— Еще нет. Доказать надо это звание, понятно, Москвичев?
— Докажем. Без проблем, товарищ старший лейтенант. Почти все бойцы обстрелянные, из госпиталей…
— Ага… Команда выздоравливающих, — буркнул Павлов. — Тащились по полю как стадо.
— Стадо, а дошли! И нормально дошли! — ответил Москвичев. — А ты хотел строевым шагом да с песнями?
Старший лейтенант Смехов прервал их:
— Москвичев прав. Дошли. Павлов прав тоже. Мы красноармейцы, а не банда Махно. Приведите людей в порядок. Всем все понятно?
Сказать, что бойцы были рады — нельзя. Но и что злы — тоже. Опять заворчали, но чистить себя стали.
'Точь в точь ворчуны наполеоновские', - подумал Кондрашов, слушая своих подчиненных и вспоминая книгу академика Тарле, читанную еще до войны:
— А пожрать не дадут, конечно…
— Дадут… Все бы тебе дали, Уткин. Солдат должон сам себе еду добывать!
— Я сейчас добуду. Я у тебя из мешка сейчас добуду!
— Я тебе добуду!
Чистились травой и лапами елок. Помогало плохо — больше растирали грязь с шинелей, чем счищали ее. Однако, в таких делах процесс важнее результата. Это Кондрашов понял еще по училищу.
И снова — в путь. До расположения они добрались лишь к обеду. Ротный убежал докладываться о прибытии, а взвода, замученные тяжелым переходом, снова улеглись на мокрую, истоптанную сотнями сапог траву.
Лес шумел. Шумел не ветром, не листвой. Он шумел гомоном сотен, а, может быть, тысяч голосов, ревом моторов, лязганием гусениц, ржанием лошадей. Дым полевых кухонь огромным полотенцем накрывал лес. Вкусно пахло — соляркой, осиной и кашами. Кондрашов слюну сглатывал, что было мочи. Слава Богу, ожидание продлилось недолго. Старший лейтенант Смехов вернулся и первым его приказом было:
— Покормить людей!
Взвода разбрелись по указанным местам и, вскоре, с удовольствием скребли ложками по котелкам.
— Уткин, а Уткин! — сказал Пономарев, вытирая стенки котелка свежим, недавно испеченным куском хлеба. — Это чего у тебя на ложке выцарапано?
— Имя, фамилия. Адрес еще. А что? — степенно сказал рядовой, тщательно прожевывая гречневую кашу.
— А это ты зачем сделал?
— Мало ли… — Уткин откусил хлеб, пожевал, подумал, добавил, — Мало ли… Потеряю еще. А тут и адрес домашний. Поди, пришлет кто домой?
— Делать нечего полевой почте, как твою ложку домой слать! — гоготнули бойцы.
— Эх… Сейчас бы грамм сто… — вздохнул Пономарев, укладываясь на землю.
— Грамм сто, товарищ сержант, получают бойцы частей, действующих в боевых действиях, — сказал лейтенант.
— А мы? Можно подумать, мы не действуем? — лениво ответил сержант, подставляя лицо под дождь.
— Еще не действуем. Мы, похоже, в резерве…
— Почта! Почта, мужики!
— Откуда почта? — удивился Кондрашов. Своего полевого номера они еще не знали.
Загадка открылась быстро. Оказывается, Рысенков получил письма на старый номер еще до отправки эшелона и раздавать письма не стал, дожидаясь прибытия на место. Теперь почтальоны бегали и раздавали треугольники и конверты бойцам.
— Степанчиков Иван! Здесь?
— Я!
— Корнеев! В каком взводу Корнеев?
— Здесь я!
— Туи… Туи… Туипбергенов!
— Тута я, таварища пачтальона!
— Васильев!
— Я! — гаркнул над ухом Кондрашова бас лениградца.
Самому лейтенанту письма не досталось. Ну, ничего… Будут еще. Хотя маленькая обидочка все же царапнула по сердцу. Кондрашов тут же подавил ее. Ну, в самом деле, война же идет! Ну не успело письма от мамы дойти. Почта же с перебоями работает. Дойдет еще. И от Верочки дойдет. Обязательно дойдет. Только вот… Надо первому ей написать. Он же тогда так и не смог ей сказать САМОЕ ГЛАВНОЕ. Вот она и не пишет. Впрочем, а чего ждать-то? Может быть, прямо сейчас написать?
Алеша Кондрашов схватился за свою командирскую сумку, стал расстегивать ее… Но вдруг передумал. А что ей писать-то? Вот когда в бой сходим, и фрицам наваляем, и медали получим за боевую отвагу и доблесть — вот тогда и напишем. А сейчас-то чего?
Размышления Кондрашова вдруг прервал крик. Страшный, утробный, дикий крик. Лейтенант вскочил, поправляя очки, и увидел…
Тот самый ленинградец Васильев бился на земле, сжимая огромным своим кулаком бумажный листочек:
— Ааааа! Аааа! ААААААА!
Он бил кулаками по земле и выл, выл, как воют только звери. Лейтенант оцепенел, увидав, как Васильев вдруг вскочил, схватил пулемет и побежал куда-то в лес. Сообразить успел лишь сержант, подставивший подножку бойцу. А потом прыгнул ему на спину и закричал:
— Помогайте!
Красноармейцы кинулись на помощь. Через несколько минут борьбы Васильев успокоился и глухо зарыдал, ткнувшись лицом в мокрую землю.
Лейтенант подошел к бойцам, удерживавшим Васильева и попытался разжать кулак. Получилось это с трудом. Пальцы рядового были сжаты стальной судорогой. Кондрашов пробежался взглядом по первым строчкам, написанным аккуратным девичьим почерком.
