Бог Иисуса Христа — страница 6 из 11

I. БОГ — ВСЕМОГУШИЙ ОТЕЦ

1. Проблема всемогущего Бога Отца

Христианский символ веры начинается словами: «Верую в Бога Отца всемогущего»[551]. В этом высказывании законным и обязывающим образом охвачена суть благовестил Иисуса Христа, приход царства Божьего — Бога, которого Иисус называл «своим Отцом» и учил нас призывать как «Отца нашего». Само по себе неопределенное и многозначное понятие Бога в то же время определяется и интерпретируется при помощи понятия «Отец».

Для нас сегодня вопрос о Боге вряд ли становится легче благодаря этой интерпретации. Напротив, такое центральное для Нового Завета высказывание, что Бог является Отцом Иисуса Христа и нас всех, сегодня многие понимают лишь с трудом и не до конца. Это утверждение так важно еще и потому, что слово «отец» — одно из исходных слов истории культуры и религии. При этом отец в истории — гораздо больше, чем просто производитель. Отец является творческим началом и в то же время хранителем и питателем жизни. От отца зависит наша собственная жизнь, но отец освобождает ее и принимает ее свободу. Так, отец представляет законный порядок жизни. Он — выражение как власти и авторитета, так и внимания, доброты, заботы и помощи. Этот образ отца сегодня после длительной предыстории стал для нас сомнительным[552]. М.Хоркхаймер констатирует: отцов не существует более, если понимать под отцом то, что веками понималось под этим в социальной истории[553]. А. Мичерлих вслед за 3. Фрейдом говорит об обществе без отцов[554]. Вопрос ясен: если опыт человеческого отца отсутствует или с ним связаны негативные коннотации, как возможно положительное отношение к Богу как к Отцу? Как можем мы тогда проповедовать и исповедовать Бога как всемогущего Отца?

Глубинные основания этого «поражения отца» (Г.Телленбах) многообразны. С социологической точки зрения можно начать с разложения патриархальной общественной формы в нашем современном индустриальном обществе обмена. Там, где все основано на эквиваленте услуги и ответной услуги, все связано с самостоятельностью, ростом, прогрессом, эмансипацией и самоосуществлением, больше нет места авторитету и достоинству, не говоря уже об авторитете старого и первоначального. В соответствии с этим структура и культура семьи и вместе с ней авторитет отца находятся в процессе революционного преобразования и даже разложения. Проблема состоит при этом не только в протесте и восстании против отца, но и в отказе отцов от отцовской ответственности и от обязательного и ответственного авторитета.

С точки зрения глубинной психологии проблему отца анализировал З. Фрейд и, с более широкой точки зрения социальной психологии, А. Мичерлих[555]. Фрейд интерпретирует неопределенное отношение к отцу как отцовский комплекс, точнее как эдипов комплекс. Согласно Фрейду, в нем корень всех неврозов. Однако протест против отца и отцеубийство ведут к борьбе всех против всех, к порождающему страх хаосу и к террору. Так, возникает поиск потерянного отца и возрождение идеала отца. Согласно Фрейду, самое неприкрытое исповедание своей вины в прошлом поступке происходит в христианстве. Христос жертвует собственной жизнью, чтобы этим искупить первородный грех своих собратьев. Однако этим же поступком, представляющим собой наибольшее возможное искупление для Отца, он также достигает цели своих собственных желаний по отношению к Отцу. Он сам становится Богом, рядом

и, собственно, вместо Отца. Религия Сына сменяет религию Отца. Эти тезисы Фрейда с исторической точки зрения более чем сомнительны. Однако с психологической точки зрения они объясняют сложности понимания Бога как Отца, с которыми сталкиваются многие люди. Они объясняют «комплекс Бога» (Рихтер)[556], даже страдание по поводу Бога, которое выразительно описал, например, Т. Мозер в своем «Отравлении Богом»[557]. В заключение они объясняют и парадокс богословия «мертвого Бога», из которого следует лозунг: «Бог мертв, и Иисус Христос — Его единственный Сын». Здесь мы имеем дело с экстремальным богословием Сына, которое радикально эмансипировалось от Бога Отца.

К этим большим социологическим и глубинно–психологическим контекстам принадлежит и современное женское движение и связанное с ним феминистическое богословие[558]. Его протест против патриархата как общественной формы и подчинения женщины мужчине приводит к критике представления о Боге Отце, в котором это движение видит сакрализацию патриархата и идеологическую надстройку первенства мужчин и угнетения женщин и женских ценностей. Эта критика не обязательно ведет к постхристианской религиозности материнских божеств, как у М. Дейли[559]; она также может привести к выявлению пророческой критики, исходящей из библейского понимания Бога как Отца, как у Р.Радфорд Рютер[560]. Эта пророческая критика основана на том, что Бог — Отец всех людей и в действительности лишь Он один есть Отец (Мф 23:9). Если это так, то любое угнетение человека человеком непозволительно, тогда все люди — братья и сестры. Разумеется, они братья и сестры лишь постольку, поскольку они имеют в Боге своего общего Отца. В этом смысле феминистическое богословие — это призыв к более критичному и глубокому размышлению по поводу представления об Отце и к новому раскрытию значения этого представления.

Социологические и психологические наблюдения уже привели нас к порогу глубоко метафизического измерения проблемы Отца. Ее необходимо понимать на фоне философии эмансипации Нового времени. Женская эмансипация является лишь частным аспектом философии эмансипации, пусть важным и характерным[561]. Эмансипация как освобождение от всех существующих зависимостей — это эпохальное ключевое слово для опыта действительности, свойственного Новому времени, и основополагающая историческая категория для характеристики процессов просвещения и освобождения в Новое время[562]. В то время как в римском праве эмансипация означала благосклонное освобождение рабов или освобождение повзрослевшего сына от отцовской власти, в Новом времени она превращается в автономное самоосвобождение людей или общественных групп (крестьян, буржуа, пролетариев, евреев, негров, женщин, колониальных государств и др.) от духовной, правовой, социальной или политической опеки, от ущемления интересов или от господства, ощущаемого как несправедливое. Насколько эмансипация в конце Нового времени стала тотальной идеологической категорией, показывает определение К. Маркса: «Всякая эмансипация состоит в том, что она возвращает человеческий мир, человеческие отношения к самому человеку»[563].

