Этим сном моя психика учила меня скуке. Думаю, в детстве мне часто было скучно, но скука – не то, за что я ее принимал; я принимал ее за беспокойство. Я был неусидчивым, нервным, тревожным, беспокойным ребенком. Это мнение родителей – и оно стало моим. Дождливыми растянутыми воскресеньями, пока мать с братом были в церкви, а отец засыпал на диване перед матчем «Бенгалс», с раскрытым на груди либретто «Нормы», я чувствовал какую-то невесомую, беспотолочную скуку, которая превосходила скуку и становилась беспокойством. Не помню, из-за чего я беспокоился, но помню само чувство – и тревога была настолько ужасной и подвешенной как раз из-за отсутствия объекта тревоги. Я смотрел в окно, но видел только стекло. Я перебирал в уме разные игры, игрушки и занятия для развития, которые всегда предлагала мама, и в своей скуке не только считал их непривлекательными, но не мог даже представить, чтобы где-то кому-то хватало бессмысленной энергии на какие угодно детские развлечения или на то, чтобы неподвижно сидеть в тишине и читать книжку с картинками; весь мир был осоловелым, обессиленным, пропитанным беспокойством. Слова и чувства родителей становились моими, пока я принимал ответственность своей роли в семейной драме – роли нервного хрупкого сына, объекта материнских забот, тогда как мой брат был одаренным и энергичным мальчиком, чье пианино заполняло дом после школы и не впускало сумерки с улицы, где им и место. На психотерапии после случая уже с моим сыном я во время свободных ассоциаций наткнулся на свой доклад одиннадцатого класса о великих книгах, на тему Ахилла и Гектора, и вспомнил, как тогда ярко осознал, что моя семья – это Ахилл, мой брат – щит Ахилла, а я – пята, та часть семьи, которую мать крепко держала и оставила небожественной, и осознание озарило меня посреди доклада и затем пропало так быстро, что я не успел за него ухватиться, хотя большую часть юности и раннего взрослого возраста часто думал о себе в категориях пяты или ноги – например, внутренние упреки часто принимали форму оскорбления «слабый, как подкаблучник» и в других людях я действительно первым делом часто замечал их ноги, ботинки, носки и лодыжки. В том же ключе мой отец был изнуренным, но непреклонным воином – каждый день тратил силы на бой, чья бессмысленность и была частью его разъедающей силы. Роль матери в теле Ахилла остается неизвестной. Не уверен и в том, знал ли брат, что его дневные упражнения всегда совпадали с возвращением отца домой; думаю, в каких-то отношениях вся музыкальная карьера брата выросла из этого требования, чтобы в 17:42, когда приходит отец, были свет и музыка, что по-своему от этого зависела жизнь отца – каждый вечер он совершал переход, противоположный переходу солнца, от смерти к жизни.
Немудрено, что мне было тяжело в средней школе – с ее рядами пустых лиц, освещением без теней, проволочной сеткой в окнах и той дисциплиной начального образования, которой все еще придерживались на Среднем Западе: зазубривание и отрыгивание, таблицы, прескриптивная грамматика и схемы с предложениями, единственное украшение в классе – алфавит из картона на пробковой подложке над грифельной доской. В каждом классе стояли тридцать парт, по шесть штук в пяти рядах; в каждом был пол из белого кафеля с эфемерными облачными узорами бурых и серых цветов, прерывистыми, потому что те, кто выкладывал кафель, не следили за узором. В каждом классе на стене висели часы производства «Бенрас» – без секундной стрелки, минутная двигалась с дискретными щелчками вместо бесшумных и слитных щелчков; система часов подсоединялась к школьному звонку, звеневшему в 55 минут после начала часа, еще раз – в 00 и почему-то отчаянно – в 02, взывая к лодырям и перебивая педагогов на вступительном слове. Пахло в школе клейкой пастой, резиновыми сапогами, испорченной едой в столовой, а также теплым биотическим ароматом множества тел и раствором для кафеля, когда триста млекопитающих медленно согревали кабинеты в течение дня. Большинство учителей – бесполые женщины, старые (т. е. старше моей матери) и строгие, но не злые, а также небольшая примесь молодых мужчин – одного, математика в четвертом классе, даже звали мистер Гуднейчер [84],– привлеченных к детскому образованию из-за расплывчатого политического идеализма, что как раз начал нарастать (о чем я не знал) в кампусах колледжей далеко за пределами моего мира. Молодые мужчины были хуже всего, кое-кто – истые солдафоны, удрученные и ожесточенные, потому что привлекший их идеализм не мог не тягаться с закосневшей бюрократией школьной системы Коламбуса или апатичной пассивностью тех самых детей, которых они так мечтали вдохновлять (читай – индоктринировать) во имя мягкого либерализма (то и дело говорили о «мире во всем мире»), чтобы распространять и тешить свой собственный, тех самых детей, которые взамен накрепко замыкались в себе и институциональной скуке, не поддающейся для них определению, но уже лишившей их духа.
