Блок-ада — страница 2 из 38

Мама вышла замуж довольно поздно и лишь один раз.

Еще живы предания об отвергнутых соискателях маминой руки, в том числе и о капитане дальнего плавания, водившем грузопассажирский пароход «Алексей Рыков», украшенный одной, но очень внушительной высокой трубой, в Англию и Германию.

«Мама, почему ты не вышла замуж за этого Костю?»

«Он был очень длинный, как труба на его «Рыкове». Я стеснялась с ним на улице появляться, все оборачивались. Куда ж это годится?»

Потом «Алексея Рыкова» переименовали в «Коминтерн», а потом капитана «Коминтерна» расстреляли, наши.

За каждым из претендентов на мамину руку сохранялась неизменная характеристика, звучавшая при просмотре старых фотографий, на которых мама всегда была среди подруг и приятелей.

«Это Кульдинский, ухаживал необыкновенно, но дурак был фантастический, даже на карточке видно… А ведь красивый…»

«Это Виктор, бабушкина симпатия, нравился ей просто ужасно, чудесный, добрый человек, только глаза как у собаки после порки…»

«Леша, ты Леша! Явился объясняться в зеленом галстуке, он о любви, а меня смех разбирает, ну о чем тут было говорить… Как говорится: виноват, что сероват…»

Папа женился на маме, имея в жениховском гардеробе красные трусы, может быть, даже единственные. Эти красные трусы ставились ему на вид всю жизнь. В ответ на это папа требовал мраморный столик, который был обещан в приданое. То, что, кроме мраморного столика, за невестой ничего не было, отца не смущало, но и мраморный столик получен не был, и отец всякий раз требовал его представить, когда мама припоминала ему красные трусы.

«Анечка, Аник, лучше этот разговор не заводить, трусы по крайней мере были, а вот столик я хотел бы наконец увидеть, почему-то за все десять, двадцать, тридцать пять, сорок и, наконец, сорок семь лет! – мне его так ни разу и не показали. Напрашивается мысль: а был ли столик, может быть, это только крутня?»

«У меня такое впечатление, что ты мне не веришь. Я хоть раз за десять, двадцать, тридцать пять, сорок и, наконец, сорок семь лет, хоть раз сказала неправду?!»

«Хорошо, но могу я хотя бы увидеть, только увидеть мой столик?»

Мраморный столик, красные трусы – первая дань, возложенная на жертвенник семейного алтаря, память о чудесной, сказочной игре, которую задумали сыграть отец и мать; реалистические трусы и мифический столик, вам выпала честь стать волшебным паролем, по которому в любую минуту их долгой, никем не предсказанной жизни они могли вернуться в тот миг и час, когда еще ничего не произошло и вся жизнь впереди казалась бесконечной и желанной в каждую свою минуту.

«Ма-а-ам, а почему ты так долго не выходила замуж?»

«Почему это долго, ничего не долго. Как только встретила умного молодого человека, сразу вышла замуж».

«А до папы, что ж, и умных не встречала?»

«До папы нет».

Голос у мамы был не только красив, но и богат оттенками, и владела она им с таким же мастерством, как Мравинский своим оркестром.

При абсолютном слухе и идеальной музыкальной памяти она могла, придя домой из театра или кино, сесть за пианино и сыграть только что услышанную песенку или задевшую душу мелодию со стенографической точностью. Папа, игравший Бетховена, Брамса, Рахманинова, Скрябина только с листа, восхищался маминым слухом и голосом и не то чтобы завидовал, но как бы сетовал на себя, что лишен такого волшебного дара. Разговаривая на самые обыденные темы, лишь благодаря необыкновенным оттенкам своего голоса, она могла просто обворожить собеседника, если хотела, конечно, или была в том нужда. Можно себе представить, как мама разговаривала с начальником 19-го отделения милиции, когда, вернувшись после эвакуации, пришла для восстановления прописки.

«Все хочут жить в Ленинграде», – сказал начальник милиции и в прописке отказал, видимо, со слухом у него было не все в порядке.

Осанка. Фигура. Стан.

Лучше всего об этом скажет серебряный конькобежец на голубой искрящейся эмали, значок чемпионки Ленинградского торгового порта по скоростному бегу на коньках 1934 года. И даже высокий полный бюст, не часто встречающийся у спортсменок, не мешал маме первенствовать и на средних, и на длинных дистанциях.

Зная маминых сестер и их ленинградских подруг, надо сказать, что и она, и они принадлежали к тем типичнейшим и благородным лицам, обязанным своей культурой, вкусом и нравом не столько происхождению и даже не образованию, тем более не капиталу, но лишь самому городу, где Русский музей, Александринский театр, оперная студия консерватории, Эрмитаж, Мариинка, Филармония были и школой, и университетом, и академией. В Мариинке была освоена галерка, в Филармонии, естественно, места на хорах, в консерваторию вход открывала знакомая билетерша, родная тетка Люси Минкиной.

Поразительно, мама, это с ее-то данными, плюс молодость, женственность, стать, а на места в партере не претендовала!

«Да что там делать, там одно старичье!»