Побледнел.
Пономарев крикнул ему. Крикнул, совершенно не соблюдая субординацию:
— Да что там, лейтенант?
— Васильева к медикам. Я сейчас вернусь…
Кондрашов встал и пошел к политруку роты. Пошатываясь. Пономарев недоуменно проводил его взглядом, а потом скомандовал:
— Слышали приказ?
Бойцы связали руки и ноги Васильеву своими ремнями и потащили его в санбат…
Рысенков уже спешил на крики вместе с командиром роты:
— Кондрашов? Ну что тут у вас опять? — раздраженно рявкнул комиссар роты.
На слово опять комвзвода не обратил внимания. Он просто молча протянул письмо Рысенкову. Тот его взял, начал читать… Руки его вдруг затряслись.
— Рота! Становись! — голос старшего политрука подстегнул красноармейцев. Они зашевелились, загремели амуницией и оружием, загомонили…
Мимо строя шагали, вглядываясь в лица бойцов, старший лейтенант Смехов и старший политрук Рысенков.
Пройдя мимо всей роты, они вернулись к центру.
— Рррота! Смиррна! — рявкнул Смехов. — Товарищи бойцы!
И замолчал.
— Товарищи бойцы! — повторил за ним Рысенков. А потом замолчал. Потом из кармана достал тот самый листок бумаги.
Кондрашов закрыл глаза. Он понял, что сейчас будет.
— Товарищи бойцы… — голос старшего политрука, обычно уверенный и спокойный, вдруг показался лейтенанту хриплым и больным. Не в том смысле, что Рысенков вдруг простыл, а в том, что ему больно говорить.
— Товарищи бойцы… Это письмо… Это письмо получил один из наших товарищей. Сейчас я прочитаю его вам.
Рысенков расправил листок и стал читать его…
'Дорогой папочка! Пишу я вам это письмо во время моей болезни когда думала, что умру и пишу из-за того то я жду смерть, а потому что она приходит сама неожиданно и очень тихо. В моей смерти прошу никого нивинить. Сознаться по совести виновата я сома, так-как не слушалась маму. Дорогой папочка я знаю, что вам тяжело будет слышать о моей смерти да и мне-то помирать больно нехотелось но ничего не поделаешь раз судьба такая. Я знаю, что трудно вам будет понять мою болезнь так я пишу вам ниже. Сильно старалась поддержать меня мамочка и поддерживала всем чем могла и что было. Она даже для меня отрывала и от себя и от всех понемного но так-как было очень трудно поддержать пришлось поэтому мне помереть. Папочка болела я в апреле, когда на улице было так хорошо и я плакала, что мне хотелось гулять, а я немогла встать с кровати так спасибо дорогой мамочки она меня одела и вынесла на руках во двор на солнышко погулять. Дорогой папочка вы сильно не расстраивайтесь ведь мне то умирать больно нехотелось потому-что скоро лето да и жизнь цветет впереди. Пишу я вам это письмо и сома плачу, но сильно боюсь расстраиваться так-как руки и ноги начинает сводить судорога, а ведь как не заплакать больно жить хочется…'
В строю кто-то замычал. Сам же Рысенков быстро, и. как ему показалось незаметно, утер слезы с глаз, и продолжил:
'Вот какая болезнь была у меня…'
Рысенков остановился. Сглотнул тяжелый, горький ком. И продолжил:
— Подчеркнуто здесь, бойцы. Слышите? Подчеркнуто!
'Вот какая болезнь была у меня. Сильно болели у меня кости и ноги я немогла ходить и поэтому все лежала. Спать я совсем не спала, а только приходила в забытие и мне начинало что-нибудь казаться. Хотелось мне одной тишины. Я сильно старалась, что-нибудь поделать что б не приходить в забытье но нет на это никакого желания лежу и каждый день жду вас, а когда забудусь то вы начинаете мне казаться. Я уже стараюсь ничего не думать, но мысли не выходят из головы. Ну дорогой папочка очень не расстраивайтесь и к словам моей смерти прошу относится похладнокровнее. Очень я благодарна одной только мамочке и сестренкам с братишкой за всю их заботу и уход за мной, а особенно мамочки, которой я не могла высказать словами свою благодарность, спасибо большое ей, ведь они меня поддерживала чем могла.
Прости папочка ваша Таня.'
Строй молчал. Только всхлипывал кто-то. И не один кто-то.
— Слышите, красноармейцы! — закричал вдруг Рысенков. — Дочка! Девочка! Прощения просит у нас! За то, что не дождалась! За то, что умерла там! От голода! От дистрофии! — он махнул рукой в сторону Ленинграда, — Умерла и не дождалась! Завтра! Завтра мы пойдем спасать ее сестренок и братишку. И сотни других детей, которые сейчас умирают в Ленинграде! Умирают и просят у нас прощения, за то, что умирают!
Потом Рысенков замолчал. Постоял, смотря перед собой в пустоту. И уже обычным, ненадрывным голосом сказал:
— Бойцы… Ребята! Кто готов спасти ленинградских детей от смерти — шаг вперед!
И рота сделала шаг вперед. Вся. А как же иначе-то?
— А теперь, — вступил Смехов. — Всем писать письма домой! В обязательном порядке! Помощники командиров взводов — проследить! Командиры взводов — ко мне! Разойдись!
Кондрашов побежал к командиру роты.
— Товарищи лейтенанты, за мной! — и старший лейтенант зашагал, не оборачиваясь.
Шли молча. Слов не было. И мыслей тоже. Даже у