Мы как-то машинально перешли мост и пошли по Невскому к Гостиному двору. День был полон неожиданных событий…
Когда мы остановились у какого-то ларька против Гостиного двора, чтобы утолить жажду, меня сзади окликнули:
— Ларионов!
Я с ужасом оглянулся: ко мне подходил мой старый школьный друг И. Он был в форме…
— Ты какими судьбами здесь? Ведь говорили, что ты, — он понизил голос, — был в Белой армии и за границей?
— Да… я приехал сюда на пару дней…
— Ну, как поживаешь, что делаешь?
Н. стал подробно и оживленно рассказывать о себе… Шагах в двадцати за нами шли в полном недоумении Дима и Сергей с портфелями, набитыми гранатами Новицкого, а почти рядом с ними шли два спутника Н. в такой же форме, как и он…
Я старался меньше рассказывать и больше расспрашивать о школьных товарищах…
— К. был красным офицером, служил в гаубичной батарее и застрелился года два тому назад… В. женат, служит, имеет двух детей и страшно бедствует… Р. — коммунист.
Рассказал и я ему бегло о наших общих друзьях в эмиграции… По-видимому, он что-то сообразил, так как почти не расспрашивал о моей личной жизни…
У Аничкова моста мы крепко пожали друг другу руки и разошлись — каждый своей дорогой… Дороги наши были действительно различны… Через три месяца, когда в советской печати появилась моя фамилия, бедный Н., вероятно, пережил неприятные минуты, вспоминая встречу у Гостиного двора…
В вечернем трамвае давка. На остановках хвосты служащих и рабочих. Меня совсем сжали на задней площадке. Изворачиваюсь, как угорь, спасая тонкое стекло баллонов с газами. Нажми на мою грудь чье-нибудь плечо и… скандал получился бы незаурядный…
У дверей Нардома под навесом прячется публика от дождя. По-видимому, заседание по вопросу о «снижении цен» началось, так как входящих больше нет. Впрочем, вот две женщины в «коже» и красных платках на голове входят в обширный вестибюль оперы…
Сказав спутникам: «Ждите меня у подъезда», я направился за этими двумя женщинами в вестибюль.
У входа на главную лестницу женщин остановили: четверо чекистов в форме склонились над их пропусками…
Я тотчас вынырнул из подъезда…
— Четверо — это много… — решил я. — Правда, внезапность на нашей стороне, но, покуда мы будем расчищать себе дорогу в зал, в зале уже начнется паника, толпа хлынет на лестницы… Так что даже в случае прорыва через контроль нам все же вряд ли удастся бросить бомбы в зале… Будь нас человек хотя бы шесть, «пленум ленинградского совета» был бы в этот июньский вечер взорван…
Дима сказал:
— Если прикажешь, я готов — мне все равно, где и как… Всюду одинаково угробят…
— Нет, лучше завтра в Партклуб… Там уже знакомее обстановка, — таково было мое окончательное решение.
Две неудачи значительно ухудшили настроение. В душе я упрекал себя за недостаток решимости. Но привычка, еще со времени гражданской войны, заставляла, помимо логики и рассудка, слушать еще какой-то внутренний голос. Сколько раз он спасал мне жизнь! Этот голос твердо и определенно говорил мне: «Завтра в Партклуб…»
Дождь лил как из ведра. Над мрачным серым Питером болотные испарения, туман и фабричные перегары смешивались в мокрый желтоватый сумрак…
Я переутомился. Бессонные короткие, прерывистые ночи, сырая земля, непрерывный дождь, проникающая до костей сырость… Постоянное беспокойство, оглядки направо и налево, страшное напряжение нервов и воли — все это давало о себе знать… Решение было непоколебимо, но душа жила в каком-то хаосе движений. В эти тяжелые часы мысли уходили в прошлое героических походов на Кубани: тени Корнилова, Маркова, Тимановского, Шперлинга проносились над моим утомленным обессиленным сознанием, звали к твердости и борьбе до конца. В сумрачной толпе чужих, серых лиц, под взглядами чекистов столько раз лихорадочно работала мысль:
«Разве эти подвиги — жертвы, героизм Корнилова и Маркова не обязывают и нас на всю жизнь, навсегда продолжить тернистый, славный их путь? Разве для того только в сотне битв не коснулась немногих нас смерть, чтобы кончали мы бесславно жизнь свою на задворках Европы? Мы, о которых сказал поэт:
Не склонившие в пыль головы
На Кубани, в Крыму и в Галлиполи…
Это и есть смысл нашей жизни: предпочитать смерть — пыли».
В данном случае перед дверью «партклуба» была пыль; за дверью стояла — оскаленная смерть…
Третьего не было…
Было восемь часов и три четверти…
Белый вечер, сырой и теплый, висел над «Ленинградом». Звонки трамваев, шарканье человеческих гусениц по панелям, стук собственного сердца — частый и тревожный — вот и все, что воспринимало сознание.
И еще оно восприняло ясно и четко, что у подъезда Партклуба стоит милиционер, что ворота в проходной двор в соседнем доме заперты на солидный висячий замок и остается единственный путь бегства — на Кирпичный переулок…
Прошли перед «мильтоном». Он скосил на нас глаза и отвернулся… Выглянули на него из-за угла Кирпичного. О счастье! «Мильтон» неторопливым шагом побрел к Гороховой… Путь, значит, свободен!..
