или вызывали во мне огромное чувство стыда. Когда я шел с отцом и матерью по главной улице нашего городка, я стыдился того, что гуляю с ними по главной улице. А когда мы уезжали на черном лимузине — отец приобрел автомобиль в благоприятные для его коммерческой деятельности времена — и направлялись в находившийся неподалеку Тевтобургский лес[1], я стеснялся и чувствовал себя виноватым из-за того, что мы едем в этот Тевтобургский лес. Когда мы наконец добирались до цели и всегда шли по одной и той же лесной тропинке, что вела к так называемой башне Бисмарка, я снова испытывал чувство стыда и вины, потому что мы всегда шли только по одной тропинке. Самой собой, это чувство не покидало меня и тогда, когда мы добирались до башни Бисмарка и поднимались на нее, чтобы с высоты взглянуть на равнину, где вдалеке виднелась колокольня нашей городской церкви. Прогулки и эти вылазки с родителями были для меня настоящим бедствием из-за накатывавшего чувства стыда и вины. При этом у родителей тоже был подавленный и измученный вид, и мне всякий раз казалось, что они просто принуждают себя совершать эти поездки. С другой стороны, им никогда и в голову не пришло бы отказаться от воскресных вылазок, ибо эти воскресные прогулки служили, во-первых, цели поддержания рабочей формы, а во-вторых, родители отдавали тем самым дань христианскому празднику Воскресения, но были уже изначально неспособны насладиться свободным временем и отдыхом. Сперва я объяснял себе эту неспособность их происхождением — пиетистски-швабским, с одной стороны, и восточнопрусским — с другой, так как знал по рассказам родителей, что ни пиетистски-швабский, ни восточнопрусский человек в принципе не в состоянии наслаждаться такими вещами, как свободное время и отдых. Но потом мне стало ясно, что эта их неспособность весело проводить свободное время и безмятежно отдыхать, как все, связана с моим потерявшимся братом Арнольдом и тем ужасным, что причинили им, в первую очередь маме, русские. Я, во всяком случае, вбил себе в голову, что от этих безрадостных поездок я страдал больше, нежели родители; они так и так были убеждены, что человек рождается на свет не для прогулок, а для работы, и потому уже сама мысль, что они тратят время на праздные поездки, не доставляла им радости. Я, напротив, любил прогулки и с удовольствием посвятил бы им все свое время. Правда, не таким, как с родителями. К этим прогулкам я начал постепенно испытывать отвращение, так что родители могли принудить меня сопровождать их только под угрозой наказания. Самым прекрасным наказанием, которым грозили мне родители, был домашний арест. Но наслаждаться воскресными домашними арестами мне довелось только после того, как я обзавелся особой формой болезни, проявлявшейся даже во время небольших поездок. Ее основным симптомом стала физическая непереносимость передвижений, при этом важным обстоятельством оказывалось то, двигался ли я сам, или же меня, так сказать, передвигали другие. Когда я двигался сам, например, на прогулках в нашем городке, у меня часто начинала кружиться голова, и мне приходилось присаживаться на скамейку. Если же меня «передвигали» на машине, меня тошнило. Чаще всего меня рвало во время прогулок на новом черном лимузине, тогда как поездки на стареньком серебристо-сером лакированном «форде», так называемом «горбатом таунусе», всегда проходили без осложнений. Старый «форд» был единственной машиной моего детства, в которой я ни разу не почувствовал себя плохо. Но отец продал ее, как только стал больше зарабатывать, и купил сперва модель «опель олимпия», а затем черный лимузин с акульими зубами на радиаторе. В «опель олимпии» меня рвало не регулярно, но все же часто. А вот в черном лимузине так каждый раз. Это означало, что не только я сам возвращался порой домой заблеванный, бледный и без сил, но и машину после очередной такой неудачной поездки приходилось основательно отмывать и проветривать, прежде чем в нее снова можно было садиться. В конце концов родители решили совершать воскресные поездки не на машине, а на поезде, курсировавшем между нашим городком и Тевтобургским лесом и потому носившим название «Тевтобургский лес». Меня, правда, тошнило и в вагоне «Тевтобургского леса», но скамейки в поезде были деревянные, и, кроме того, я мог, если успевал, добежать до туалета. Родители без труда примирились бы с моей рвотой в «Тевтобургском лесе», если бы не другие пассажиры, которых это шокировало, особенно когда мне не удавалось добежать до туалета и я блевал на пол или на скамейки. Наконец родители сдались, и я мог оставаться в воскресные дни дома один. Это самые приятные воспоминания моего детства. Чтобы быть точным: к самым прекрасным воспоминаниям детства относится прежде всего первый воскресный день, который мне разрешили провести дома одному. А еще точнее — совершено счастливым и свободным я чувствовал себя в первые четверть часа после ухода родителей. Когда эти четверть часа истекли, появилось гнетущее чувство подавленности и покинутости, от которого я пытался избавиться с помощью разного рода отвлекающих моментов. Один из них состоял в том, что я садился к открытому окну, закрывал глаза и старался по шуму моторов угадывать марки проезжающих мимо автомобилей. Со временем я настолько наловчился в этой игре, что узнавал большинство машин еще до того, как они приблизились к нашему дому. Правда, в ту пору большинство автомобилей представляли собой базисные модели VW и DKW[2]. Сложнее было с иностранными марками, но лишь очень редко, не сумев идентифицировать шум мотора, я открывал глаза и обнаруживал внизу машину, которую раньше никогда не видел. В этой игре я достиг такого