Бледный король — страница 32 из 103

длежащие мне. Очевидно, в том время я не мыслил словами вроде «задержала». Это скорее термин Службы. Но сидеть с мамой и Джойс обычно было вовсе даже не весело, и часто я, как теперь подумаю, просто психовал – и все же курил с ними почти каждый раз. Сомневаюсь, что самой маме это нравилось. В целом чувствовались притворные веселье и раскрепощение. Ретроспективно мне кажется, что мама пыталась показать мне, что меняется и растет вместе со мной, что мы на одной стороне поколенческого разрыва, будто все еще так же близки, как в детстве. Что мы оба нонконформисты и символически шлем отца на хрен. Так или иначе, все это всегда чуток отдавало лицемерием. Родители расстались в феврале 1972 года, на той же неделе, когда Эдмунд Маски плакал на публике во время предвыборной кампании, и по телевизору то и дело крутили запись, как он плачет. Не помню, из-за чего он плакал, но это точно подкосило его шансы. Впервые слово «нигилист» я узнал на шестой неделе театрального курса в старшей школе. Я, кстати, точно знаю, что не испытывал к Джойс особой враждебности, хотя помню, что наедине с ней всегда чувствовал себя как на иголках и радовался, когда мама возвращалась домой и можно было общаться с ними вместе, а не пытаться завязать разговор с одной Джойс, что всегда было сложно – всегда чувствовалось, будто у нас больше тем и вещей, которые затрагивать не стоит, чем наоборот, поэтому болтовня с ней была как слалом в Девилс-Хед, если бы ворота на трассе стояли в паре сантиметров друг от друга.

Задним умом я потом осознал, что отец вообще-то был очень остроумным и умудренным человеком. В то время, полагаю, я думал о нем как о почти неживом, как о роботе или рабе конформизма. Он действительно был чинным, дотошным, любил критиковать. Стопроцентный традиционный истеблишмент, целиком и полностью на другой стороне поколенческого разрыва – он умер в сорок девять лет, в декабре 1977 года, что, очевидно, означает, что рос он во время Депрессии. Но не думаю, что я хоть раз оценил его чувство юмора – он словно вплетал свои истеблишментские взгляды в ироничный, остроумный стиль, и не помню, чтобы в то время до меня доходили его шутки или их смысл. Видать, у меня тогда особо не было чувства юмора – или оставалась стандартная детская привычка принимать все, что он говорит, на свой счет. Кое-что я о нем знал, запомнил за годы детства, в основном от матери. Например, когда они только познакомились, он очень-очень стеснялся. Что он хотел поступить не просто в технический колледж, но кому-то надо было платить по счетам, – он занимался материально-техническим снабжением в Корее, но женился на моей матери еще до отправки, и потому после отставки ему пришлось тут же найти работу. Так тогда было принято у людей ее возраста, объясняла мама: если встречаешь подходящего человека и хотя бы оканчиваешь старшую школу, тут же женишься, без раздумий и сомнений. Главное то, что он был очень умен, но не достиг, чего хотел, как многие в его поколении. Много работал, потому что иначе никак, а собственные мечты отложил в долгий ящик. Это все опосредованно, от матери, но сходится с всякими моментами, которые я не мог не замечать сам. К примеру, отец все время читал. Читал постоянно. И это был весь его досуг, особенно после развода – он всегда возвращался домой со стопкой книг с прозрачными библиотечными обложками. Я никогда не задумывался, что это за книги или почему он читает так много, – он никогда не распространялся о том, что читает. Я даже не знаю, что он больше любил – в смысле, исторические книжки, детективы или что. Теперь, оглядываясь назад, думаю, ему было одиноко, особенно после развода, ведь друзьями он мог назвать только коллег с работы, а я думаю, что он считал свою работу по сути скучной – полагаю, навряд ли он вкладывался всей душой в протоколы бюджета и расходов города Чикаго, особенно при том, что и переезжать туда придумал не сам, – и думаю, книги и интеллектуальные вопросы были для него одним из способов сбежать от скуки. Вообще-то он был очень умным. Хотел бы я помнить больше примеров, что он говорил, – в то время, думаю, его слова больше казались враждебными или осуждающими, будто он смеялся одновременно и надо мной, и над собой. Помню, иногда он говорил о так называемом молодом поколении (в смысле, моем): «Вот что творит Америка» [74]. Не самый лучший пример. Он будто думал, что виноваты обе стороны, будто это со взрослыми в стране что-то не так, раз в 1970-х они рожали таких детей. Помню, однажды в октябре или ноябре 1976-го, когда мне исполнился двадцать один год, во время очередного периода дома после учебы в Де Поле – вообще-то совершенно ужасной, тот мой первый раз в Де Поле. Одним словом – катастрофа. Меня вообще-то вежливо попросили уйти – единственный такой случай в моей истории. В других случаях, в колледже Линденхерста и потом в UIC, я сам забирал документы. Так или иначе, в то время дома я работал во вторую смену на фабрике «Чиз Нэбс» в Буффало-Гроуве и жил там же рядом, в отцовском доме в Либертивилле. Я точно не мог поселиться у мамы и Джойс в чикагском районе Ригливилл, где везде вместо дверей висели занавески из бус. Но и идти на ту бездумную работу надо было только к шести, поэтому я в основном весь день слонялся по дому. И иногда в тот период отец уезжал на пару дней – финотделы мэрии Чикаго, как и Служба, всегда отправляли своих технарей на конференции и повышения квалификации, и это – как я узнаю позже сам, в Службе, – вовсе не большие пьяные гулянки частного сектора, а обычно очень интенсивные и сосредоточенные на работе мероприятия. Отец сказал, повышение квалификации в основном просто утомительно – это