— Смотрите не отставать, — говорю я спутникам, чувствуя, как мой голос звучит отчаянием кавалерийской атаки.
Тяжелая дверь еле поддается…
Я знаю наверное, что на этот раз — все будет…
В прихожей полумрак. Товарищ Брекс беседует о чем-то с маленьким черноватым евреем; они оба склонились над какими-то списками. Еврей в чем-то упрекает тов. Брекс, и она, видимо, сильно смущена. Низкая лампа освещает их лица. Прямо перед нами лестница наверх, налево вешалка — мы уже здесь все знаем.
— Распишитесь, товарищи, и разденьтесь, — кидает торопливо т. Брекс, показывая на вешалку, и продолжает свое объяснение.
«Федоров, № партбилета 34», — вывожу я неровным почерком… Дима лепит кляксу, Сергей на сей раз не вынимает уже «партийного» билета…
Поднимаемся наверх, идем по коридору, видим в конце коридора зал с буфетной стойкой и далее — вход в коммунистическое общежитие.
Из-за стойки выходит какая-то сухощавая молодая женщина и идет нам навстречу. Я с портфелем под мышкой, вежливо расшаркиваюсь:
— Доклад товарища Ширвиндта?
— Дверь направо…
— Очень благодарен, товарищ…
Тяжелая, почти до потолка, дубовая дверь… Как сейчас помню медную граненую ручку… Кругом роскошь дворца.
Нет ни страха, ни отчаяния, ни замирания сердца… Впечатление такое, точно я на обыкновенной, спокойной неторопливой работе…
Дверь распахнута. Я одну-две секунды стою на пороге и осматриваю зал. Десятка три голов на звук отворяемой двери повернулись в мою сторону… Бородка тов. Ширвиндта а-ля Троцкий склонилась над бумагами… Столик президиума — посреди комнаты… Вдоль стен — ряды лиц, слившихся в одно чудовище со многими глазами… На стене «Ильич» и прочие «великие». Шкапы с книгами. Вот все, что я увидел за эти одну-две секунды…
Закрываю за нами дверь…
Я говорю моим друзьям одно слово: «можно», и сжимаю тонкостенный баллон в руке…
Секунду Димитрий и Сергей возятся на полу над портфелями, спокойно и деловито снимая последние предохранители с гранат…
Распахиваю дверь для отступления… Сергей размахивается и отскакивает за угол. Я отскакиваю вслед за ним… Бомба пропищала… и замолкла. Еще секунда тишины, и вдруг страшный нечеловеческий крик:
— А… а… а… а… Бомба!..
Я, как автомат, кинул баллон в сторону буфета и общежития и побежал по лестнице…
На площадке мне ударило по ушам, по спине, по затылку звоном тысячи разбитых одним ударом стекол: это Дима метнул свою гранату.
Сбегаю по лестнице…
По всему дому несутся дикие крики, шуршание бегущих ног и писк, такой писк — как если бы тысячи крыс и мышей попали под гигантский пресс…
В прихожей-вестибюле с дико вытаращенными глазами подбегает ко мне тов. Брекс.
— Товарищ, что случилось? Что случилось? — еле выдавливает она из себя…
— Взорвалась адская машина, бегите в милицию и в ГПУ — живо! — кричу на нее командным голосом.
Она выбегает за дверь и дико вопит на Мойку:
— Милиция!!! Милиция-а-а!..
Сергея уже нет в вестибюле. Я ерошу волосы на голове — для выскакивания на улицу в качестве пострадавшего коммуниста, кепка смята и положена в карман, пальто-плащ бросаю в клубе. Жду Диму… Второй баллон в руке наготове.
Секунда… вторая… третья…
Медленно сходит Дима… Рука — у немного окровавленного лба; лицо, однако, непроницаемо-спокойно. Не торопясь, он подходит к вешалке, снимает свой плащ и надевает его в рукава…
— Ты с ума сошел… скорее… живо!.. — кричу ему и кидаю баллон через его голову на лестницу.
Звон разбитого стекла… и струйки зеленого дымка поднимаются выше и выше — это смерть.
Наконец мы на улице. Направо к Кирпичному — одинокие фигуры, налево от Невского бежит народ кучей, а впереди, шагах в тридцати-сорока от нас милиционеры — два, три, четыре — сейчас уже не скажу.
В эту минуту все плавало в каком-то тумане… Уже не говорил, а кричал мой внутренний голос: «Иди навстречу прямо к ним!..»
Я побежал навстречу милиции, размахивал руками. Дима бежал за мной. Какой-то человек выскочил за нами из двери клуба — весь осыпанный штукатуркой, как мукой, обогнал нас и кричал впереди:
— У… у… у… у!..
— Что вы здесь смотрите? — закричал я на советскую милицию. — Там кидают бомбы, масса раненых… Бегите скорее… Кареты скорой помощи… Живо!!!
Лица милиционеров бледны и испуганы, они бегом устремились в Партклуб.
Мы с Димой смешиваемся с толпой, где быстрым шагом, где бегом устремляемся через Невский, на Морскую к арке Главного Штаба… На Невском я замечаю рукоятку маузера, вылезшего у меня на животе из прорезов между пуговицами на френче. Запихиваю маузер поглубже, достаю из кармана кепку и набавляю шаг.
Из-под арки Главного Штаба, как ангел-хранитель, выплывает извозчик. Хорошая, крепкая лошадка — редкое исключение. У ваньки открытое, добродушное русское лицо.