Нельзя не заметить, что за философией эмансипации и тем самым потерей Отца в конечном итоге стоит новая форма гностицизма. При этом мы подразумеваем под гностицизмом духовную установку, которая может развиваться в различных культурных контекстах. Она проявила себя как угроза для христианства прежде всего в культурном распаде эллинистического мира во II в. н.э. Мир воспринимался уже не как упорядоченный и гармоничный космос (как в классическом эллинизме), а как чуждая, зловещая, угрожающая величина. Распространился страх перед миром; основным настроением стало чувство потерянности в этом мире. Опыт отчуждения привел к попытке вырваться из тюрьмы космоса и его структур, к отказу от материального мира ради того, чтобы спасти истинно божественное. Г.Йонас так обобщающе охарактеризовал это прометеево восстание освобождающего самого себя человека против унаследованных отцовских религий: «Воистину этот переворот в истории религии (или мифологии) был настоящим восстанием и низвержением богов, мифологически очевидным установлением нового господства; мы переживаем в аллегорическом символе мировую смену древних и могучих отцовских религий религиями сына, космических религий — акосмическими религиями: «человек» или «сын человеческий» торжествует над старыми богами и сам становится высшим богом или божественным центром религии спасения… Великие боги–отцы мира, сами вошедшие в историческое время и обозначившие тысячелетнюю фазу в культуре человечества, полностью отрекаются от власти»[564]. Г.Борнкам замечает: «То, что христианская вера успешно противостояла этому религиозному движению, было не в последнюю очередь мотивировано тем, что в ней через Распятого как Сына вновь открывалась вера в Отца и поэтому ей не пришлось отказываться от мира как творения Божьего»[565].

Мы не ошибемся, утверждая, что сегодня христианству предстоит похожее испытание. Современная наука и техника и возникшее благодаря им индустриальное общество лишили содержания метафизическое мышление с его категорией упорядоченности. Они были гигантской попыткой человека понять и овладеть миром, его материальными, физическими, биологическими, социологическими и экономическими зависимостями. В конце этого развития человек стоит как ученик чародея, который более не может избавиться от вызванных им самим духов[566]. Мир, запроектированный и сконструированный им самим, превратился в малопонятную систему с неизбежным системным насилием, в судьбу второго порядка. Снова распространяется страх, часто переходящий в циничное презрение к миру. Ф. Ницше предвидел и одобрял нигилистические последствия смерти Бога: нет больше верха и низа, мы падаем во всех направлениях и блуждаем словно в бесконечном Ничто[567]. В этой ситуации крушения всего метафизического мышления с его категорией упорядоченности христианство должно заново поставить вопрос об основании всей действительности, из которого исходит все, которое все несет и всему задает меру. Христианство заново должно научиться одобрять и принимать мир и естественные человеческие связи как благую волю Бога Творца вопреки их радикальной дискредитации. Только так оно сможет противостоять потере всех масштабов, всех направлений и опор и создать новую защищенность, лишь внутри которой возможна и осмысленна свобода. Таким образом, мы должны заново поразмыслить о первой части символа веры и о том, что значит исповедовать Бога как всемогущего Отца.


2. Христианская весть о Боге Отце

Бог как Отец в истории религии

Представление о божестве как отце мира и людей ведет в глубокую древность[568]. Призывание божества под именем отца относится к первоначальным и основным явлениям истории религии. Оно присутствует как в простых и еще неразвитых религиях, так и у народов с более высокой культурой, как у жителей Средиземноморья, так и у ассирийцев и вавилонян. Повсюду божество считается всеобщим отцом, от которого все исходит и который управляет всем. Центральным положением эллинизма является то, что Зевс — отец богов и людей. В мистериях обращение к Богу как к «отцу» также очень распространено. Как платоническая, так и стоическая философия по–своему переняли это представление и этот язык и перенесли его в контекст собственных философских спекуляций. Понятие «отец» особенно подходило для понимания Бога как последнего источника и как принципа единства и взаимосвязи (родства) всей действительности.

Этот мифический и философский язык имеет двойной фон: во–первых, мысль о порождении, предполагающая общий жизненный контекст божества, мира и человека. Ведь мифу незнакомы ни трансцендентность Бога в библейском смысле, ни чисто естественное или профанное имманентное понимание мира. Божественное и мирское переходят друг в друга. Божественное — это глубинное измерение мира, так сказать, атрибут нуминозно понимаемого космоса[569]. С другой стороны, за употреблением имени отца для обозначения божества в истории религии стоит апофеоз и сакральная легитимация положения отца семейства как господина и жреца в доме. «Отец» в древнем мире был не только генеалогическим, но и социологическим и юридическим термином; прежде всего в латинско–римском мире paterfamilias (отец семейства) и patris potestas (власть отца) играли выдающуюся роль[570]. «Отец» был символом и средоточием всего древнего и почтенного, авторитета, силы, не только дарующей жизнь, но и поддерживающей ее. В этом смысле в понятии «отец» мотивы строгости и уважения пересекались с мотивами доброты и заботы. Поэтому тот, кто односторонне интерпретирует и критикует патриархальный порядок в смысле марксистской идеологии господства и эксплуатации, с самого начала неправильно понимает его. Auctoritas (власть) отца основана на том, что он — источник и умножитель жизни (auctoritas — от augere, умножать).

Таким образом, отец — воплощение источника, от которого зависят, но которому в то же время обязаны своим существованием. Он — источник, освобождающий и оправдывающий собственное существование. Поэтому отношение «отец—ребенок» представляет собой символ condition humaine (человеческого положения); оно выражает идею, что свобода человека есть относительная и конечная свобода. Устранение отца было бы возможно лишь ценой заносчивой утопии абсолюной свободы и нечеловеческого господства человека. Так как отношение «отец—ребенок» является не только необходимой принадлежностью человека, но и не может быть заменено никаким другим отношением, «отец» есть первоначальное и основное слово истории человечества и религии, которое не может быть заменено никаким другим термином и не может быть переведено никаким другим понятием. Только на этом фоне становится видным весь масштаб современного кризиса.


Бог как Отец в Ветхом Завете

Бог откровения есть Бог людей, говорящий на их языке. Поэтому исходное человеческое слово «отец» в то же время является основным словом библейского откровения[571]. Оба религиозно–исторических мотива, генеалогически–мифологический и социолого–юридический, стоящие за употреблением понятия «отец» в истории религии, очень затруднили библейскую рецепцию этого понятия. Ведь библейский Бог — не просто глубинное измерение действительности, но свободный Господин истории[572].

Центральные выражения Ветхого Завета — «Бог отцов» (Исх 3:13 и др.), Бог Авраама, Исаака и Иакова, и народ Израиль как сын Божий не по естественному происхождению, а на основе исторического избрания и призвания (Исх 4:22; Ос 11:1; Иер 31:9). Отцовство Бога и сыновство Израиля обоснованы не мифологически, а конкретным опытом спасительного деяния в истории. Богосыновство, обоснованное таким образом, еще для Павла представляется величайшей привилегией Израиля (Рим 9:4).


