Таня Долинская, двоюродная сестра моей мамы, осталась жива – единственная из всей своей семьи. Да, осталась одна Таня… Вернувшись из эвакуации, она обнаружила, что в домовой книге ее записали как покойницу. Она долго ходила по инстанциям и доказывала, что не умерла. Веселая, яркая, белокожая, и не скажешь, что худая – такой ее уже увидели мы, – дети выживших блокадниц. Сколько помню, она всегда мучилась мигренями, говорила, что наследственное, и вспоминала, как бабушка Саша постоянно носила на голове повязку, смоченную в уксусе. Она и сама так лечилась. Считалось, что помогает. Не помогло. Она умерла рано, чуть старше была шестидесяти. Две ее дочери, выйдя замуж, уехали в Норвегию. Внукам Татьяна и написала свои воспоминания.
Война
С войной, которая началась 22 июня 1941 года и закончилась 9 мая 1945 года, связано столько событий, фактов, ужасов и переживаний, что, кажется, за эти 4 года, да и последующие после неё, прошла огромная жизнь, совершенно другая, страшная и неожиданная.
В августе 1941 года мне исполнилось только 7 лет, но я отчётливо помню очень многое, как будто смотрю фильм или читаю книгу, когда вспоминаю то или другое событие. Причём то, что знаю я, не знает никто и никогда не знал, потому что это было только со мной и подчас без свидетелей, а иногда свидетелями были совершенно посторонние люди или те, которых нет в живых давным-давно.
Итак, 22 июня было воскресенье, солнечный день. Мы с мамой собрались ехать к её портнихе Екатерине Николаевне в центр города. И вдруг громко заговорило на улице радио голосом Молотова. Прозвучало слово «война». Я не знала абсолютно, что это такое, но взрослые были обеспокоены.
Помню, что через несколько дней после этого сообщения мы с мамой оказались за городом в пионерском лагере от её школы. Там был палаточный лагерь с хорошим питанием, пионерскими кострами и песнями. Но это продолжалось недолго, и очень быстро лагерь стал сворачиваться. И вот мы вместе с этим лагерем от школы, воспитателями (они же учителя школы), забрав необходимые вещи, оказываемся в поезде, который должен был увезти нас на восток. Поезд был длинный-длинный. Мы должны были уехать за Урал.
Недалеко от Ленинграда начались первые бомбёжки. Фашистские самолёты летали прямо над поездом и бомбили нас, мы выскакивали из вагонов врассыпную. Многие были ранены, многие убиты.
Мы как-то уцелели и добрались до Урала или Сибири, теперь я точно не знаю. Но там не было войны. Природа тех мест необычно величественная. То какие-то горы, то широкие реки. Не такие равнинные места, как в европейской части России. Нас поселили в школе. Подробностей того непродолжительного периода жизни я не помню, но вот я заболеваю коклюшем. Это такой кашель с приступами. Мама была в отчаянии от моей болезни. Видно, она не привыкла одна справляться с трудностями. В той деревенской жизни не было удобств, но не было и ничего плохого. Мы бы там прожили спокойно всю войну. Но нет же. Мама советуется со мной, что ей делать: дать папе телеграмму или нет. Если он не приедет, то она бросится под поезд. Когда она сообщила мне такое, я ей, конечно, посоветовала вызвать папу, что она и сделала. Это было настоящим безумием. Что её так напугало, никто никогда не узнает, но она сделала всё, чтобы вместе с отцом погибнуть потом в блокадном городе. Папа приехал к нам, не знаю уж какими путями. А когда я вдруг увидела его сидящим на большом камне у реки, мне стало страшно. Никто никогда не поймёт их рокового решения ехать в Ленинград вместо того, чтобы остаться там, в Сибири. Папу не призывали в армию по состоянию здоровья, и он мог бы остаться работать в школе в этой сибирской деревне.
Наверно, оба жалели об этом перед своей смертью. Но тем не менее мы отправились втроём в Ленинград. Добраться до города было очень сложно, так как наступали немцы. И вот мы на каких-то товарных поездах, на открытых платформах добирались до Ленинграда вместе с несколькими студентами ленинградских институтов. Наконец-то прибыли в город. Мы поднимаемся по лестнице на свой последний этаж, наверху стоит бабушка Саша. Она всплеснула руками, и ей стало плохо. Она уже поняла, на что мы себя обрекли, приехав обратно домой.
