Битвы за храм Мнемозины: Очерки интеллектуальной истории — страница 8 из 29

[93]. Если в советской исторической науке «такого рода эскизы» были абсолютно исключены, а человек в кругу семьи, среди своих близких и в мире чувств был попросту изъят из истории, то в трудах французских ученых сфера частной жизни присутствовала в обязательном порядке. «Если такие сюжеты будут обойдены французскими историками, их книги не найдут читателя, говорил Евгений Викторович»[94].

И здесь мы подошли к иному аспекту проблемы. Именно историк был пружиной, т. е. главной движущей силой, механизма формирования и функционирования исторической памяти. Но даже самый простой механизм нельзя свести только к пружине. У механизма есть как большие колеса, так и маленькие колесики и винтики: внешне они незначительны, но без них весь механизм не будет работать; пока маленькие колесики не наберут достаточного числа оборотов, большие колеса будут хранить неподвижность[95].

Позволю себе вполне уместное отступление. Поэзию эпохи классицизма трудно представить себе без колоритных фигур просвещенного монарха и приближенного к трону вельможи-мецената. Ломоносов в стихах обращался к меценату Шувалову и писал ему о пользе стекла. Фаворит императрицы Елизаветы Петровны был посредником при сношениях ученого-энциклопедиста с верховной властью, но не с читателями. Впрочем, ломоносовская ода могла быть адресована и самой государыне: в те далекие времена за поэзией признавалось право на непосредственное обращение к трону. Но и в этом случае ода была не столько поэтическим произведением, сколько политическим трактатом, оперенным рифмами. Поэты конца XVIII века адресовали свои безделки уже узкому кругу приятелей и, даже прибегая к услугам типографского станка, не стремились к извлечению прибыли. Поэт и его читатели были непосредственно знакомы друг с другом или, по крайней мере, принадлежали к одному социальному слою. А владелец типографии, издатель и книгопродавец долгое время были всего лишь техническими посредниками между автором и его читателем и не претендовали на самостоятельную роль в механизме культуры. В 1779 году Николай Новиков взял в аренду убыточную Университетскую типографию и попытался изменить ситуацию, придав издательскому делу и книжной торговле невиданный дотоле в России размах. И хотя сам Новиков поплатился арестом и заключением в крепости, начало было положено: со временем книгопродавец был инкорпорирован в культурное сообщество в качестве полноправного члена. Наступил новый век, и в конце первой четверти XIX столетия просвещенный монарх и щедрый меценат утратили былые позиции и силою вещей были вытеснены на задворки культуры.

«Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (чорт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них. <…> У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения»[96].

Пушкин чутко уловил дух времени, когда осознал, что судьба поэтического произведения зависит не только от воли его автора или произвола цензора, но и испытывает влияние читательского спроса и воздействие законов книжного рынка. Примечательно, что эта мысль обогатила русскую поэзию целым рядом программных стихотворений. В 1824 году Пушкин написал «Разговор Книгопродавца с Поэтом» и в следующем году напечатал его в качестве предисловия к первой главе «Евгения Онегина». Два его послания Цензору (1822, 1824) не были напечатаны при жизни, но получили хождение в списках. Механизм культуры усложнился — на сцене появлялись новые действующие лица. Поэзия не замедлила осмыслить новую реальность. В 1840 году Лермонтов написал стихотворение «Журналист, читатель и писатель», оно продолжило пушкинскую поэтическую традицию стихотворного диалога и было опубликовано автором накануне выхода в свет его романа «Герой нашего времени». Уже в иную эпоху и в иных условиях эта традиция получила новое продолжение: Маяковский создал «Разговор с фининспектором о поэзии».

Я полагаю, что сказанного мною выше достаточно для выдвижения следующей гипотезы: литературный и исторический ряды подвержены общим закономерностям, которые нам еще только предстоит выявить и осмыслить. Между поэзией и историей существует нечто общее. Ломоносов назвал бы это «сопряжением далековатых идей», а Пушкин сказал бы, что «бывают странные сближения». Можно предположить, что в недалеком будущем историческая наука получит свой прозаический «Разговор Книгопродавца с Историком», прочтет «Исповедь грантополучателя», обогатится «Блеском и нищетой соискателей ученых степеней», сочинит «Разговор с налоговым инспектором о сущности истории»… Впрочем, довольно шуток. Гипотеза позволяет сформулировать несколько неотложных исследовательских задач.