Хотя и в Ветхом Завете указания на мифологическое понимание отцовства не совершенно отсутствуют (ср. Втор 32:8; Пс 28:1; 88:7 и др.). однако они утончены почти до неузнаваемости. Мифологема об отце богов здесь «только стилистическое интермеццо, поэтическая формулировка», которая «лишь поверхностно затрагивает мифологическое представление»[573]. Если однажды говорится о том, что Бог «родил» царя (Пс 2:7), то под этим подразумевается не родственное отношение, а акт избрания, которое мы, скорее всего, назвали бы усыновлением.


Исходя из идеи призвания и избрания, Ветхий Завет воспринимает оправданное стремление мифа критически. Ведь идея союза, завета указывает на идею творения. Суверенное призвание и избрание Богом предполагают, что Бог — Господин всей действительности, т.е. что Он — Отец, который создал все (Втор 32:6; Мал 2:10) и что поэтому Он — Причина и Господин всей действительности (Ис 45:9–10; 64:7). Основанный в идее завета мотив Отца указывает не только на творение, но и за собственные пределы. Только в последние времена сынам Израилевым скажут: «вы сыны Бога живого» (Ос 2:1; ср. 2 Цар 7:14; Пс 88:27). Таким образом, историческое обоснование мотива отца в Библии связано не только с идеей происхождения и авторитета всего древнего и старинного, но также и с идеей будущего и надежды на новое. Это первоначально новое состоит в конечном итоге в прощающей и милующей отцовской любви Бога (Ос 11:9; Ис 63:16; Иер 31:20). «Как отец милует сынов, так милует Господь боящихся Его» (Пс 102:13). К этой отцовской милости Израиль всегда может прибегать с повторяющимся призывом: «Ты — Отец наш» (Ис 63:15–16; 64:7–8). К этому Богу Отцу может взывать уже ветхозаветный праведник, полный благоговения и доверия (Сир 23:1; 51:10). Бог в особенной степени «Отец сирот» (Пс 67:6). О Нем говорится: «Ибо отец мой и мать моя оставили меня, но Господь примет меня» (Пс 26:10).

Последние из названных аспектов показывают, что связанное с идеей завета представление о Боге как Отце может пророчески и критически обращаться против конкретных мирских отцов. В действительности достоинство Отца присуще только Богу. Не человеческий отец, а Бог, от которого исходит все отцовство (Еф 3:15), определяет, что есть истинное отцовство. Поэтому в библейском смысле речь об Отце — это не просто сакральный апофеоз отцовской власти, а, в качестве основания последнего, ее норма и критика. Вместе с этим исключено неверное сексистское толкование религиозного понятия «отец». Это следует в т.ч. из того, что Ветхий Завет может описывать любящую милость Отца и с помощью женственных, материнских характеристик (Ис 66:13).

Так, ветхозаветное истолкование религиозно–исторического мотива отца выражает особенность ветхозаветной веры в Бога: свобода и суверенитет Бога, Его трансцендентность, которая есть свобода в любви и поэтому проявляется в истории как нисхождение в имманентность, как бытие–с–нами. Как Отец Бог — не только происхождение и не только настоящее, но и будущее, Бог в истории. Поэтому в ветхозаветном отцовском мотиве связаны в неразрывном напряженном единстве судящая даль и спасительная близость, суд и благодать, всемогущество, милость и прощение. Это напряжение указывает за свои собственные пределы и стремится к последней однозначности.


Бог как Отец в Новом Завете

Ветхий Завет достигает в Новом своего превосходного исполнения за счет того, что слово «Отец» становится собственным наименованием и обозначением Бога. Большинство экзегетов единодушны в том, что это необычное обозначение восходит к самому Иисусу. Слово «Отец» как обозначение Бога в устах Иисуса встречается в Евангелиях не менее 170 раз. В евангельском предании можно даже установить растущую тенденцию вставлять в слова Иисуса обозначение Бога как Отца. Однако было бы неверным делать из этого заключение о том, что оно появилось лишь в позднейшем богословии христианской общины. Напротив, в этой тенденции выражено воспоминание о характерной для Иисуса речи об Отце как «моем Отце», «вашем Отце», «Отце» вообще или «Отце небесном».

У Иисуса речь о Боге как Отце связана с центром и горизонтом всей Его проповеди и всей Его общественной деятельности — с вестью о пришествии царства Божьего[574].


Это понятие «царства Божьего» представляет собой лишь поздний абстрактный образ для вербального высказывания, что Яхве — Господь или Царь (Пс 46:6–9; 92:1 и др.). Под «царством Божьим» в первую очередь подразумевается не пространственное царство, а историческое проявление господства Бога, откровение Его славы и доказательство Его Божественности. В конечном итоге речь идет о радикальном истолковании первой заповеди и об ее историческом подтверждении: «Я Господь Бог твой… Да не будет у тебя других богов пред лицем моим» (Исх 20:2–3). Поэтому весть о пришествии царства Божьего у Иисуса непосредственно и неразрывно связана с призывом к обращению и вере (Мк 1:15).

Поскольку царство Божье и его пришествие — дело исключительно Бога, оно не может быть заслужено, построено или навязано ни посредством религиозно–этических достижений, ни посредством политической борьбы. Оно дается (Мф 21:43; Лк 12:32) и завещается (Лк 22:29). Притчи выражают это обстоятельство выразительнее всего: пришествие царства Божьего есть Божье чудо вопреки всем человеческим ожиданиям, сопротивлению, расчетам и планам. Мы не в состоянии «сделать» его ни консервативным, ни прогрессивным, ни эволюционным, ни революционным, мы можем только готовиться к нему в обращении и вере. Только во внешней и внутренней бедности, бессилии и ненасилии человек может воздать должное Божественности Бога. Он может лишь молиться: «Да приидет царствие Твое» (Мф 6:10; Лк 11:2). Тому, кто так верит и молится, позволено принимать участие во всемогуществе Бога (Мк 9:23); поэтому тот, кто молится, уже сейчас приобретает (Лк 11:9–10; Мф 7:7–8). Молитва с верой не только обладает уверенностью будущего услышания; она уже сейчас — предвосхищение царства Божьего, потому что она позволяет Богу быть Господом и действовать. Не академическая речь о Боге, а разговор с Богом, молитва для Иисуса — «место в жизни» истинного богословия.


Таким образом, для Иисуса характерны абсолютная внутримировая безусловность и чистое милосердие царства Божьего. Его обращение к грешникам, к безбожникам — это, так сказать, только одна сторона этой вести, его речь о Боге как любящем и милосердном Отце — другая и основополагающая. Она отчетливейшим образом выражает, что царство Божье исходит только от Бога, что оно — чистая благодать и милосердие. То, что оба эти аспекта взаимосвязаны, трогательно показывает притча Иисуса о блудном сыне, которую лучше было бы назвать притчей об отцовской любви Бога (Лк 15:11–32). Не освободительный и протестующий уход, а возвращение в дом отца, который не унижает блудного сына, а вновь утверждает его в его сыновних правах, — это спасение человека. Царство Божье не угнетает человеческую свободу, а напротив, извлекает ее из унижения и восстанавливает ее в правах.