Дяди Жени и тёти Ани (Долинских) в это время уже не было в городе. Они были высланы в Томск ещё в начале войны из-за кадетского корпуса (Морского корпуса, где Евгений Долинский учился до 1917 года) дяди Жени или ещё чего-то. Это было ещё до нашего отъезда с лагерем. Так что это спасло хоть их, слава Богу!
Нашим же девизом было: «Из Ленинграда ни ногой», «А как же вещи?», «Если умирать, то вместе».
Ни один из этих лозунгов не оправдал себя. Не осталось ни вещей, ни людей, ни квартиры. А дома, разумеется, у нас, как у «больших интеллигентов», запасов продовольствия не водилось никогда, в доме не было ровным счётом ничего. Мы жили сегодняшним днём. Пошли в магазин – купили, а когда покупать стало нечего, пришел конец!
Блокада началась 8 сентября 1941 года.
Блокада
Мы вернулись в Ленинград как раз к началу 900 блокадных дней. Немцы уже окружили город со всех сторон. Только правее города, на востоке оставалось Ладожское озеро, но и оно полностью контролировалось немцами.
Первая бомбёжка началась 8 сентября. Кроме того, постоянные артиллерийские обстрелы. В городе были введены продовольственные карточки на хлеб и крупу. Остальное не подразумевалось. Трагедией для Ленинграда было то, что сгорели Бадаевские склады, а там находился основной запас продовольствия.
Немцы знали, что делали. Люди, которые жили поближе к этим складам, просеивали горелую землю, взятую на пепелище, в надежде что-нибудь найти съестное.
Хлеба давали по карточкам на день – 100 гр. Но это когда давали. Это было не всегда. У рабочих был немного больше паёк. Бабушка Саша, пережившая голодный 1924 год, безумно боялась голода. Она очень быстро сошла с ума.
В ненормальном состоянии приходил к нам Галин дядя – Боря (Савич). Он требовал от неё отдать ему хлебные карточки. Бабушка тогда ещё могла рассуждать, и она уговорила его уйти. Он умер одним из первых.
К отсутствию снабжения добавились трескучие морозы, отсутствие света, воды, тепла. Дров не было. Топили книгами и мебелью.
В домах у всех появились маленькие печурки. Они назывались буржуйками. Трехмиллионный город впал в оцепенение. Многие фабрики и заводы, правда, были эвакуированы в Сибирь, за Урал, но в городе ещё оставались предприятия, которые работали, даже на оборонную промышленность. Часто за станками стояли подростки.
Некоторые вузы и школы пытались работать. Многие умирали на своих рабочих местах. Люди умирали от голода и холода. Замёрзшие трупы сидели, лежали на улице. Убирали их еле живые люди. Зима была такой суровой, что и в мирное-то время её было нелегко пережить. А тут война. Ещё осенью мы во время бомбёжек спускались в бомбоубежище, потом перестали. Голод победил страх перед бомбами, обстрелами. На них реагировали молча, вернее, никак.
Мы все жили в столовой, там же топили буржуйку. Я себя помню чаще всего сидящей на стуле за роялем. Бабушка уже не вставала, она сидела у окна с распущенными волосами и пальцами манила к себе меня. Я не выходила со своего насиженного места и боялась её.
Мама основное время проводила в очередях за хлебом. Люди стояли на морозе и обречённо ждали, когда подвезут хлеб; иногда его не было по нескольку дней. У мамы были отмороженные чёрные ноги. Если бы она осталась жива, ног бы у неё всё равно не было. Папа ещё ходил в институт, слёг он уже в конце января.
По поводу воды. Мы не мылись вообще, т. к. воды не было, не было её и для питья. Когда выпал снег, то мы пили этот растопленный снег в виде грязной воды. А в баню я попала в апреле, когда была уже в детском саду.
Основное время я проводила за роялем и созерцала, иногда ходила на кухню в поисках чего-нибудь, что можно было жевать, но там не было ничего, но однажды я увидела наш кухонный большой нож, которым до войны резали хлеб, на нем оставались следы налипшего хлеба; эти следы я сдирала несколько дней подряд.
В блокадную зиму появилось много неизвестных до той поры терминов. Я многого и не знала, но вот «дуранда», «хряпа» – это я помню. Хряпа – это гнилая капуста, а дуранда – это что-то с чем-то намешано, и из «него» можно печь лепёшки. У кого, конечно, дома было на чём печь, типа рыбьего жира.
