Помню, однажды в то ли 1975-м, то ли 76-м я сбрил один бачок и какое-то время так и ходил, думая, будто с одним бачком стал нонконформистом – я не шучу, – и заводил долгие серьезные разговоры с девушками на вечеринках, которые спрашивали, что «означает» один бачок. От многих мыслей и заявлений, которые я помню из того периода, сейчас меня буквально корежит, если так подумать. Помню KISS, REO Speedwagon, Cheap Trick, Styx, Jethro Tull, Rush, Deep Purple и, конечно же, старый добрый Pink Floyd. Помню BASIC и COBOL. На COBOL работала система расходов в офисе моего отца. Он невероятно хорошо разбирался в компьютерах той эпохи. Помню широкие карманные транзисторные приемники «Сони» и как многие черные в городе носили радио у уха, а белые пацаны из пригородов надевали маленький наушник, как в ОУР, который надо было чистить почти каждый день, а то противно взять будет. Были энергетический кризис, рецессия и стагфляция, хотя я и не помню, в каком порядке, – только знаю, что основной энергетический кризис произошел, когда я жил дома после колледжа Линденхерста, тогда из-за меня слили бензин из бензобака моей мамы, пока я гулял ночью со старыми школьными друзьями, что, понятное дело, не очень понравилось отцу. По-моему, в тот же период Нью-Йорк на какое-то время обанкротился. Еще была катастрофический эксперимент 1977 года в штате Иллинойс, когда они пытались ввести прогрессивный торговый налог, что, знаю, очень расстроило отца, хотя сам я ничего не понял и не вникал. Позже, конечно, еще пойму, почему вводить прогрессивный торговый налог такая ужасная идея и почему тот хаос более-менее стоил губернатору кресла. Впрочем, не помню, кажется, я ничего не заметил в то время, кроме необычно огромных толп и паники в магазинах в предновогодний период конца 77-го. Не знаю, релевантно ли это. Сомневаюсь, что это волнует кого-нибудь не из штата, хотя здесь, в РИЦе, среди букашек постарше об этом еще ходят шутки.
Помню, как чувствовал прямо-таки физическую ненависть к большей части коммерческого рока – как и к диско, которое практически полагалось ненавидеть, если ты крутой, – и ко всем рок-группам с однословными названиями в честь мест. Boston, Kansas, Chicago, America – до сих пор чувствую чуть ли не телесную ненависть. И как верил, что я и, может, один-два моих друга – из очень, очень редких людей, которые поистине понимают, что хотели донести Pink Floyd. Стыдоба. По большей части такое ощущение, что это все чуть ли не чьи-то чужие воспоминания. Не помню почти ничего из детства, в основном только странные отдельные проблески. Но чем фрагментированее воспоминание, тем больше оно кажется действительно моим, даже странно. Интересно, чувствуют ли другие себя тем же человеком, кого они как будто помнят? Наверное, от этого и нервный срыв может случиться. Наверное, это даже глупость.
Не знаю, хватит ли вам этого. Не знаю, что вам рассказывали другие.
Нашим общим названием для подобных нигилистов в то время было охламон.
Помню, как жил в высотке-общаге UIC с очень модным, «рубящим» второкурсником из Нейпервилла, тоже с бачками, и с кожаным шнурком на шее, еще он играл на гитаре. Он считал себя нонконформистом, и еще очень расфокусированным нигилистом, и погруженным в охламонскую наркокультуру колледжа, и водил, надо признать, очень крутой «файрберд» 1972 года, чью страховку, как оказалось, оплатили его родители. Как ни стараюсь, не могу вспомнить его имя. UIC – это Иллинойский университет, Чикагский кампус, огромный университет в центре города. Наше общежитие стояло прямо на Рузвельт, и основные окна выходили на большую ортопедическую клинику – ее названия я тоже не помню, – где на шесте вращался огромный электрифицированный неоновый знак, каждый будний день с 8:00 до 20:00, с названием и мнемоническим телефонным номером, кончавшимся на 3668, с одной стороны и большим цветным контуром человеческой ступни – с другой; мы предполагали, что женской, судя по пропорциям, – и помню, мы с этим соседом придумали как бы ритуал, когда каждый вечер в 20:00 старались встать на особое место у окон, чтобы поймать, как погаснет и прекратит вращаться табличка с ногой, когда закроется клиника. Она всегда гасла одновременно со светом в окнах, и мы предполагали, что в клинике все завязано на один главный щиток. Знак прекращал вращение не сразу. Скорее мало-помалу замедлялся, почти как колесо фортуны, когда гадаешь, в каком положении оно остановится в результате. Ритуал в том, что, если знак остановится ступней от нас, мы пойдем в библиотеку UIC и будем учиться, но если он остановится ступней или большей ее частью к нашим окнам, то это будет нам «знак» (невероятно очевидный каламбур), чтобы тут же послать на фиг всю домашку или предполагаемую ответственность и двинуть в «Шляпу» – в то время текущий модный паб университета, где выступали группы, – и пить пиво, бросать монетки в стаканы на меткость и рассказывать остальным, кому учебу тоже оплачивают родители, о ритуале с вращающейся ногой так, чтобы показаться по-нигилистически охламонскими и продвинутыми. Сейчас это правда стыдно вспоминать. Помню знак ортопедов, «Шляпу», как в «Шляпе» было и даже пахло, но не помню имя соседа, хоть в том году мы вместе тусили, наверное, три-четыре раза в неделю. «Шляпа» не имела никакого отношения к «Мейбейеру» – это такой главный вид пабов для инспекторов в нашем РИЦе, где тоже в оформлении есть мотив шляп и на входе встречает вычурная выставка шляп, но там как бы исторические шляпы налоговиков и бухгалтеров, шляпы серьезных взрослых. В смысле, это сходство – просто совпадение. На самом деле «Шляп» было две, это франшиза: для UIC – на Чермак и Западной, а вторая – в Гайд-парке, для более мотивированных и сфокусированных ребят из Чикагского. Все в нашей «Шляпе» звали гайд-паркскую «Ермолкой». Сосед не был плохим или злым человеком, хотя оказалось, что на гитаре он умеет играть всего три-четыре полноценные песни, и играл их снова, снова и снова, и нагло оправдывал свою продажу наркотиков как социальный бунт, а не чистейший капитализм, и даже в то время я знал, что он полный конформист по позднесемидесятническим меркам так называемого нонконформизма, и иногда его презирал. Может, даже немножко ненавидел. Будто, конечно, меня это не касалось – но такие наглые проекции и переносы были неотъемлемой частью нигилистского лицемерия всего того периода.
