,
Хмурый, враспояску, босиком, —
Говорил с безжалостностью тихой:
– Запустить бы все… под лес… кругом.
Да, земля была, как говорят,
Что посеешь, – не вернешь назад…
И лежали мхи непроходимые,
Золотые залежи тая,
Черт тебя возьми, моя родимая,
Старая Смоленщина моя!..
Край мой деревянный, шитый лыком,
Ты дивишься на свои дела.
Слава революции великой
Стороной тебя не обошла.
Деревушки бывшие и села,
Хуторские бывшие края
Славны жизнью сытой и веселой, —
Новая Смоленщина моя.
Хлеб прекрасный на земле родится,
Но поля твои издалека —
С юга к северу идет пшеница,
Приучает к булке мужика.
Расстоянья сделались короче,
Стали ближе дальние места.
Грузовик из Рибшева грохочет
По настилу нового моста.
Еду незабытыми местами,
Новые поселки вижу я.
Знаешь ли сама, какой ты стала,
Родина смоленская моя?
Глубоко вдыхаю запах дыма я,
Сколько лет прошло? Немного лет…
Здравствуй, сторона моя родимая!
Дядя Тихон, жив ты или нет?!
Кто ж тебя знал, друг ты ласковый мой,
Что не своей заживешь ты судьбой?
Сумку да кнут по наследству носил, —
Только всего, что родился красив.
Двор без ворот да изба без окон, —
Только всего, что удался умен.
Рваный пиджак, кочедыг да копыл, —
Только всего, что ты дорог мне был.
Кто ж тебя знал, невеселый ты мой,
Что не своей заживешь ты судьбой?
Не было писано мне на роду
Замуж пойти из нужды да в нужду.
Голос мой девичий в доме утих.
Вывел меня на крылечко жених.
Пыль завилась, зазвенел бубенец,
Бабы запели – и жизни конец…
Сказано было – иди да живи, —
Только всего, что жила без любви.
Жизнь прожила у чужого стола, —
Только всего, что забыть не могла.
Поздно о том говорить, горевать.
Батьке бы с маткой заранее знать.
Знать бы, что жизнь повернется не так,
Знать бы, чем станет пастух да батрак.
Вот посидим, помолчим над рекой,
Будто мы – парень да девка с тобой.
Камушки моет вода под мостом,
Вслух говорит соловей за кустом.
Белые звезды мигают в реке.
Вальсы играет гармонь вдалеке…
Владимир Луговской
Посевная
П. Павленко
Ночь,
До исступления раскаленная,
луна такая,
что видны горы
на ней.
В белой лавине света
сидят,
затаенные,
дрожащие тельца
аульных огней.
От земли
до звезд
ничего не шелохнется.
Товарищ,
я даже молчать не могу.
Но приплывает
к нашей оконнице
низкий, широкий,
крепчающий гул.
Он разрастается,
все приминая,
он выгоняет нас
со двора.
Это через ночь
проходит
посевная,
это выходят
в ночь
трактора.
И на карьере,
стременами
отороченном,
мимо
летит
пятнистая блуза.
Может быть, это
уполномоченный
или инструктор
Хлопкосоюза?
Все равно:
ночь ли,
топот ли,
или гул,
подкова ли,
цокнувшая зря, —
трактор идет,
и качает дугу
света —
размах фонаря.
Трактора ползут
далеко-далеко,
как светляки
на ладони земли.
С чем же сравнить
этот ровный клекот,
невидимые руки
и круглые рули?
час,
когда луна расцвела
в зените,
Час,
когда миндаль поднялся
к луне, —
и телеграф
на жужжащих нитях
ведет перекличку
по всей стране?
Вдруг
автомобильные яростные
фары
срезают
пространство и время
на нет,
они пролетают,
как дружная пара
связанных скоростью
планет.
И мой товарищ
говорит:
«Я знаю,
что провод, и конь, и мотор
уносили:
это через ночь
проходит
посевная —
радостный сгусток
рабочих сил».
Я отвечал:
«Посмотри налево.
Огни в исполкоме
горят
до утра,
там колотится
сердце сева,
там
математика и жара».
Я отвечал:
«Посмотри направо:
огни на базе
горят
до утра,
там человек
спокойного нрава
считает
гектары и трактора».
Я отвечал:
«Готовясь к испытаньям,
бессонно пашет
страна молодых.
И мы разрываем
пустынную тайну
круглой луны
и арычной воды.
Ночью и днем
в одном ритме
люди
кипят
на двойном огне».
Подскакал инструктор.
Инструктор кричит нам:
«Двадцать гектаров кончено!
Отставших
нет!..»
А ночь
пересыпана соловьями,
уши
до звона утомлены.
На каждой стене
и в каждой яме
лежит
или свет,
или тень
луны.
Округ дрожит
от машинного хода,
Гулы
складываются,
как кирпичи.
От самой земли
до небосвода
натянуты,
как жилы,
лунные лучи.
Всеми мускулами
напряжена
весна,
и моторы
на сутки
Заведены.
Ты понимаешь?
Это идет посевная,
посевная кампания
Всей страны!..