В ночь на 31 декабря 1941 года умерла бабушка Саша. Мёртвую бабушку положили в дальнюю комнату, пока доставали гроб и прочее. Мы втроём повезли её в морг, который находился в переулке, вернее, в тупике Канонерской улицы, недалеко от Садовой ул. Когда мы привезли ее туда на саночках, нам сказали сразу, чтобы гроб мы забрали на растопку и что всех покойников складывают штабелями друг на друга, как дрова. Мы увидели эту картину. Похоже, что мы попали на дровяной склад. Завернутые в простыни покойники лежали высокими рядами прямо на земле. Между многочисленными рядами были узкие проходы. Мне нужно было задрать голову, чтобы увидеть, где же наверху кончается эта страшная поклажа. А мороз был трескучий, поэтому в ожидании могилы тела не разлагались и не портились. Там я увидела этот блокадный почерк. Отвозили покойников на Пискарёвское кладбище, хотя много ленинградцев похоронено и на других кладбищах. Так, мама лежит на Красненьком кладбище в Кировском районе. Хоронили на Смоленском, Охтинском, Северном – везде, где только можно было поближе доехать. На Пискарёвском кладбище лежит около 1 000 000 человек. Но это было одно из самых массовых захоронений в городе, в том числе там лежат и солдаты. Убирали мёртвых людей с улиц и из домов такие же полуживые люди.
Я ещё не упомянула клей во всех его видах, который ели, кожаные ремни вываривались, и их тоже ели. Первыми съели всех кошек и собак. Крысы из голодного города ушли сами. Осенью я ещё часто сидела на кухне у окна и смотрела, как во время бомбёжки небо было расцвечено многочисленными ракетами, которыми наши враги указывали, куда надо бомбить, на какой объект. Шпионы работали. Потом к этому погас интерес. Люди тупели от голода.
После смерти бабушки наступили самые тяжёлые времена. Январь и февраль были самыми страшными месяцами, особенно февраль. Люди умирали сотнями, тысячами. Да, надо сказать, что, когда умерла бабушка (а выяснила это я уже в 1950-е годы), нас с ней «поменяли» местами и записали в ЖАКТе, что 31 декабря 1941 года умерла Таня Долинская, а 20 мая эвакуирована Александра Людвиговна Долинская. Так меня похоронили заживо, и спустя годы это стало для меня большим препятствием для всевозможных справок и документов. Говорили мне в ЖАКТе стандартную фразу, очень характерную для нашей системы: «Много вас тут ходит всяких». И это ничем не пробить, раз написано! Страшно.
Папа слёг в конце января. Мы спали все вместе на полу втроём, чтобы было теплее. Мама всё стояла в очередях. По нескольку дней не давали ничего.
Однажды к нам на квартиру пришла одна папина студентка. Она принесла что-то съедобное в пакете. Я не помню.
А один раз к нам пришёл шикарный, розовощёкий дедушка Маркуша. Я сразу поняла, что он выглядит не так, как мы. На нём была тёплая шапка (папаха) и хорошее зелёное пальто. Он тоже принёс что-то в пакете, но, увидев нас, умирающих и страшных, очень быстро ушёл без разговоров. Некоторые люди и в блокаду жили нормально. Иные даже наживались на горе других, скупали вещи и драгоценности, и после войны эти спекулянты и воры чувствовали себя хозяевами положения.
Тётя Нина, например, «проела» две свои комнаты, отдав их за бидон каши.
Я еще не сказала об ужасном явлении – обо вшах. Их было полно на голове и теле. Казалось, они вылезали откуда-то изнутри. Отсутствие пищи, воды, мыла, чистого белья – вот любимая среда для этих паразитов, и они, казалось, съедали сами людей. Деваться от них было некуда. Так и жили с ними, пока не оказались в человеческих условиях.
В январе 1942 года в наш дом-сказку попала бомба. Дома не стало. Остались только внутренние флигели, в одном из которых жили и мы. И то рядом с нами тлели от пожара квартиры, и я выходила по нескольку раз в день посмотреть, не горим ли мы. Люди сидели во дворе на каких-то сундуках или стульях, принесенных из горящего разрушенного дома, и ждали своей участи, я не знаю какой.