Помню «Не-Колу» и как в рекламах «Нокземы» всегда играл роскошный секси-медляк. Вроде бы помню много стилизаций под дерево на том, что делалось не из дерева, и «универсалы» с боковыми панелями под дерево. Помню, как Джимми Картер обращался к нации в кардигане и что-то о том, что брат Картера оказался охламоном и валял дурака на публике, позоря президента одним своим родством.
Вряд ли я голосовал. Сказать по правде, не помню, голосовал или нет. Наверное, планировал и говорил, что пойду, а потом отвлекался, и руки не доходили. Вполне в духе того времени.
Очевидно, само собой, наверное, разумеется, что все то время я гулял как ненормальный. Не знаю, стоит ли углубляться в такие подробности. Хотя я гулял не более и не менее буйно, чем все мои знакомые – вообще-то ровно не более и не менее. Все, кого я знал и с кем общался, были охламонами – и мы это понимали. Как ни странно, было модно этого стыдиться. Какое-то такое странное нарциссисткое отчаяние. Или просто быть человеком без направления, потерянным – мы это романтизировали. Мне нравились «Риталин» и некоторые спиды вроде «Сайлерта», что уже немного необычно, но в плане развлечений у всех свои вкусы. Я не принимал спиды в невероятных количествах, потому что мои любимые было трудно достать – в основном ты натыкался на них случайно. Сосед с голубым «файрбердом» фанател от гашиша, который всегда называл «кайфовым».
Оглядываясь назад, я понимаю одно: тогда мне навряд ли приходило в голову, что я относился к соседу так же, как отец относился ко мне – что я был таким же конформистом, как этот модник, а еще лицемером, «бунтарем», который на самом деле паразитировал на обществе в лице родителей. Хотелось бы сейчас сказать, что я в то время замечал это противоречие, хотя, наверное, если бы и замечал, то просто перевел бы все в какую-нибудь продвинутую нигилистскую шутку. В то время иногда, знаю, я все-таки переживал из-за своей ненаправленности и отсутствия инициативы, из-за того, какое для меня все абстрактное и открытое для разных толкований, даже какими расплывчатыми и бессмысленными начали казаться воспоминания. Зато отец, знаю, помнил все – особенно физические мелочи, точные дни и часы встреч, прошлые утверждения, противоречащие нынешним. Но, собственно, я еще узнаю, что пристальное внимание и идеальная память требовались для его профессии.
Если я кем-то на самом деле и был, так это наивным. Например, знал, что вру, но редко задумывался, что может врать и кто-нибудь другой. Теперь-то я осознаю, какое это высокомерие, как это размывает настоящую реальность. Я был, если честно, ребенком. Сказать по правде, почти все, что я знаю о себе, узнал я в Службе. Может, покажется, будто я подлизываюсь, но это правда. Я здесь пять лет – а узнал невероятно много.
Так или иначе, еще я помню, как курил дурь с мамой и ее подругой Джойс. Они выращивали свою, хоть и слабенькую, хотя суть была не в этом – для них это было скорее эмансипированное политическое заявление, а не способ кайфануть, и мама почти будто нарочно закуривала, когда я приходил в гости, и, хоть мне было немного неловко, не помню, чтобы хоть раз отказался «дунуть» с ними, хоть мне и было немного стыдно, когда они пользовались такими студенческими словечками. В то время у матери и Джойс в совместном владении был маленький феминистический книжный, и отец, как я знал, злился, что помог его профинансировать по договору о разводе. И помню, как однажды сидел на кресле-мешке в их квартире в Ригливилле, пуская по кругу здоровенный и любительский дуберштейн – в то время это было продвинутое охламонское название косяков, по крайней мере в Чикаголенде, – и слушал, как мать и Джойс делятся очень яркими и подробными воспоминаниями о детстве, и обе смеются, плачут и гладят друг другу волосы в знак эмоциональной поддержки, что меня особо не волновало или как минимум к тому времени я уже привык, но помню, что в то время все больше и больше параноил и нервничал, потому что, когда пытался вспомнить что-нибудь из собственного детства, единственное правда яркое воспоминание было о том, как я размазываю бальзам «Гловолиум» по перчатке кэтчера «Роулингс», которую мне подарил отец, и очень хорошо помнил сам день, когда получил перчатку с автографом Джонни Бенча, хотя, очевидно, не при маме стоило вздыхать насчет отцовских подарков. Самое худшее – слушать дальше, как мама пересказывает воспоминания и случаи из моего же детства, и осознавать, что она вообще-то помнит его намного лучше меня, словно каким-то образом задержала или конфисковала воспоминания и опыт, технически прина