А я и вправду читал все эти книги. Мне было двадцать два года, и я отучился полсрока в аспирантуре, занимаясь биохимией. Сначала я хотел быть врачом и поступил на начальную медицинскую программу в университет Дьюк в городе Дурхем, штаг Северная Каролина; отзанимался этим два года, а потом понял, что клиническая медицина совершенно не соответствует моим духовным запросам: она не предоставляет никакого пространства для творчества. Тебе надо запомнить какой-то набор фактов, а потом механически применять их к замечательным и ничего не подозревающим людям. Это поразило меня так же, как возведение работы сантехника в культ. Кроме того, я понял точно: обращаться таким образом с живыми людьми нечестно. Поэтому я ушел из Дьюка и вернулся домой (отец служил в ВВС, и они с мамой жили на оффутской базе ВВС рядом с городом Омаха, штат Небраска). Я выбрал себе две специальности (по биохимии и биологии) и поступил в университет штата в городе Линкольн. Мне казалось, что биохимия, по крайней мере, дает простор для творчества: там можно было заниматься исследованиями, создать что-то свое, добыть новую информацию, разрабатывать новые идеи, новые подходы, а не просто бездумно копировать то, чему меня обучили.
И все-таки эта область не затронула моего сердца. Биохимия, медицина и естественные науки в целом просто не имели отношения к вопросам, которые стали приобретать для меня первостепенное значение: «Что я такое?», «В чем смысл жизни?», «Зачем я здесь?».
Подобно Трейе, я искал что-то — что-то такое, чего наука попросту не могла мне предоставить. Я принялся настойчиво изучать основные мировые религии, философские и психологические учения, как восточные, так и западные. Я прочитывал две-три книги в день, пропускал занятия по биохимии и избегал лабораторных работ (там, кстати, надо было делать что-то поистине омерзительное — например, разрезать сотни коровьих глаз, чтобы исследовать их сетчатку). Непостоянство моих интересов серьезно обеспокоило преподавателей, которые подозревали, что я собираюсь заняться чем-то плохим — в смысле ненаучным. Как-то раз, когда я должен был прочитать перед преподавателями и студентами доклад по биохимии на какую-то завораживающую тему, что-то вроде «Готоизомеризация родопсина, изолированного от внешних сегментов палочек сетчатки жвачных животных», я вместо этого выступил с двухчасовым докладом, вызывающе названным «Что такое реальность и что мы о ней знаем?», в котором содержались язвительные нападки на методы эмпирической науки. Преподаватели, сидевшие там, слушали меня очень внимательно, задавали множество умных и проницательных вопросов и прекрасно прониклись последовательностью моих рассуждений. И вот когда я наконец закончил свое выступление, из дальнего угла раздалась реплика, произнесенная шепотом, но так, что все ее услышали, и эта реплика, похоже, суммировала реакцию всех присутствовавших: «Bay! Ну а теперь вернемся к реальности».
Это было действительно остроумно, и все мы рассмеялись. Но, увы, то, что говоривший понимал под реальностью, было реальностью эмпирической науки — грубо говоря, чем-то таким, что может быть воспринято человеческими чувствами или их искусственными продолжениями (микроскопами, телескопами, фотографическими пленками и т. д.). Все, что лежит за пределами этой узкой сферы, все, что так или иначе касается человеческой души, или Бога, или вечности, объявляется ненаучным, а следовательно, «нереальным». Всю свою жизнь я изучал науку только для того, чтобы прийти к неприятному выводу: что наука не то чтобы неверна, но чудовищно ограничена и замкнута в очень узкой сфере. Если человеческие существа состоят из материи, тела, разума, души и духа, то наука сносно разбирается только в материи и теле, но очень слабо — в разуме и совершенно игнорирует и душу, и дух.
А мне больше не хотелось заниматься материей и телами; я был сыт по горло истинами о материи и телах. Я хотел узнать больше о разуме и еще больше о душе и духе. Я хотел, чтобы в хаосе фактов, которые мне приходилось переваривать, появился хоть какой-то смысл.
Так получилось, что я наткнулся на каталог книжного магазина «Шамбала». Я ушел из аспирантуры, прекратил работу над кандидатской диссертацией, вместо этого удовлетворившись степенью магистра; последнее яркое воспоминание, которое осталось у меня от аспирантуры, — это ужас, нарисованный на лицах профессоров, когда я рассказал им про свои планы написать книгу о «сознании, философии, психологии и так далее». Чтобы оплачивать аренду квартиры, я устроился мойщиком посуды. Я зарабатывал 350 долларов в месяц и каждый месяц около сотни долларов отправлял в «Шамбалу» за книги, которые заказывал по почте.
Я написал свою книгу. Мне было двадцать три года; книга называлась «Спектр сознания» («The Spectrum of Consciousness»). К счастью, она вызвала восторженные отзывы. Во многом именно положительная реакция на «Спектр» придала мне сил двигаться дальше. В последующие пять лет я мыл посуду, работал помощником официанта, в бакалейном магазине и написал еще пять книг. К тому времени я практиковал дзен-буддийские медитации почти десять лет; книги имели большой успех, и я был абсолютно доволен. Девять лет я был счастливо женат, а потом — счастливо разведен (мы до сих пор остаемся хорошими друзьями).