Для деятельности и проповеди Иисуса, кроме того, характерно, что Он связывает пришествие царства Божьего как царства любви со своим пришествием[575]. Притчу о блудном сыне он рассказывает в качестве ответа на ропот фарисеев из–за Его обращения с грешниками (Лк 15:2). Таким образом Он хочет сказать: «Как я отношусь к грешникам, так относится и Бог». Он отваживается действовать на месте Бога. Когда Он изгоняет бесов, то пришло Царство Божье (Мф 12:28; Лк 11:20). Соответственно, Он — тот, кто раскрывает нам Бога как Отца. В этой связи важен прежде всего торжествующий зов в Мф 11:27: «Все предано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть». Согласно этому отрывку, «Отец» или «мой Отец» является словом откровения, в котором выражается христология откровения. Сам Иисус и только Он открывает нам Бога как Отца и учит нас молиться: «Отче наш» (Мф 6:9).

Таким образом, истина об Отце — это не данная от природы всеобщая истина, как в стоицизме, а историческая истина откровения, связанная с Сыном. Только через Сына открывается, что Бог — Отец всех людей; Он повелевает солнцу восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных (Мф 5:45); Он заботится обо всех, даже о птицах небесных, о траве полевой (Мф 6:26, 32) и о воробьях в воздухе (Мф 10:29). Таким образом, у Иисуса мы находим ту же основную структуру высказывания о Боге как об Отце, что и в Ветхом Завете: однократная историческая истина откровения, которая одновременно раскрывает универсальный смысл и основу всей действительности. Новым в Новом Завете является сосредоточение откровения в эсхатологической личности, открывающей Отца; через Него в превосходной мере исполняется ветхозаветное откровение.

В этом христологическом сосредоточении дана и другая отличительная черта: неслыханная личностная интенсивность высказывания об Отце. Прежде всего она выражается в характерном для Иисуса обращении к Богу как к Отцу (abba). В обращении abba мы, вероятнее всего, имеем дело с ipsissima vox (собственная речь) Иисуса. Иначе невозможно было бы объяснить, почему это обращение к Отцу встречается в арамейской транскрипции и в новозаветных текстах, первоначально написанных по–гречески (Гал 4:6; Рим 8:15). Очевидно, здесь идет речь об особенно важном и священном для позднейшей Церкви слове, характерном для отношения Иисуса к Богу. Это abba — слово детского языка, как наше «папа». Однако оно могло в переносном смысле употребляться в отношении других уважаемых лиц, с которыми человек находился в доверительных отношениях («батюшка»). Поэтому слово abba в качестве обращения к Богу — выражение большой, почти семейной доверительности и личностной интимности, которые должны были казаться возмутительными каждому иудею. Однако в них нет банальной фамильярности по отношению к Богу, не говоря уже о умалении Божественности Бога. У Иисуса слово abba находится в контексте Его проповеди наступающего царства Божьего. Бог Отец — это в то же время Бог Господь, чье имя должно святиться, чье царство придет и чья воля должна исполниться (Мф 6:9–10). Бог как наш Отец — в то же время всемогущий Отец, Творец неба и земли, и эсхатологический Судья над всей неправдой и грехом (Мф 7:21; 18:23–35).

В вести Иисуса об Отце, по сути, наиличностнейшим образом сведена во единое вся Его проповедь: ответ на надежду человека, которая достигает исполнения только в безусловном и окончательном принятии любви, ответ на вопрос о смысле всей действительности, который неподвластен человеку и стать причастным которому человек может только в вере — не потому, что Бог далек, а как раз потому, что Он близок в любви, а любовь может быть лишь даром.

Новозаветные Писания — верное эхо вести Иисуса об Отце. У Павла Бог (θεός) и Отец (πατήρ) нераздельно связаны между собой. В приветствиях в начале и в пожеланиях благословения в конце посланий Павла всегда идет речь о «Боге и Отце нашем» или о «Боге и Отце Господа нашего Иисуса Христа» (1 Фес 1:1; Гал 1:3; 1 Кор 1:3; 2 Кор 1:2; Рим 1:7; Фил 1:2 и др.). Собственное «место в жизни» высказывания Павла об Отце имеют, очевидно, в литургии и молитве. В навеянных литургией приветствиях и благословениях посланий Павла подготавливается будущий процесс догматического формирования исповедания. Слово «Отец» у Павла употребляется почти как имя собственное Бога, однако оно никогда не встречается без последующего упоминания «Отец Господа нашего Иисуса Христа». Для Павла Сын — Тот, кто делает нас сынами и дочерьми (Рим 8:15; Гал 4:6). Однако Отец — источник, начало и цель спасительного деяния Иисуса Христа. От Отца исходят благословение, благодать, любовь, милосердие, утешение, радость. Поэтому Ему принадлежит молитва, хвала, благодарность и прошение. Иметь Отцом Бога для Павла не означает рабства; напротив, иметь Бога Отцом означает избавление от рабства и страха и установление совершеннолетнего сыновства (Гал 4:1 и далее; Рим 8:15 и далее). Совершеннолетие в смысле Павла — это не самоуправный и эгоистичный произвол, а свобода в любви и служении (Гал 5:13). Откровение царства и славы Отца и для Павла — пришествие царства свободы в любви.

Еще более решительно и богословски обдуманно речь Иисуса продолжает Иоанн. Во многих местах он говорит в абсолютном смысле об «Отце» и «Отце моем». Проповедь Иисуса о царстве Божьем расширяется здесь до разъяснения идеи откровения. Отец представляет собой источник и содержание откровения, Сын открывает Отца. Это выражается уже в прологе Евангелия от Иоанна. Поскольку Иисус — единственный, кто извечно пребывает у Бога, сам является Богом и покоится на груди Бога, Он может поведать о Боге (Ин 1:18). Иисус приходит во имя Отца (Ин 5:43); кто видит Иисуса, видит Отца (Ин 14:7–10). Смысл жизни Иисуса — откровение имени Отца (Ин 17:6, 26). Полемика с иудеями, особенно обостренная в Евангелии от Иоанна, в конечном итоге вращается вокруг отношения Иисуса к Отцу. Иисусу предъявлено обвинение не только потому, что он нарушает субботу, но и потому, что Он называет Бога своим Отцом и тем самым ставит себя наравне с Богом (Ин 5:18; ср. 8:54). Исповедание Бога как Отца Иисуса Христа для Иоанна — особенность христианства, которую он формулирует словами «Бог есть любовь» (1 Ин 4:8, 16).