В это время папа уже не вставал. Посмотрев на пожарище, я отправлялась на помойку. Это понятие ещё было для некоторых людей. По дороге я гасила зажигательные бомбы. Их надо было засунуть в снег. На помойке однажды я увидела лежащего покойника, я отодвинула его и нашла под ним тухлое яйцо и замерзшую шкурку от картошки. Это богатство я принесла домой, и мы поделили на троих. Снег поставляла домой тоже я.
У обоих родителей началась дистрофия, это необратимый процесс. Такой понос, что пища уже не задерживается в организме, даже если она есть. Организм уже не работает.
Еще до начала трескучих морозов мы вместе с Галей Наумовой шли по улице Декабристов в сторону их дома. Наш дом ещё стоял. Она обратила моё внимание на другую сторону улицы, там был разрушен бомбой дом. Все этажи и квартиры были срезаны наполовину, т. е. дом как бы разрезан большим ножом. Мы видели чьи-то руки, ноги, которые свешивались с кроватей, печей. Это была страшная будничная картина. Никто не знал, будет ли он жив в следующее мгновение. Город умирал, вымерзал и голодал.
Мороз бывал ниже 30 градусов Цельсия, так говорили потом те, у кого были градусники. У нас вся квартира, кроме одной комнаты, где мы жили, была в инее. Туалет, которым мы не пользовались, был похож на обледенелую избушку. Пользовались мы, как и все, вёдрами для туалета.
Единственным источником жизни было радио с его метрономом и сообщениями: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» или «Отбой воздушной тревоги». Несколько раз я была на улице и слышала голоса дикторов. Иногда читали стихи.
Радио у нас дома не было, приёмниками во время войны пользоваться было нельзя. Дома стояла гробовая тишина.
Дня за два до папиной смерти я помню такую картину: папа сидит в коридоре в пальто и форменной путейской фуражке, которую он только и носил. Он не хотел разговаривать со мной. По-моему, я провинилась, что-то съев без спроса, какую-то жидкость тёмного цвета из банки. Меня к этой банке так и тянуло. А потом другая картина перед глазами. Утро, мама ушла в очередь. Мы с папой вдвоём лежим на полу (это наша кровать). Это было 8 февраля 1942 года. Приходит мама, достает маленькое зеркальце и подносит к папиному лицу. Оно не тускнеет. Значит, человек умер. Мы с ней спокойно, без слёз, берём его за руки и за ноги и пытаемся вынести на кухню. Мне казалось, что это длилось вечно, так как сил не было двигаться самому. Там, на кухне, он лежал, пока его не сдала в морг т. Лина. Лежал он, очевидно, около недели.
Когда умерла бабушка Саша, мама сказала папе: «Как ни страшно всё, что случилось, но после войны мы с тобой начнём всё сначала». После этого папа взял какой-то листок бумаги и стал отмечать дни, которые прошли с начала зимы, и сколько дней осталось до весны. Но, увы…
Это было страшно и безнадёжно. Каждый день был сущим мучением.
В самом начале блокады по квартирам ходили общественные деятели и собирали детей для вывоза из Ленинграда. Меня запихивали в шкаф, чтобы никто не нашёл и чтобы по нашему девизу мы могли умереть вместе.
Но в жизни получилось по-другому.
После смерти папы мама написала записку, положила её на рояль и сказала мне, что после её смерти я должна эту записку отнести в ЖАКТ. Но я не знала, что такое ЖАКТ, не знала, жива мама или нет, т. к. она всё время уходила на улицу в очередь; а главное – я никогда так и не увидела эту злополучную записку.
Я просиживала на своём стуле за роялем дни напролёт, и вот однажды мама вернулась домой не одна, а с т. Линой. Лина шла к нам домой узнать, как у нас дела, увидела маму, сидящую на улице с отмороженными ногами, и они обе пришли к нам. Мне велено было собираться быстро. И мы ушли из дома. Меня везли на саночках. Пошли в сторону Нарвских ворот. Больше я в своей квартире не была. Один раз, правда после войны, я оказалась в ней с т. Аней и т. Л. И то я стояла только на кухне. До сих пор при воспоминании об этой квартире меня охватывает ужас. Итак, я была спасена от голодной смерти в полном одиночестве, т. к. мамины дни были сочтены. Тётя Лина жила на фабрике «Равенство» на казарменном положении, т. е. люди работали и жили здесь же, здесь же питались своими скудными пайками.