В 1981 году я переехал в Кембридж, штат Массачусетс, в попытке спасти журнал «Ревижн» («Revision»), который три года назад мы основали вместе с Джеком Криттенденом. «Ревижн» был журналом примечательным во многих отношениях, в первую очередь благодаря организаторской энергии и проницательности Джека. В эпоху, когда кросс-культурная философия и междисциплинарные исследования, как правило, игнорировались, «Ревижн» стал чем-то вроде маяка для тех ученых и интеллектуалов, кто интересовался сравнительными исследованиями Востока и Запада и работами, находящимися на стыке науки и религии. К примеру, мы были первыми, кто опубликовал обстоятельные работы по голографической парадигме, написанные Карлом Прибрамом, Дэвидом Бомом, Фритьофом Капрой[10] и другими. Позже я опубликовал эти статьи в сборнике под названием «Голографическая парадигма: На передовом рубеже науки» (The Holographic Paradigm: Exploring the Leading Edge of Science).
Верится с трудом, но журналом занимались всего два человека. Я, живя в Линкольне, осуществлял общую редактуру, а Джек, живший в Кембридже, занимался всем остальным — корректурой, набором, версткой, печатью, рассылкой. Наконец он принял на работу в отдел подписки девушку, невероятно умную (и невероятно красивую), и очень скоро Джек женился на «отделе подписки», а «отдел подписки» очень скоро забеременел. Джеку пришлось оставить «Ревижн», чтобы подыскать себе настоящую работу, а я отправился в Кембридж, чтобы выяснить, можно ли спасти «Ревижн».
В Кембридже я наконец-то лично познакомился с Сэмом. Мы сразу же стали друзьями. Плотного телосложения, бородатый, гений бизнеса, с крупномасштабным мышлением, Сэм больше всего напоминал мне огромного плюшевого медведя. Он приехал, чтобы разведать возможности переноса издательства «Шамбала» в Бостон, — в конце концов так он и поступил.
Прожив год в Кембридже, я понял: с меня хватит. Друзья считали, что мне понравится Кембридж, потому что там есть интеллигентная среда, но мне она показалась не столько интеллигентной, сколько занудной. Люди явно путали скрежет зубов с мыслительной деятельностью. «Ревижн» в итоге удалось спасти, перенеся его в издательство «Хелдрефф» («HeldreffPublications»), и я переехал из Кембриджа в Сан-Франциско — точнее говоря, в Тибурон, где и поселился у Фрэнсис с Роджером, которые год спустя познакомили меня с Трейей.
Сэм вернулся к своей семье в Боулдер, а я — перед тем как сделать предложение Трейе — очень хотел, чтобы они с Сэмом посмотрели друг на друга. Поэтому по дороге в Аспен, где я должен был познакомиться с семьей Трейи, мы сделали остановку в Боулдере. Поговорив с Трейей чуть больше пяти минут, Сэм утащил меня в сторонку и сказал:
— Я не просто одобряю. Я не пойму, как тебе удалось ей понравиться.
Тем же вечером у выхода из ресторана «Руди» на Перл-стрит я сделал Трейе предложение. Она ответила коротко: «Если бы ты не сделал мне предложения, я бы сама его сделала».
Я еще раньше планировала приезд в Колорадо к родителям. Несмотря на то что мы с Кеном знали друг друга не больше двух недель, я отчаянно хотела, чтобы он с ними познакомился. Мы с ним решили совместить деловую поездку в издательство «Шамбала» в Боулдере с визитом в Аспен. Я вылетела раньше и, решительно отбросив всякую предусмотрительность, провела три дня, настойчиво рассказывая родителям и старым друзьям о чудесном, уникальном, совершенно неотразимом мужчине. Мне было неважно, что они обо мне подумают, даже несмотря на то что я в жизни ни разу не рассказывала о мужчинах и последние два года вообще ни с кем не встречалась! Я не боялась, что меня сочтут дурочкой, по одной причине: я была абсолютно уверена в своих чувствах. Многие из моих друзей знали меня более десяти лет, и по большей части они были убеждены, что я никогда не выйду замуж. Моей маме не удалось сдержаться — она хотела выяснить только одно: поженимся ли мы — несмотря на то что я ни о чем таком не упоминала и этот вариант мы с Кеном никогда не обсуждали. Что я могла ей сказать? Правду. Да, сказала я, мы поженимся.
Улетая в Денвер, где я должна была встретиться с Кеном в аэропорту, я вдруг страшно занервничала. Ожидая его, я немного выпила — это было для меня очень непривычным. Я нервно смотрела на всех выходящих из самолета и втайне надеялась, что он не появится. Что это вообще за высокий, бритоголовый, совершенно ни на кого не похожий мужчина, которого я так жду? Готова ли я к этому? Нет, на тот момент я была не готова.
И в этом самолете его не оказалось. У меня появилось время, чтобы еще раз все обдумать. Мои чувства менялись — от опасений, что он не прилетит, к облегчению, что я его не увидела, к разочарованию и легкой панике при мысли, что он вообще больше не появится. А вдруг он просто плод моей фантазии? А вдруг он просто остался в Лос-Анджелесе со своей бывшей возлюбленной? А вдруг… и я всем сердцем захотела увидеть его снова.