Подводя итоги, можно сказать: когда в Новом Завете конкретно и определенно идет речь о Боге как ό θεός, за редкими, однако, спорными исключениями (напр., Рим 9:5–6), всегда подразумевается Отец[576]. Таким образом, Новый Завет интерпретирует многозначное само по себе высказывание о Боге посредством высказывания об Отце. Этим дается определение Бога как того, кто дает начало, однако сам является безначальным источником всей действительности. Так Новый Завет на свой лад перенимает основной вопрос античной философии — вопрос о последнем, учреждающем, единство и смысл основании всей действительности, которое одновременно является последней целью человеческой деятельности. Разумеется, библейское высказывание об Отце выходит за пределы этой абстрактной философской идеи Бога. В понятии «Отец» оно характеризует Бога как личностное существо, которое свободно действует и говорит в истории и вступает в союз с человеком. Бог как Отец — это Бог с конкретным персональным ликом и именем, с помощью которого можно Его призывать. Личностная свобода Бога является основанием того, что Он есть освобождающий источник всей действительности, что Он в акте свободы принимает свое творение, что Он есть свобода в любви. Как свобода в любви Бог — не только начало, но и будущее истории, Бог надежды (Рим 15:13). Обобщающей формулировкой новозаветной проповеди Бога может служить то, что Бог есть любящий в свободе и свободный в любви, проявивший себя таковым в Иисусе Христе.


Бог как Отец в истории богословия и догматов

Раннехристианское предание перенимает библейскую речь о Боге как Отце и обозначает Бога в абсолютном смысле как «Отца»[577]. У Иустина, Иринея и Тертуллиана мы встречаем то же словоупотребление. Когда речь идет о Боге, всегда подразумевается Отец. Ориген даже различает между ό θεός (с артиклем) и θεός (без артикля). Ό θεός обозначает Отца; Он — αύτοθεός, сам Бог, Бог в собственном смысле. Сын, напротив, есть θεός, Он Божествен, причем у Оригена проявлялась субординационистская тенденция, видная также в том, что он мог обозначить Сына и как δεύτερος θεός (второй Бог)[578].

Основное убеждение, что под Богом сначала и непосредственно подразумевается Отец, выражается и в символах веры древней Церкви. Раннехристианские исповедания всегда обращены к «Богу, всемогущему Отцу»[579]. В соответствии с этим только Отец рассматривается как безначальное начало (αρχή) всей действительности; Он есть principium sine principio[580]. Характерен прежде всего язык молитв древнейших литургий. Древнейшая из дошедших до нас евхаристических молитв обращена к Отцу: «благодарим Тебя, Отец наш, за святую лозу Давида, отрока Твоего, которую Ты явил нам через Иисуса, отрока Твоего. Тебе слава во веки!»[581] Гиппонский собор (393) настоятельно предписывает: «Когда богослужение совершается у алтаря, всегда должно молиться Отцу»[582]. Поэтому литургическое славословие было следующим: «Слава Отцу через Сына в Святом Духе»[583]. Не только Церковь Востока, но и римская литургия до сегодняшнего дня сохранили эту молитвенную форму в заключительных словах молитв или в великом славословии в конце евхаристического канона: «Через Христа, с Христом и во Христе Тебе, Боже, Отцу всемогущему, в единстве Святого Духа, всякая слава и честь ныне и во веки веков».


Уже у апологетов II в. (Иустин, Татиан, Афинагор, Феофил Антиохийский) нам встречаются и другие голоса. Они обращаются к образованным язычникам и поэтому должны говорить на их языке. Для них оказалось кстати, что слово «отец» уже у Платона служило для обозначения высшего существа, от которого исходит все[584]. В неоплатонизме (и в гностицизме) отец — это высшая инстанция по ту сторону бытия, у стоиков, напротив, обозначением Бога как Отца выражаются естественное единство Бога и мира и родственная связь всех людей[585]. Эту мысль развивает Иустин, называя Бога «Отцом Вселенной» и «Отцом всех людей»[586]. Такие выражения, несомненно, укоренены в Ветхом и Новом Завете, однако, христологическое сообщение Божественного отцовства при этом затемнено. Божественное отцовство представляется чуть ли не доступной разуму идеей, хотя Иустин, разумеется, настоятельно подчеркивает, что полнота Логоса явлена лишь в Иисусе Христе. В этом ходе мысли верно прежде всего то, что слово «Отец» превосходно предназначено для синтеза между философским вопросом о последнем основании (αρχή; рriпсiрiит) всей действительности и библейской вестью об источнике и цели творения и истории спасения[587]. Библейское высказывание об Отце могло, подготовленное самой философией, служить ответом на основной вопрос философии.

Попытка апологетов проповедовать христианство в философском одеянии была мужественным и необходимым шагом. Она представляла собой не приступ слабости, а выражение жизненной силы юного христианства, отважившегося на миссионерское проникновение в новую культуру. Конечно, такая попытка редко удается с первого раза. Так, шаг апологетов сперва привел к кризису, поскольку были недостаточно разведены два вопроса: отношение мира к Богу как к своему источнику и отношение Иисуса как Сына к Отцу, иначе говоря, отцовство Бога в вечности и во времени. Оба вопроса часто даже путали между собой. Это особенно явно у Ария, который понимал Сына как своего рода посредника при творении (демиурга) и высшее из творений. Ясность была внесена лишь на Никейском (325) и Константинопольском (381) соборах, обозначивших Сына как единосущного Отцу (ομοούσιος)[588]. Тем самым было решено, что Бог — вечный Отец единосущного Ему Сына[589]. Внутри Божества Отец есть начало (αρχή) и источник (πηγή), как говорили греки[590], или принцип, как говорили латиняне[591]. Напротив, вне Божества творение и история спасения являются делом всей Троицы[592]. Особенно большой вес придавали учению об Отце как начале и источнике Божества[593], учению, основы которого были заложены уже Оригеном[594], прежде всего греческие отцы[595]; Иоанн Дамаскин еще раз обобщил их учения в своем труде «Точное изложение православной веры», ставшем практически учебником для Восточной Церкви[596]. Но и такой авторитет западного богословия, как Августин, пишет: «totius divinitatis vel si melius dicitur deitatis principium pater est» («Отец — начало всей Божественной природы или, лучше сказать, всего Божества»)[597]. Толедские соборы в 675 г. и 693 г. принимают это высказывание и говорят об Отце: «Jons ergo ipse et origo est totius divinitatis» («следовательно, источнике и происхождении всей Божественной природы»)[598]. Отголоски этих выражений слышны еще у Фомы Аквинского[599]. Выразительнее всех схоластиков Отца как auctor et fontalis plenitudo (автора и полноту источника) Божественной природы и innascibilitas (нерожденность) как его сущность определил Бонавентура[600]. Разъяснения в истории богословия и догматов имели, конечно, и отрицательные последствия. Из подчеркивания истинной Божественной природы Христа следовало, что под Богом все менее подразумевали Отца, а все более единую, общую Отцу, Сыну и Духу Божественную сущность. Это отчетливо отразилось в литургическом языке Церкви. Литургическое славословие «Слава Отцу через Сына в Святом Духе» было уже у Василия Великого изменено в «Слава Отцу с Сыном и со Святым Духом»[601], до заключительного «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу». Влияние этого развития видно прежде всего в основополагающем для латинского Запада учении о Троице Августина, в особенности в его молитвах. Само собой разумеется, в многочисленных призываниях Бога в своей «Исповеди» Августин обращается к Богу также и как к Отцу; однако чаще всего он в соответствии с языком ветхозаветных псалмов говорит «Боже» или «Господи». Напротив, в тех местах, где сам Августин проявляет языковое творчество, он пользуется удивительно абстрактными, философски звучащими выражениями: «О, Вечная Истина, Истинная Любовь, Любимая Вечность!»[602]