слово он говорил частенько, «утомительно». И во время тех командировок я жил один, и сами можете представить, что происходило, когда я оставался один, особенно по выходным, хоть мне и полагалось присматривать за домом. Но это мое воспоминание – о том, как однажды днем в 76-м он вернулся из такой командировки пораньше – где-то на день-два до того, когда я рассчитывал, – и вошел, и застал меня с двумя старыми так называемыми друзьями из Либертивиллской Южной старшей школы в гостиной – которая, учитывая приподнятое положение веранды и входной двери, была как бы утопленной и начиналась более-менее прямо от порога, где еще только в нее спускалась маленькая лесенка, а высокая – на второй этаж. В архитектурном плане стиль дома называется «приподнятое ранчо», как и у большинства других старых домов на нашей улице, и в нем была еще одна лестница, из коридора второго этажа в гараж, который поддерживал часть второго этажа – гараж поддерживал, в структурном плане, он – неотъемлемая часть дома, чем и характерен стиль «приподнятое ранчо». Когда отец вошел, двое валялись на диване-давенпорте, закинув грязные ноги на его особый журнальный столик, а на ковре валялись пивные банки и упаковки «Тако Белл» – причем банки из-под отцовского пива, которое он закупал оптом два раза в год, складировал в подсобке и, как правило, пил, может, две в неделю, – и мы сидели в хлам, смотрели «Искателей» по телеку, а один слушал Deep Purple в специальных отцовских стереонаушниках для классической музыки, а особую дубовую или мраморную столешницу заляпали большими кольцами конденсата от пивных банок, потому что мы выкрутили отопление намного выше, чем он, как правило, разрешал из соображений сбережения энергии и расходов, а второй приятель со мной на давенпорте как раз глубоко затягивался из бонга – он славился своими мощными затяжками. Плюс вся гостиная провоняла. Когда, в этом воспоминании, я внезапно услышал его отчетливые шаги на широкой деревянной веранде и шорох ключей в замке, и всего через секунду отец внезапно вошел с волной очень холодного ясного воздуха, со шляпой и чемоданом, – меня парализовало от шока капитально спалившегося пацана, и я сидел парализованный, не мог ничего сделать, но видел каждый кадр, как он входит, с ужасными фокусом и ясностью, – и он стоял на краю пары ступенек в гостиную, снимая шляпу своим фирменным жестом, когда задействовал и голову, и руку, обозревая эту сцену и нас троих, – он никогда не скрывал, что ему не особенно нравятся мои старые друзья из старшей школы, те же самые, с кем я поехал гулять, когда у мамы сняли крышку бензобака и слили бензин, и, когда мы нашли машину, ни у кого из нас не осталось денег, и мне пришлось звонить отцу, а ему пришлось ехать на поезде после работы, чтобы оплатить бензин, и я вернул Ле Авто маме и Джойс, которая была совладелицей автомобиля и пользовалась по работе для книжного, – а мы, все трое, развалились на диване совершенно в хлам и лежали, парализованные, один – в старой заношенной футболке, где даже поперек груди говорилось «ИДИ В ЖОПУ», второй в шоке подавился исполинской затяжкой, так что клуб дыма покатился через гостиную к отцу, – короче говоря, мое воспоминание – худшее подтверждение худшего стереотипа о поколенческом разрыве и родительском отвращении к своим испорченным детям-охламонам, и отец медленно поставил сумку и чемодан и просто стоял, без выражения на лице, и, казалось, очень долго ничего не говорил, а потом медленно чуть поднял руку, поднял взгляд и сказал: «Взгляните на мои великие деянья!» [75] – потом опять взял сумку и молча поднялся по лестнице, зашел в бывшую родительскую спальню и закрыл дверь. Не хлопнул, но было слышно, как дверь закрылась очень твердо. Воспоминание, до этого ужасно четкое и подробное, затем, как ни странно, совершенно обрывается, будто пленка кончилась, и я не знаю, что случилось потом, например как я выпроводил пацанов и наспех постарался прибраться и прикрутить термостат до двадцати градусов, хотя все же помню, что чувствовал себя как полное говно – не то что меня «спалили» или что будут неприятности, сколько просто по-детски, как избалованный эгоистичный ребенок, и я представлял, как для него выглядел, когда сидел в этом свинарнике посреди его дома, в хлам, с грязными ногами на заляпанном журнальном столике из антикварного магазина в Рокфорде, на который они с матерью копили, когда еще были молодыми и бедными, и который он очень ценил, и все время протирал лимонным маслом, и говорил, что просит только об одном – чтобы я, пожалуйста, не клал на него ноги и пользовался подстаканниками, – я словно на секунду-другую увидел, каким наверняка выглядел для него, когда он стоял и смотрел, как мы вот так издеваемся над его гостиной. Картина не из приятных, а хуже всего, что он не орал и не пилил, просто стоял с усталым видом, будто стыдясь за нас обоих, – и помню, на секунду-другую я даже чувствовал то же, что наверняка чувствовал он, и на мгновение увидел себя его глазами, отчего все стало намного, намного хуже, чем если бы он бесился или орал, чего он не делал никогда, даже когда мы потом оказались наедине в той же комнате – хотя не помню, когда это было, то есть, например, сбежал ли я из дома, когда прибрался, или остался, чтобы поговорить по душам. Сам не знаю, что сделал. Я даже не понял, что он сказал, хотя, очевидно, понял, что это сарказм и что в чем-то он винит себя или посмеивается над собой из-за своего «деяния», которое только что разбросало по полу упаковки и пакеты «Тако Белл» вместо того, чтобы встать и пройти каких-то там восемь шагов, чтобы их выкинуть. Хотя позже я случайно наткнулся на стих, который, как оказалось, он цитировал, в