§ 24
Это автор [85]. Я прибыл для процедуры приема на Пост-047 Налоговой службы в Лейк-Джеймсе, штат Иллинойс [86], где-то в середине мая 1985 года. Скорее всего, в среду, 15 мая, или очень близко к этому [87]. Как бы то ни было, главное, что я приехал в Пеорию в конкретный день мая из семейного дома в Фило, мое недолгое возвращение куда, скажем, было непобедоносным и где отдельные члены семьи более-менее нетерпеливо поглядывали на часы в течение всего моего недолгого пребывания. Обойдемся без имен или описаний и просто скажем, что превалирующим настроением моей семьи было «Что ты такого в последнее время для меня делал?» или, наверное, скорее «Что ты такого в последнее время заслужил/заработал/добился, что каким-нибудь образом (будь то воображаемым или нет) положительно отразится на нас и позволит купаться в отраженных (будь то реальных или нет) лучах славы?» Моя семья была почти как коммерческая компания – в том смысле, что к тебе хорошо относятся, пока у тебя хорошие показатели в последнем квартале. Впрочем, знаете – и фиг с ним. Уж точно никто не предложил подвезти меня в Пеорию, хотя, возможно, они и подбросили до автовокзала, который в Фило представляет собой угол местной парковки ТЦ IGA и находился совсем недалеко, но туда было бы противно плестись пешком в моем вельветовом костюме-тройке по клейкой предрассветной влажности (а на юге Среднего Запада это к тому же одно из двух пиковых времен комаров, – второе приходится на сумерки, – и комары там – не просто какая-нибудь раздражающая мелочь, а штука очень серьезная) с двумя тяжелыми чемоданами (дело было за пару лет до внезапного появления в багажной индустрии человека, который догадался, что чемоданы можно оснастить колесиками и выдвижными ручками, чтобы тянуть, – это из тех внезапных гениальных прорывов, благодаря которым предпринимательский капитализм и есть такая интересная система: он дает людям стимул стремиться к эффективности). Плюс у меня уже был любимый дипломат от старшего дальнего родственника, служившего в последние годы Второй мировой войны в штабе на Гавайях, отчасти как кейс (т. е. это дипломат отчасти как кейс), но без ручки, и поэтому его приходилось носить под мышкой, и в нем лежали разнообразные личные или незаменимые вещи, туалетные принадлежности, заказной футляр для берушей, дерматологические мази и бальзамы, важные документы, которые всякий разумный человек носит при себе, а не доверяет перипетиям багажных отделений. Среди тех документов – моя недавняя переписка с ведомством по гарантированным студенческим займам и заместителем регионального комиссара по кадрам Среднезападного региона Налоговой службы, а также копия подписанного контракта с Налоговой и форма 141-PO – так называемый «приказ о назначении» в Среднезападный РИЦ, оба из которых (т. е. двух последних документов) мне, видимо, требовались для получения бейджика Службы, что мне велели сделать сразу по прибытии в «пункт приема для GS-9» в конкретное четко обозначенное время, записанное от руки на единой, размазанной и безразлично проштампованной линии внизу приказа о назначении [88].
(Кратенькое отступление. Исключая его общее самолюбование и склонность к кликушеству, в одном «Неуместный» Крис Фогл из § 22 попал не в бровь, а в глаз. Учитывая, как устроен человеческий разум, со временем в памяти действительно остаются мелкие и чувственно специфические подробности – а в отличие от некоторых так называемых мемуаристов, я отказываюсь делать вид, будто разум устроен как-то иначе. В то же время будьте покойны: я не Крис Фогл, я не собираюсь вываливать на вас все разжеванные ощущения и промелькнувшие мысли до последней. Я тут занимаюсь искусством, а не просто воспроизведением. Чего не понимают коллеги со словесным поносом вроде Фогла, так это то, что существуют очень разные виды правды, порой даже несовместимые друг с другом. Пример: стопроцентно точный исчерпывающий перечень всех травинок на моем газоне с указанием точных размеров и форм – это «правда», но не та правда, которая кому-то интересна. Содержательной, стоящей и так далее правду делает уместность, а она, в свою очередь, требует выдающейся разборчивости и чуткости к контексту, ценности и общей сути – иначе мы ничем не будем отличаться от компьютеров, которые шлют друг другу голые факты.)
Также в одном из многочисленных изобретательных внутренних отделений и защелкивающихся карманчиков кожаного дипломата лежал один конкретный вспомогательный документ из личной внутрисемейной переписки с определенным неназваным и дальним родственником, обладавшим в офисе регионального комиссара Среднего Запада Налоговой службы в Джолиете, на севере,[89] тем, что сегодня назвали бы значительным «авторитетом», и которого технически у меня даже не должно было быть (и который был довольно мятым после извлечения из корзины для бумаг неназванного и более близкого родственника), но который виделось благоразумным иметь на случай какой-нибудь бюрократической неожиданности или как крайнюю меру