Эти изменения молитвенного языка указывают на опасность того, что внутрибожественное отцовство Отца стало иррелевантным для Его отношения к миру и человеку, так что Троица оставалась богословски интересным, но для мира и истории иррелевантным учением. Так, в схоластическом учении о Боге в трактате «De Deo ипо» («О едином Боге») могло говориться о Боге, Его сущности, свойствах и вместе этим также и о Его отношении к миру, при этом ни словом не упоминаться об Отце; о Нем речь шла лишь в трактате «De Deo Inno» («О троичном Боге»). Однако это разделение учения о Боге на два трактата, «De Deo ипо» и «De Deo trino», с точки зрения свидетельства Писания и раннего предания, для которых Бог всегда Отец, в высшей степени проблематично[603]. Поэтому мы постараемся развивать содержательные аспекты трактата «De Deo ипо» как учение о Боге Отце.

Это развитие показывает, что и в истории догматов и истории богословия нет прибыли без убытков. Определения как разъяснения являются в то же время ограничениями. Разумеется, мы не в праве ставить на карту пользу, принесенную ими, если хотим вернуть то, что, согласно сегодняшним богословским представлениям, потерпело убыток или было полностью утеряно. При попытке выразить христианскую веру языком времени речь идет не только о тогдашней проблеме, но о постоянной задаче проповеди и богословия. Поэтому сообщение философского и богословского учения о Боге — это не устаревшая спекулятивная проблема, а попытка с интеллектуальной честностью нести ответственность перед мышлением за христианское учение об Отце. Эта проблема представляется нам сегодня ввиду принципиальной постановки под вопрос идеи о Боге, в особенности речи о Боге Отце, даже более актуальной, чем в прошедшие века.


3. Богословское определение сущности Бога

Определение сущности Бога в перспективе западной метафизики

Философский вопрос о последней причине (αρχή) всей действительности и библейская весть о Боге Отце, т.е. личностном начале и источнике реальности творения и искупления, при всем своем различии находятся во внутреннем соответствии. Это очень рано привело к синтезу этих двух точек зрения, исходящих из веры и мышления. Это богословское размышление о свидетельстве Писания и предания привело к богословскому определению сущности Бога, которое стало основополагающим для всей богословской традиции. Библейское имя Бога превратилось в богословское высказывание о сущности Бога. Этот синтез находится в точке пересечения всех проблем традиционного учения о Боге.

Исходным пунктом этого размышления было ветхозаветное откровение имени Божьего в горящем терновом кусте в Исх 3:14[604]. Согласно еврейскому тексту, Бог открывает себя Моисею как «Я есмь Тот, Кто есть». Употребленное здесь еврейское слово haya, которое мы обычно переводим словом «быть», по сути подразумевает «действовать»[605]. Таким образом, в данном слове откровения речь идет не просто о существовании или о Боге как абсолютном бытии. Напротив, речь идет об обетовании, а именно об обещании Бога, что Он будет здесь, т.е. что Он действительно будет со своим народом. Вторая часть этого высказывания добавляет, что Бог существует или присутствует так, как Он существует, т.е. образом, не поддающимся расчету и констатации. Охраняющее и спасающее присутствие Бога остается тайной Его свободы. Его существование абсолютно достоверно и, несмотря на это, не поддается ничьему влиянию; Бог обязательно верен своему обещанию, однако всегда по–новому. Это историческое самоопределение Бога встречается в Писании и в других местах: Бог есть первый и последний (Ис 41:4; 44:6; 48:12; Откр 1:17), Он — альфа и омега (Откр 1:4). Однако уже Септуагинта переводила высказывания о существовании, присутствии высказыванием о бытии: «Έγώ είμι ό ών». Так же и Вульгата: «Ego sum qui sum». Распространенный русский перевод гласит: «Я есмь Сущий». В этих переводах историческое высказывание обещания превращается в высказывание о бытии и определение. Этот переход намечается уже внутри самого Ветхого Завета, когда Прем 13:1 определяет Бога как Сущего (τον όντα).

Эта проявляющаяся уже в самой Библии и в ее переводах транспозиция имени Бога в определение сущности стала основополагающей для позднейшего предания. Уже иудейский религиозный философ Филон Александрийский мог вслед Исх 3:14 утверждать, что имя Бога «Сущий» (ό ών) или «Сущее» (το öv)[606]. Это высказывание Филона породило целую школу учеников. Мы снова и снова встречаем его у отцов церкви[607]. Августин полагал, что Платон и Моисей здесь говорят одно и то же[608]. Исходя из этого понимания, Афанасий, передовой боец Никейского собора, толкует высказывание собора в том смысле, что Сын из сущности Отца[609]. Средневековая схоластика восприняла этот синтез и превратила его в основу своих систем[610]. Само собой разумеется, этот синтез изменил не только библейское мышление, но и философию. Невозможно упрекать таких мыслителей, как Ориген, Августин и Фома Аквинский, в бездумной рецепции существующих образцов мышления; все они старались осуществить критическую и творческую передачу. Это можно доказать относительно всех великих богословов; мы ограничимся примером Фомы Аквинского.