Т. Лина решила навестить обеих сестёр и застала в обоих местах страшную картину. У Рубцовых уже умер Леонид Александрович, а т. Нина жила с Олегом вдвоём.
Тогда т. Л. устраивает меня в д/сад от фабрики. Он находился тогда в школе за ДК. им. Горького, маму помещает в школу, где она работала, № 384, на казарменное положение, т. Нину устраивает работать в другой д/сад, а Олега она перевезла к себе в комнату на Садовую, думая, что т. Н. будет следить за состоянием своего сына сама. Но что получилось у т. Н. с сыном, я не знаю, но он долгое время находился в комнате т. Л. совсем один, да ещё и был заперт. Теперь мне кажется, что т. Н. должна была любыми путями забрать сына с собой в тот садик, где она сама работала. Олег умер 1 апреля, один, предоставленный сам себе. Его мать осознала это через два месяца, когда мы были уже на Кавказе и она стала немного приходить в себя. Соседи по Садовой не любили т. Нину именно из-за этого.
Меня до сих пор тоже мучают угрызения совести. Дело в том, что ко мне в д/сад накануне смерти приходила мама попрощаться, но она была такая страшная, что я к ней так и не подошла. Женщины, которые держали её под руки, звали меня, но я не сделала ни шагу в их сторону. Тогда мама сказала: «Ладно, не надо». И всё – назавтра я стала круглой сиротой, 18 февраля. Надо мной взяла опекунство т. Лина – и вот мы с ней всю жизнь вместе. Своей семьи у неё не сложилось. Олегу не повезло: он был старше меня на два года, ему было уже 9 лет, и таких детей в д/сад не брали, а мне было ещё только 7 лет. В детском саду на 1 Мая мы даже готовили какой-то концерт. Меня одели узбечкой, на голову надели тюбетейку и дали полосатый халат. В руки поместили пиалу. Я должна была сказать: «Якши». Что это такое, я не знаю, но в то время страшнее меня, по-моему, не было детей, так что узбекский наряд довершал общую картину. С детским садом мы ходили в баню. В бане мылись все вместе: и мужчины, и женщины. И те и другие были похожи на скелеты, и наличие пола ничем не выделялось. Только мужчины в основном сидели, они не могли двигаться, а женщины мыли и себя, и их, хотя им было тоже очень тяжело.
Спали мы в подвальном помещении на случай бомбёжки. После зимы в подвале скопилась вода, кровати так и стояли в воде. Она доходила почти до матрацев. Мы по дощечке проходили на свою кровать, лежали во всём сыром, одетые. Два раза у нас в «спальне» было целое событие. Кто-то принёс один раз огромную голую кость, а в другой раз – грязный кусочек соли. И то и другое мне удалось лизнуть по одному разу. Около д/сада стоял небольшой деревянный домик. Говорили, что там живёт людоедка. Тогда в Ленинграде людоедство уже приобретало определенные обороты. Так вот, из моей группы так и пропали двое ребят – мальчик и девочка, – конечно, самые упитанные. Мимо меня проходила женщина с мешком под мышкой, но я не соблазнила её.
Иногда т. Л. приводила меня к себе на фабрику. Там меня кормили и укладывали на нары. Я не могла шевелиться после еды. Живот раздувался, женщины плакали, глядя на меня. Во время блокады у меня сильно потемнели волосы, заострился нос, срослись брови, а тело было покрыто какой-то шерстью или пухом. Это был страшноватый ребёнок.
Да, забыла ещё про один блокадный эпизод. Ещё при жизни мамы на ул. Маклина. Мы с ней были уже вдвоём, без папы. Вдруг к нам является Галина бабушка Евгения Трофимовна и просит у нас карточки, как и дядя Боря (её сын). Мама послала меня в комнату за альбомом с фотографиями. Я принесла. Тогда Е. Тр. стала кричать, что ей нужны хлебные карточки. А я очень рассердилась на это и сказала маме, чтобы она выгнала Е.Т. Ну, кое-как уговорили, и она оставила нас в покое.
Люди лишались рассудка.
В детском саду я находилась до 20 мая 1942 г., до того момента, когда мы уехали из Ленинграда на Кавказ, в Ессентуки, к маминому брату, к дяде Жоржу. Поехали мы втроём: т. Л., т. Н. и я. Эвакуация – это отдельная история.