Во-первых, постижение механизма формирования и функционирования исторической памяти предполагает выявление как всех контрагентов историка, так и их социально-ролевой функции в пространстве и времени. В наши дни историк-профессионал должен исследовать, с кем именно его предшественники вступали в непосредственные или опосредованные отношения в процессе создания, публикации и распространения исторических сочинений. Эти изыскания помогут понять, как и в чьих интересах происходило подавление исторической памяти в прошлом. Решение похожих проблем, порожденных реалиями сегодняшнего дня, находится вне сферы профессиональной компетенции историков. В этом случае надлежит действовать политологам, культурологам, экономистам и юристам.

Во-вторых, необходимо исследовать процесс эволюции жанров исторического сочинения. Такое исследование позволит не только выявить те внешние влияния, которые оказывали на эту эволюцию такие разнородные факторы, как социальный заказ власти или читательский спрос, но и понять, как происходила внутренняя трансформация самой исторической науки.

В-третьих, следует изучить те изменения, которые претерпела в пространстве и времени социально-ролевая функция самого историка.

Эта функция требует более детального рассмотрения. Со времен появления «Апологии истории» Марка Блока считается, что историк либо судит прошлое, либо понимает его. И хотя в наши дни историк уже не претендует на то, чтобы олицетворять собой суд потомства в последней инстанции, исследователи продолжают выносить обвинительные и оправдательные приговоры. За стремлением понять прошлое по-прежнему скрывается желание осудить или оправдать. Слова Марка Блока, написанные в 1941 году и посмертно опубликованные в 1949-м, не потеряли своей актуальности и воспринимаются как злободневная реплика нашего современника на книжную продукцию последних полутора десятилетий. Судите сами.

«И вот историк с давних пор слывет неким судьей подземного царства, обязанным восхвалять или клеймить позором погибших героев. Надо полагать, такая миссия отвечает прочно укоренившемуся предрассудку. <…> Нет ничего более изменчивого по своей природе, чем подобные приговоры, подверженные всем колебаниям коллективного сознания или личной прихоти. И история, слишком часто отдавая предпочтение наградному списку перед лабораторной тетрадью, приобрела облик самой неточной из всех наук — бездоказательные обвинения мгновенно сменяются бессмысленными реабилитациями. <…> К несчастью, привычка судить в конце концов отбивает охоту объяснять. Когда отблески страстей прошлого смешиваются с пристрастиями настоящего, реальная человеческая жизнь превращается в черно-белую картину. <…> При условии, что история откажется от замашек карающего архангела, она сумеет нам помочь излечиться от этого изъяна. Ведь история — это обширный и разнообразный опыт человечества, встреча людей в веках. Неоценимы выгоды для жизни и для науки, если встреча эта будет братской»[97].

Однако эти редкие братские встречи с их диалогами, направленными на понимание прошлого, вновь и вновь сменяются нескончаемыми судебными заседаниями. Обвинительный приговор сменятся исторической реабилитацией, поношение — апологетикой. Затем все вновь повторяется, но уже в обратном порядке… Это — не только метафора, ибо в наши дни реальные суды пересматривают и отменяют, полностью или частично, давние судебные приговоры, вынесенные в иной стране и в иное время. Правовая реабилитация идет рука об руку с исторической.

«Судить или понимать?» Стремление свести суть исторического анализа к этой простейшей дилемме имеет несомненный плюс. Только такое абсолютное противопоставление позволяет зафиксировать наличие диаметрально противоположных и предельно допустимых социальных ролей историка, желающего оставаться в рамках научного сообщества. Минус такого подхода состоит в том, что он не учитывает как вольное или невольное совмещение этих ролей одним и тем же исследователем, так и все то многообразие социальных ролей, которые реально играет историк и которые до конца еще не осмыслены. Не претендуя на исчерпывающую полноту моего перечня, я попытаюсь их перечислить:

1) детектив, стремящийся раскрыть преступление или разгадать тайну;

2) суровый прокурор, требующий обвинительного приговора;

3) адвокат, настаивающий на оправдательном приговоре;

4) справедливый или, наоборот, пристрастный судья[98];

5) палач, ставящий клеймо раскаленным железом[99];

6) бесстрастный летописец[100];

7) наглый репортер, жаждущий любой сенсации;

8) жрец в храме Мнемозины, хранящий эталон исторической памяти.

Все эти роли обречен играть исследователь, притязающий на то, что он будет судить прошлое в своей книге. Если же исследователь намерен вести диалог с минувшим, то он при изложении результатов своих архивных и библиотечных штудий чаще всего берет на себя иную роль