Фома Аквинский обосновывает отождествление библейского имени Бога с философским понятием бытия, в т. ч. тем, что бытие является универсальнейшим из понятий. Чем более обширно понятие, тем более оно подходит Богу, поскольку Бог охватывает собой все сущее. Так, Фома перенимает при посредничестве Иоанна Дамаскина идею Григория Богослова о бытии как pelagus substantiae infinitum et indeterminatum (бесконечное и неопределенное море сущности)[611]. Фома связывает эту идею с неоплатоническими представлениями. В неоплатонизме бытие (ipsum esse— само бытие) находится на вершине пирамиды идей; оно есть первая сущность после Единого или Сверхсущего. Фома перенимает это учение об ipsum esse как о высшей идее, но называет ее esse commune, т.е. общее бытие, которому причастно все сущее, но не Бог[612]. Ведь Бог как источник всего бытия не «имеет» бытие, а, напротив, Он «есть» бытие. Вопреки неоплатонизму, для Фомы Бог поэтому не Сверхсущее, а, напротив, ipsum esse subsistens, самостоятельно существующее бытие, бытию которого причастно все остальное сущее[613]. Поэтому не Бог причастен esse commune, а наоборот, esse commune причастно Богу[614], оно есть первое и собственное действие Бога[615]. Таким образом, Бог как самостоятельно, через себя самого существующее бытие сам является началом и причиной, говоря по–библейски, Отцом всей действительности.

Этим учением о Боге как самостоятельно существующем бытии Фома, с одной стороны, сохраняет трансцендентность Бога по отношению к миру. Ведь между бытием Бога (которое есть «бытие бытием») и бытием творений (которое есть «обладание бытием») существует бесконечное качественное различие. Определением Бога как ipsum esse subsistens Бог не включается в охватывающий Бога и мир контекст бытия; Фома настойчиво придерживается точки зрения, что Бог не находится не только внутри какой–либо категории, но и не внутри бытия[616]. Он бесконечно выше всей остальной действительности. С другой стороны, благодаря определению сущности Бога Фома также может, в отличие от неоплатонизма, придерживаться данной в идее о творении имманентности Бога в мире. Ведь если Бог есть сама действительность, охватывающая все бытие, то невозможно мыслить Его в отношении мира и человека только как визави; если бы Бог был визави мира, Он был бы ограничен миром и превратился бы тем самым в конечное существо. Если же мыслить Бога как само бытие, то все, что существует, причастно Божественной действительности; тогда Бог присутствует во всех вещах[617]. Таким образом, Он не далекое и недоступное Сверхсущее, а Бог, присутствующий в мире; он вездесущ. Так, Бог трансцендентен и имманентен в одно и то же время.

Из определения сущности Бога как ipsum esse subsistens следует, что Бог как полнота бытия не знает недостатка в бытии, не знает потенциальности; напротив, Он представляет собой абсолютно совершенное бытие и вместе с тем чистую актуальность (actus purus). Это совпадение сущности и бытия в Боге обосновывает простоту Бога и Его неизменность. Ведь оно не означает, что Бог последовательно осуществляет свою сущность, а напротив, что Он есть Его сущность[618]. Поэтому вечность Бога означает не только то, что Бог не имеет начала и конца, но то, что Он одновременно есть начало и конец. Поскольку Ему не требуется последовательно осуществлять свое бытие, Его вечность состоит в «tota simul et perfecta possessio» Его бытия (совершенное обладание всем Его бытием одновременно)[619].

Неизменность и вечность, следующие из определения сущности Бога как ipsum esse subsistens, не означают, что Бог — во всех отношениях неподвижное, застывшее существо. Напротив, именно из этого определения сущности следует, что Он есть чистое познание[620] и поэтому Ему принадлежит жизнь в высшей степени[621]. Именно Бог, который мыслится с помощью категорий классической метафизики, — не мертвый, а в высшей мере живой Бог.

То, что Фома выражает при помощи понятия ipsum esse subsistens, позднейшие богословы вслед за отцами церкви часто старались выразить с помощью идеи абсолютной самостоятельности Бога (aseitas, «всебейность»)[622]. При этом они понимали aseitas не только в непосредственном смысле слова, т.е. отрицательно. Они подразумевали не только то, что Бог существует не благодаря другому и через другого, а исключительно благодаря себе и через самого себя, что Он, несотворенный и независимый от всей остальной действительности, есть сама безусловная действительность. Таким образом, aseitas понимается также в положительном смысле и подразумевает, что Бог есть самостоятельная действительность, что Он есть бытие из самого себя. Конечно, понятие «aseitas» непосредственно выражает только отрицательный аспект, в то время как понятие ipsum esse subsistens выражает положительный аспект. Поэтому Бог как ipsum esse subsistens считается собственным метафизическим определением сущности Бога.


Классический синтез Фомы Аквинского гениален и внушителен. Но выдерживает ли он критику? Чем больше углубляешься в него, тем больше ощущение того, что совершаешь одинокое путешествие по краю пропасти. В нашем столетии этот синтез был принципиально поставлен под вопрос в диалектическом богословии. Э.Бруннер видел в переводе имени Яхве посредством понятия бытия «разрушительное» и даже «трагическое непонимание»[623]. Разумеется, Бруннера нельзя не упрекнуть в том, что сам он не понял основательно Фому Аквинского. Ведь Фома своим понятием ipsum esse subsistens стремится как раз не к тому, в чем его упрекает Бруннер, а именно вписать Бога в контекст бытия, охватывающий Бога и мир, а напротив, к сохранению трансцендентности Бога. Однако в этой критике есть зерно истины. Различия между библейским именем Бога и традиционным определением сущности Бога очевидны. Библия говорит не о бытии, а о здесь–бытии в смысле бытия–с–нами и–для–нас. Классическое определение сущности Бога не в состоянии, по крайней мере на первый взгляд, выразить этого живого Бога истории и Его личностное существо. Кажется, что Бог превратился в абстракцию, существо среднего рода, безличный понятийный идол, которому приписывают все что угодно, кроме личностных качеств. Философия бытия, как кажется, не в состоянии полностью отразить свидетельство Писания.

Самая убедительная критика онто–тео–логического строя метафизики и тео–онто–логического строя богословия является достижением М. Хайдеггера. Он обобщающе констатирует: «Ни молиться, ни приносить жертвы этому Богу человек не может. Перед causa sui нельзя пасть на колени в священном трепете, перед этим богом человек не может петь и танцевать». Хайдеггер даже полагает, что без–божное мышление, которое отказывается от Бога философии, от Бога как causa sui (причина самого себя), возможно, ближе божественному Богу. «Здесь Ему свободнее, чем способна допустить онто–тео–логика»[624]. Однако и эта критика не полностью справедлива по отношению к философскому достижению Фомы Аквинского. Определение сущности Бога как ipsum esse subsistens стремится как раз к тому, чтобы отличать Бога от ens commune. По крайней мере, упрекать Фому в «забвении бытия» в смысле Хайдеггера очень проблематично[625].

