— Та-а-ак! — протянул Ершов.
Он сел, наконец, за свой стол, откинулся в неудобном скрипучем канцелярском кресле, помолчал, поглядел на Таратуту, вздохнул:
— И все-таки, хоть убейте, не понимаю я вас... Французский язык, шахматы и вдруг — Лапидус! На кой он вам сдался? Кто он вам? Дядя?! Тетя?! Что за дурацкий повод для самоутверждения?! Ну, например, эти — как их называют — "инакомыслящие"... Я их, конечно, не одобряю, но у них есть хоть какие-то идеи, а у вас?
— А у меня тоже есть идеи! — с вызовом сказал Таратута.
— Нет у вас никаких идей!
— Нет, есть! В конце концов, могу я иметь свою точку зрения?!
— Можете! — сказал Ершов и вдруг рассердился. — Вы можете иметь свою точку зрения, пожалуйста. А я могу вас за эту точку зрения посадить на пятнадцать суток! — он слегка повысил голос. — И сдается мне, гражданин Таратута, что на сей раз я этой возможностью воспользуюсь!
Наступило молчание.
У старшины Сачкова от довольной усмешки растянуло рот до ушей.
Таратута, глядя в пол, негромко сказал:
— А я болен.
— Чем?
— Печень. Холецистит.
— Ладно! — подумав, сказал Ершов. — Завтра к часу дня придете в двадцать вторую поликлинику. На Пушкинской улице. Скажите в регистратуре, что это я вас прислал. Вас там обследуют, сделают все анализы, и, если вы окажетесь здоровы...
Ершов не договорил, но по его тону нетрудно было догадаться, что если Таратута окажется здоров, то никакой радости ему это не принесет.
— Хорошо.
Таратута встал, спросил:
— Я свободен?
— Пока — да, — зловеще сказал Ершов.
Таратута неловко, боком, поклонился и уже в дверях, которые перед ним с неохотой открыл старшина Сачков, обернулся, поглядел на Ершова:
— А как вы думаете — сколько дадут Лапидусу?
— Не знаю, — сухо сказал Ершов.
Таратута снова поклонился:
— До свиданья.
— До свиданья, — сказал Ершов.
Когда Таратута ушел, Ершов хмыкнул, потрогал зачем-то толстым коротким пальцем нос, покачал головой:
— Ну и тип! На кого-то он похож, а вот...
— Зря вы его отпустили, товарищ начальник! — с нескрываемой обидой в голосе проговорил старшина Сачков. — Никакой у него печени нет, врет он все! По нему пятнадцать суток давным-давно плачут! Почистил бы, милый друг, сортиры — живо бы позабыл...
Из-за полуоткрытой двери тоненький голосок секретарши прощебетал:
— Николай Петрович, снимите трубочку, из Горисполкома!..
Ершов, поморщившись, придвинул к себе телефонный аппарат, снял трубку:
— Да?!
Густой бас на другом конце провода внушительно проговорил:
— Николай Петрович, привет! Сведения оказались верными... Ну, насчет французов! Нам сейчас из Москвы звонили. Они у нас будут десятого числа. В твоем распоряжении, стало быть, остается одна неделя. Ты как думаешь — сумеешь управиться?
— Постараюсь! — хмуро сказал Ершов и, помолчав, на всякий случай спросил: — Все?
— Все, — сказал бас. — Привет!
Ершов шмякнул на рычаг трубку, как-то брезгливо, локтем, отпихнул в сторону телефон, поглядел на старшину Сачкова, вздохнул:
— Не было печали!
— Случилось что, товарищ начальник? — вежливо поинтересовался Сачков.
— Мэры французских городов к нам едут, будь они трижды неладны! — сказал Ершов и стукнул кулаком по столу. — Приезжают в Одессу десятого. Горисполком предлагает срочно, за одну неделю, почистить район от всяких, не внушающих доверия, граждан...
Он усмехнулся:
— В старину, при царе-батюшке, это называлось проще и определеннее — от студентов, жидов и прочих интеллигентов...
Старшина Сачков, голубиная душа, задумчиво и серьезно проговорил:
— А вот как раз евреев, товарищ начальник, у нас в районе еще о-го-го!
Ершов коротко фыркнул, махнул рукой:
— Ладно, старшина, идите! Скажите там Вале, пусть напечатает объявление — завтра в девять утра совещание всех сотрудников!..
— Слушаю-с, товарищ начальник!..
Оставшись один, Ершов снова тяжело вздохнул, оттопырил губы, зажмурил глаза, потом резко раскрыл их, словно он надеялся увидеть не этот опостылевший ему и тоже как бы временный кабинет с неизменным несгораемым шкафом, в котором не лежало ничего, кроме нескольких экземпляров Самиздатской статьи академика Сахарова "О прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе", изъятой у не внушающих доверия граждан; с неизменным же, в углу, пыльным переходящим знаменем, полученным еще предшественником Ершова взяточником Дроновым за какие-то неведомые заслуги и с двумя вовсе уже неизменными Ильичами — гипсовым бюстом вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина на специальной подставке и поясным портретом вождя мирового пролетариата Леонида Ильича Брежнева в золоченой раме на стене.
Ершов тяжело поднялся, походил, разминая затекшие плечи и руки, по кабинету, остановился, подмигнул вождю мирового пролетариата Леониду Ильичу Брежневу, насмешливо скривил губы:
— Привет! Ну, как дела?! Как доктрина? Искал, небось, потихоньку это слово в энциклопедии — думал, верно, что болезнь какая-то?!