Ну как тут не оглянуться на дам, располагающих всего лишь какой-нибудь необыкновенной мушкой на правой щеке или родинкой под левой грудью и пребывающих благодаря этому счастливому дару в искреннем ощущении своего права не только на исключительное внимание со стороны благоухающих мужчин, но и на целую исключительную жизнь.

Все пригороды и окрестности Ленинграда, Стрельна, Гатчина, Ропша, Павловск, Петергоф, Пушкин были изъезжены и исхожены, и, словно по инерции, летом сорок седьмого и сорок восьмого годов мама возила нас с братом по всем этим местам, предъявляя к обозрению руины, развалины, пепелища, обвалившиеся потолки, обгоревшие стены, груды камней, вызывавшие у нас скуку и недоумение, а у нее – умиление, трепет и воспоминания.

Маминым девизом, повторявшимся с той же частотой, с какой нынче поминаются недосягаемо образцовые «цивилизованные» страны, была бесхитростная формула: «Хочу, чтобы у нас было все как у людей». Девиз этот вовсе не призывал «подражанию, в нем скорее обнаруживался протагоровский смысл, идея человеческого как меры.

Ее вечный вопрос «Ну почему, почему у нас все не как у людей?» был адресован не только папе и нам с братом, а иногда и властям, и даже самому правительству, но никто удовлетворительного ответа на этот вопрос так маме и не дал.

О! Это проклятое «все не как у людей» едва ли не всю жизнь преследовало маму.

Взять те же роды.

Первый раз, когда предстояло разрешиться Сережей, папа отвез маму, как и полагается, в родильный дом на такси. С моим же появлением на свет и тем более с Борькиным все уже обстояло как-то странно, то есть как раз «не как у людей».

Не располагая сколько-нибудь убедительными данными о привлекательности этого мира, я не спешил покидать материнское лоно; прошли все ранние сроки, а потом и средние, и поздние. Скорее всего, в задержке моего появления на свет сказалась та природная нерешительность, что стала чертой характера еще до всяких испытаний и опытов.

Дело было летом, страха и надежды, сопутствовавших ожиданию первенца, у отца уже не было, он был согласен и на дочку, так что сидеть в городе и чего-то ждать не имело смысла. Он подхватил Сергея и уехал с ним на дачу. Но уже вечером в тот же день бабушке пришлось везти маму на трамвае в клинику Отто, что на задах Фондовой биржи, на самой Стрелке Васильевского острова. Место, если правду сказать, примечательное для всей планеты и, может быть, одно из лучших: именно здесь изысканнейшие творения мастеров и художников украсили не по речным законам живущую, могучей силы реку, но и река именно здесь явила все свое великолепие, став подножием славы и красоты небывалого города!

Да и клиника, полученная лейб-акушером профессором Оттом за особые услуги царствовавшему дому, являла собой безусловное совершенство, вобрав в себя все самые лучшие, самые замечательные средства родовспоможения, вплоть до органа, установленного в специальном зале для музыкального ублаготворения рожениц. Орган был настолько хорош, что впоследствии был трансплантирован в Филармонию.

Через два года туда же, в клинику Отта, оставив нас с Сергеем на попечение бабушки, в ноябре сорок первого года матушка двинулась и вовсе пешком.

«Вы кого тут ищете, гражданочка?» – любезно спросили маму в знакомом вестибюле с высоченными потолками военные, одетые в белые халаты.

«Я сейчас буду рожать!» – высоким голосом с достоинством опытной матери объявила матушка.

«Только не здесь, у нас здесь, гражданочка, госпиталь, вам надо на Четырнадцатую линию…»

«Все у вас не слава богу», – с горечью сказала мама, видимо, припомнив, как в этой лучшей клинике на свете своего второго сына, стало быть, меня, ей пришлось рожать в кровати, что и неудобно, и довольно опасно. Все ее сдержанные интеллигентные предупреждения: «Сестрица, я сейчас рожу» натыкались на суровый окрик сестрицы, не удостаивавшей матушку даже взглядом: «Мамаша, проявите сознательность, у нас сложные роды!» Лучше, если бы она эти слова адресовала мне, но я их не слышал. Итак, на помощь со стороны рассчитывать не пришлось, и ничего не оставалось делать, как самостоятельно появиться на свет. И что же? На протяжении довольно-таки длинной уже жизни я пытался не раз и не два привлечь в затруднительных обстоятельствах внимание к своей персоне, но тут же постоянно слышал о «сложных родах», которые без конца идут где-то рядом. Вот и сейчас идут сложные роды явно дебильного капитализма. Слава богу, что Борьку маме не пришлось рожать в вестибюле непревзойденной акушерской клиники, уже нанесенной на огневой планшет как цель номер 708 батарей 768-го тяжелого артиллерийского дивизиона резерва немецкого главного командования.

Подъехала машина, привезли раненых, раненых было немного, разгрузили быстро.

«О! как раз раненых привезли, мы их сейчас, родимых, быстренько раскидаем и вас подкинем…»

Едва проскочили по Большому проспекту 9-ю линию, как на углу, напротив типографии Академии наук, жахнул тяжелый снарядище. Начинался артобстрел. Опять «все не как у людей».