совершенства, что угадывал марки почти девяноста процентов проезжавших машин, однако скоро мне это наскучило, и я вменил себе в обязанность отрабатывать каждое воскресенье только пятьдесят автомашин, а потом переходить к другому развлечению. Оно состояло в том, что я принимался упорно слушать радио, то есть часами сидел перед светящейся шкалой приемника и беспрерывно перескакивал с одной волны на другую. Слушать радио оказалось скучным занятием, но слушать его подолгу было еще скучнее. Можно сказать, я еще ребенком, задолго до появления телевидения, почувствовал, что радио — это тебе не телевизор. Радио не развлекало меня, оно всего лишь до известной поры отвлекало меня от подавленности и одиночества, пока я вдруг не наткнулся при бесконечных поисках станций на русские или, как мне показалось, по-русски звучащие слова. С одной стороны, меня поразило, что я в Восточной Вестфалии обнаружил русскую радиостанцию, но, с другой стороны, я знал из рассказов родителей, что от русских всего можно ожидать. И хотя я ни слова не понимал из того, что говорил русский диктор, тем не менее жадно вслушивался в эти чужие звуки. И чем дольше я прислушивался к русским словам, которые звучали то как приказы и инструкции, то вдруг напоминали меланхолическое песнопение, тем больше мне казалось, что я не только понимаю обрывки русской речи, я внушал себе, что слова этого русского имеют отношение ко мне и моей семье. Разумеется, я не был в этом уверен, но, сидя по воскресеньям в полном одиночестве перед радиоприемником, я не мог избавиться от мысли, что русские говорят о позоре и о том ужасном, что постигло нашу семью и особенно маму. Мне казалось, будто этим позором и ужасом полнится весь эфир. К счастью, дела отца шли успешно, и это позволило ему купить телевизор, а мне без труда избавиться от нагонявшего на меня страх радио, особенно русской радиостанции. Правда, отец, не имевший ничего против того, что я часами просиживал по воскресеньям перед радиоприемником, просто терпеть не мог, когда я столько же времени проводил перед экраном телевизора. Да, он купил телевизор, но физически не выносил, когда его включали. Так что включали телевизор только с разрешения отца, причем в любой момент он мог это разрешение отменить. Телевизор можно было включить только в том случае, если отец давал на то свое позволение, но делал он это с такой неохотой, а иногда и раздражением, что пропадало всякое желание его смотреть. Кроме того, отцу в любую секунду могло прийти в голову желание выключить телевизор, потому что ему надо было что-то сказать мне. Сказать то же самое при включенном телевизоре было для него делом абсолютно невозможным. И уж само собой разумеется, отцу, который вообще со мной почти не разговаривал и мог часами смотреть мимо меня, не произнося ни слова, припирало сообщить мне что-нибудь именно в тот момент, когда работал телевизор. Мало того, что ему был невыносим работающий телевизор, так он еще и терпеть не мог его выключать. Вместо этого он приказывал: «Выключи телевизор» или «Выключи ящик», и я стремглав вскакивал со стула и выключал его. То, что он потом говорил мне, сводилось к приказаниям что-либо сделать по дому. Ему вдруг приходило в голову, что надо подмести двор, отнести на чердак коробку с поношенной одеждой или домашней утварью, опустить письмо в почтовый ящик или доставить в учреждение какую-нибудь бумагу. Мне часто казалось, что отец при виде включенного телевизора думает только об одном — какую бы еще работенку мне поручить. Как только он присаживался к телевизору, его мозг тут же активизировался, лихорадочно придумывая для меня какое-нибудь занятие, так что в его присутствии мне ни разу не удалось досмотреть до конца ни одной передачи. И только в обществе своей старшей сестры Хильды, овдовевшей в войну и теперь частенько гостившей у нас, ему нравилось смотреть телевизор. Но если отец расценивал телевидение по принципу «Кто смотрит телевизор, тот не работает», то в глазах тети телевизор был изобретением дьявола, заставлявшим человека забыть пространство и время, заодно лишая его собственных четырех стен, отнимая у него всякую личную жизнь и целиком подчиняя своему влиянию. Тетя Хильда была самой страстной ненавистницей средств массовой информации, других таких людей я в своей жизни не встречал. Единственным печатным органом, которым она интересовалась, был еженедельный листок под названием «Наша церковь». Каждый четверг служитель церковной общины приходил к нам на кухню и, громко возвещая о том, что он принес церковный листок, клал его на кухонный стол. На местную газету тетя Хильда взирала только издали, да и в самом церковном листке ее интересовали лишь дни рождения старых людей и библейские изречения на каждый день недели. Этим изречениям она уделяла особое внимание. Приняв к сведению все дни рождения, она ежедневно штудировала библейское послание заново и делала именно то, чего ждали от нее издатели церковного листка: превращала их библейское послание в личный посыл для себя, читая и обдумывая его на протяжении всей недели. У тети Хильды было свое особое место за кухонным столом, и еженедельный листок лежал там всегда на одном и том же месте. Если к нам кто-нибудь заходил и видел на кухонном столе раскрытый церковный листок, он понимал, что тетя Хильда у нас в гостях. Вечера тетя Хильда, по обыкновению, тоже проводила за чтением церковного листка и за обдумыванием очередного изречения. До того дня, пока в доме не появился телевизор, все обходилось без проблем. Но телевизор внес смуту в душу тети Хильды. Он не просто мешал ей читать, он был орудием дьявола. Ведь телевизор вызывал в ней любопытство, что, в свою оч