И едва только Ершов произнес все это мысленно, как началась чертовщина. Вернее, не чертовщина, а известный медицине феномен под названием "раздвоение личности". Как правило, раздвоение это у Ершова происходило по ночам, после двух-трех глотков водки, и начиналось обычно с того, что Ершов — приставала и язва — принимался донимать Ершова — железобетонного — всевозможными и притом весьма неприятными вопросами и вопросиками. Но сегодня чертовщина эта произошла на трезвую голову, средь бела дня, в служебном кабинете.
Первым, как всегда, заговорил приставала и язва:
— Что-то больно ты развоевался, товарищ Ершов! Ты на себя погляди! Швырнул ты им в харю свой партийный билет?! Нет, золотко, не швырнул! Когда тебе в милиции предложили работать — послал ты их к едрене-фене?! Нет, душа моя, не послал!..
— Так это же работа временная! — неуклюже возразил Ершов железобетонный и Ершов — приставала и язва — даже засмеялся от удовольствия:
— В лагере ты тоже сидел временно!..
Ершов железобетонный, подумав, сказал:
— Знаешь, уж лучше я буду находиться на этом месте, чем какое-нибудь жулье, вроде Дронова!..
И опять засмеялся приставала и язва, закашлялся от смеха, замахал руками:
— Знаю, знаю, слыхал! Тысячу раз слыхал! Именно эти самые слова произносили все начальнички от мала до велика, от прокурора, который требовал для тебя "вышки" до лагерного ката, который бил тебя железною палкою по ногам... И все они потом, после, выдавали себя чуть ли не за спасителей человечества: уж лучше я, чем другой! А почему — лучше? Чем ты лучше? Вот позвонили тебе из Горисполкома и ты, будьте любезны, назначаешь на завтра совещание всех сотрудников!..
— Так надо, — веско сказал железобетонный Ершов.
Приставала, мгновение помолчав, совсем тихонько спросил:
— А то, что ты сейчас обдумываешь — это как? Это, по твоему, не подлость?
— Нет, — неожиданно твердо сказал железобетонный Ершов. — Это не подлость! Это для него, для дурака несчастного, может быть единственный выход... Я таких, как он, навидался — походит-походит, поскучает-поскучает, а потом раз! — и на колючую проволоку!..
И когда приставала хотел спросить что-то еще, Ершов железобетонный прикрикнул на него:
— И замолчи! И хватит! И точка!..
И на этом феномен "раздвоения личности" кончился так же внезапно, как и начался. Николай Петрович Ершов, временно исполняющий обязанности начальника двенадцатого отделения милиции Ильичевского района города-героя Одессы, приоткрыл дверь своего служебного кабинета и решительно сказал секретарше:
— Валюша, будь добра, соедини меня с полковником Захарченко из ОВИРа!.. Позвони по прямому!..
Секретарша, очень серьезная девица с золотистыми кудряшками, набрала номер, подождала ответа, пропела:
— Николай Петрович, Захарченко!
Ершов резко и плотно закрыл дверь, подошел к столу, снял трубку:
— Здравствуйте, товарищ Захарченко! Это Ершов, из двенадцатого отделения... Товарищ Захарченко мне, понимаете, надо бы с вами обсудить одно очень деликатное и очень-очень срочное дело! Если разрешите, я к вам приеду сейчас!..
3.
Таратуте было скучно.
Он сидел уныло и одиноко на скамейке на Приморском бульваре. В одной руке он держал зажженную сигарету, в другой — яблоко и попеременно то отравлял организм никотином, то насыщал его витаминами.
Несмотря на сносную погоду, народу на бульваре было немного, да и то почти все одесситы.
Отгремело, кончилось летнее сумасшествие, когда в Одессу — к солнцу, к веселому морю, к дешевым овощам и фруктам — съезжаются несметными ордами москвичи и ленинградцы, жители Сибири, Урала и Средней Азии; когда позавтракать в кафе можно только, простояв часа три в распаленной очереди; когда мечтать о номере в гостинице смеют лишь самые удачливые и ловкие, а прочие люди средних способностей селятся где попало — снимают углы, чуланы, балконы.
А коренные жители, ошалев от этого золотого дождя, ухитряются пустить в дело, приспособить для ночлега и жилья крылечки, лодки и даже гамаки во дворе или в саду.
Это безумие, этот громоподобный прилив, пробиваясь в конце апреля, достигает своего зенита в июле и в августе. Но уже в первых числах сентября начинается стремительный отлив — уезжают родители с детьми школьного возраста, уезжают студенты и преподаватели — уезжают на машинах, улетают в самолетах, берут с боем отходящие поезда.
И Одесса пустеет, опоминается, приходит в себя, подсчитывает доходы — до следующего лета, до нового золотого дождя.
Впрочем, старые одесситы утверждают, что в те кошмарные времена, когда помещики и капиталисты только и знали, что грабили народ и выколачивали из него прибавочную стоимость, именно октябрь месяц считался в Одессе лучшим временем года и назывался "бархатным сезоном".
Именно в октябре месяце, с раннего утра и до позднего вечера, в ротонде на Приморском бульваре, духовой оркестр городской пожарной дружины, под управлением маэстро Каца, наяривал марши, вальсы и польки; и нарядные дамы, покачивая ажурными зонтиками, прогуливались по дорожкам бульвара, в сопровождении усатых кавалеров в котелках и в щиблетах; именно в октябре отчаянный рыжий авиатор Уточкин, при несметном скоплении зрителей, совершал над Одесским ипподромом свои показательные полеты; по вечерам кавалькады карет тянулись в Аркадию, на пляжи, где дамы и господа купались при лунном свете, а потом спешили назад, в город — в игорные дома, в гостиницы, в рестораны.