Наши скорбные даты
8 февраля 1942 года – день смерти А.Ф. Долинского;
18 февраля 1942 года – д. смерти О.С. Долинской;
31 декабря 1941 года – д. смерти А.Л. Долинской;
1 апреля 1942 года – д. смерти О.Л. Рубец;
Февраль 1942 года – д. смерти Л.А. Рубец, дяди Бори, дяди Коли; Евгении Трофимовны Савич.
Эвакуация
Эвакуация проходила и зимой, и летом по Ладожскому озеру. Эта трасса названа Дорогой жизни. Ладога спасла тысячи людей. Зимой людей перевозили на машинах по льду. Немцы бомбили, лёд ломался, машины с людьми уходили под воду. А весной и летом на катерах людей перевозили моряки на другую сторону Ладоги. Всё это сопровождалось страшными бомбёжками.
Мы уезжали из Ленинграда в мае, поэтому нас перевозил по Ладоге катер. Но до Ладоги нужно было добираться на поезде. Ехать надо было до Кобоны, отправного эвакопункта. Наш поезд по дороге несколько раз бомбили. Он останавливался. Уцелевших людей размещали в уцелевшие вагоны и везли дальше. Так было несколько раз. Наконец добрались до места. На берегу Ладожского озера стояла, да и сейчас стоит маленькая церквушка, которая в зимнее время спасала людей от морозов во время эвакуации их на машинах через замёрзшее Ладожское озеро. Но в мае было тепло, и в церквушку мы не заходили. Все ждали катеров, разместившись вокруг церкви. Вещей с собой было немного. То, что смогла взять в свои руки т. Лина. Т. Нина пришла на Финляндский вокзал с одной маленькой чёрной сумочкой под мышкой. Она сказала, что едет к брату и ей ничего не нужно. Так и отправились в путь. Похоже, что с головой у неё в блокаду стало совсем плохо. Наши вещи «ехали» через Ладогу одни, без людей и были разбросаны в лесу за Ладожским озером, т. е. уже на Большой земле. Так называли места, свободные от немцев. Для группы людей, в которой находились и мы, подали три катера. Мы ехали (плыли) в среднем. Сразу же началась бомбёжка снова. Немецкие самолёты летали над нами и сбрасывали бомбы. Береговая наша артиллерия пыталась их отбить. Два катера по краям пошли ко дну, с людьми, разумеется. Мы остались на воде одни. Мне стало плохо от качки и голода, я позеленела совсем. Подошёл молодой матросик и сунул мне в руки белую булку. Это было как сон. Стало легче, и даже появились какие-то чувства. Было солнечно и тепло. Мы достигли противоположного берега. Теперь надо было отыскать вещи. Их было гораздо больше, чем людей, т. к. ⅔ уже погибли. Но люди искали только свои тюки. Нашли свои пожитки и пошли через лесок к железнодорожной станции, откуда нас должны были отправить куда-то на юг в товарных вагонах. По дороге нас встретили собака и кот. Они, видно, гуляли по лесу. Люди из последних сил бросились к ним с криками: «Кис-кис!», «Собачка!» Всем захотелось их погладить. Люди отвыкли от вида всего живого. Собака поджала хвост и бросилась наутёк, кот за ней. Мы оставили эту затею.
Добрались до станции, где всем голодающим была выдана еда: суп и каша, но предупредили, чтобы ели понемногу, иначе можно сразу же умереть, т. к. организм отвык от пищи за 9 месяцев голодовки. Так и случилось. Некоторые так и застыли навек с ложкой в руках. Многие погибли от этого же и по дороге. Мёртвых выбрасывали из вагонов, живые ехали дальше. Нас везли в южном направлении, но в объезд, там, где ещё не было немцев. Поэтому ехали долго, казалось, всё лето. Наш путь был на Кавказ через Сталинград, который мы успели проскочить перед приходом немцев в те края. Именно в Сталинграде при остановке нашего состава я побежала в туалет на железнодорожные пути и села под один вагон. Потом стала подниматься и с силой ударилась головой о буфер, с помощью которого сцепляют вагоны. От удара у меня пошла кровь, голова была пробита. Мы с т. Л. побежали на вокзал. Там оказали мне первую помощь и вставили в дырку на голове марлевый тампон, с которым я благополучно и прибыла в Ессентуки. Была жара, всё это присохло к голове, и при перевязке уже в Ессентуках я перенесла ужасную боль. Но самое главное, что мы успели в Сталинграде на поезд, иначе бы нам там было несдобровать.