Насколько схоластическому синтезу присуща центральная библейская идея личностности Бога, было показано прежде всего И. Э. Куном. Кун старается прийти к синтезу различных схоластических определений сущности Бога[626]. При этом он исходит из бесконечности как определения сущности Бога согласно Скоту. Она отличает Бога от всех конечных творений. Но это отрицательное высказывание перешло бы в пантеизм, если бы не положительное определение Бога у некоторых томистов как абсолютного духа (интеллектуальности), чья сущность отличается не интенциональной бесконечностью человеческого духа, а реальной бесконечностью. Духовность также означает рефлексивность, осознанное бытие–в–себе и–для–себя, что для абсолютного духа означает независимость. Независимость Бога в контексте Его духовности обосновывает Его свободу. Таким образом, Бога можно определить как абсолютную свободу и абсолютную личность. Этим синтезом различных схоластических мнений Кун одновременно показал, насколько классическое метафизическое определение сущности Бога соответствует Писанию; это определение не только не скрывает личностного характера Отца, но и стремится ввести библейскую весть в мышление и отвечать за нее перед мышлением.

В своей интерпретации Кун также выявил взаимосвязь между классическим метафизическим определением сущности Бога и определением сущности в контексте философии свободы Нового времени. Он показал, что между ними не существует взаимоисключающих противоречий, а напротив, внутренние взаимосвязи.

Дальше других отважился пойти догматик из Вюрцбурга Г. Шелль, определивший Бога как causa sut[627]. В этом Шелль следует идеям неоплатонизма и формулировкам некоторых отцов Церкви; одновременно он воспринимает идею устанавливающей саму себя свободы из философии Нового времени. Согласно Шеллю, абсолютной свободе (в отличие от конечной свободы) не может предшествовать никакая природа и никакое праздное в себе субстанциальное бытие. Поэтому Бог для Шелля «не сначала факт или существо и после действие, а первоначальное действие и потому первоначальный факт», Он есть «вечное самоосуществление бесконечной силы действия… самоосуществление сознающей себя истины и святости». Позднее Шелль говорил не о самопричинности и самоустановлении, а, несколько более сдержанно, о самодеянии и самодействии Бога. Это определение Бога как causa sui было отклонено большинством богословов, поскольку существо, являющееся причиной самого себя, должно действовать прежде, чем оно начнет существовать; оно должно быть прежде, чем оно есть, что нарушает принцип противоречия. Кроме того, большинство богословов опасались, что вместе с идеей самоосуществления в понятие Бога будут внесены становление и вместе с ним потенциальность. Эти возражения неизбежны на основании классической метафизики. Однако они не воздают должное стремлению Шелля, которое, несмотря на свою неудачную формулировку, имеет право на существование. Шелль стремится преодолеть на основе мышления Нового времени вещественно–субстанциональное понимание бытия и мыслить Бога как бытие в действии, свободе и любви. В этом Шелль гораздо ближе подошел не только к современному мышлению, но и к библейскому пониманию Бога, чем его противники–неосхоласты, добившиеся в 1898 г. внесения его сочинений в индекс запрещенных книг и в убыток христианской вере предотвратившие этим влияние взглядов Шелля на новый, соответствующий современной духовной ситуации синтез веры и знания. Или же богословие XIX и XX вв. должно быть менее способным к критическому и творческому синтезу, чем отцы Церкви первых веков?


Определение сущности Бога в перспективе развитой в Новое время философии свободы

В то время как классическая метафизика заключает от бытия к свободе и понимает свободу как высшую форму бытия, как находящееся в себе и сущее благодаря себе бытие, философия Нового времени исходит из субъекта, конкретнее, из свободы, чтобы мыслить бытие в перспективе свободы. Кант говорит в этой связи о коперниканском перевороте[628], который Фихте еще решительнее понимает как выбор свободы[629]. Не констатируемый факт, а действие свободы есть первое, что открывает мир. Таким образом, бытие есть действие, осуществление, событие, происшествие. Не находящаяся в себе субстанция, а эк–зистенция, свобода, выступающая из себя и осуществляющая себя в действии, является теперь исходной точкой и перспективой мышления. Очевидно, что в перспективе этого нового подхода и новой формы мышления необходимым стало и новое освещение вопроса о Боге.

На первый взгляд, между библейским мышлением и мышлением Нового времени наблюдается существенное родство. Поэтому изредка совершались попытки представить мышление Нового времени как секуляризацию и мирское осуществление библейского мышления. Невозможно не заметить опасностей этого подхода для христианского понимания Бога. Богу угрожала опасность быть сведенным к одному лишь моменту самоосуществления субъекта и свободы; Он стал бы только посредником нравственной свободы, воплощением царства свободы, но перестал бы быть личностным визави человека[630]. Эта опасность проявилась в т.н. дискуссии об атеизме, который был вызван статьей Фихте «О причине нашей веры в Божественное управление миром» (1798). Фихте полагал, что, поскольку личность существует только в отношении к другим личностям нашего мира, понятие личности равноценно ограничению и конечности и не может быть предикатом Бога[631]. Похожее возражение снова встречается в нашем столетии у К.Ясперса[632] и в тех направлениях современного богословия, которые из страха перед опредмечиванием Бога приходят к отрицанию теизма[633] или стремятся определить Бога скорее как сверхличность, чем как личность[634]. Эти проблемы не новы. Они встречаются не только в пантеистических и панен–теистических течениях Нового времени, в религиозности Гете, в философии Дж.Бруно и Б.Спинозы, но и в монистическом понимании действительности в религиях Азии, в особенности в буддизме, который не приписывает Богу ни положительных, ни отрицательных предикатов. Понятие «личность», особенно применительно к Богу, представляет собой, вероятно, самый сложный момент в диалоге между христианством и восточными религиями.

Определение сущности Бога в перспективе свободы оправдывает себя уже в первом размышлении о классическом понятии личности. Ведь к классическому понятию личности относится, с одной стороны, индивидуальность в смысле незаменимой и непередаваемой неповторимости. Оказавшее влияние на всю последующую традицию определение личности у Боэция гласит: «naturae rationalis individua substantia» (индивидуальная субстанция разумной природы)[635]. Этот индивидуальный образ существования духовной природы, казалось бы, включает в себя конечность и поэтому исключает применение понятия личности к Богу. С другой стороны, личность характеризуется разумностью, а значит, бесконечностью. Уже конечный дух, согласно Фоме Аквинскому и вслед за Аристотелем, есть «quodammodo отпiа» (в каком–то смысле всё); он неограничен и направлен на целостность действительности. Поэтому к духовной природе относится эк–зистенция, бытие–за–пределами–себя и–над–собой. Этот аспект был отражен прежде всего в определении личности Ричарда из Сент–Виктора: «naturae rationalis incommunicabilis existentia» (несообщаемое существование разумной природы)[636]. Личность в ее индивидуальной неповторимости направлена на целостность действительности. Таким образом, уже в области конечного личность отличается напряжением между конкретным, неповторимым индивидуумом и его неограниченной открытостью по отношению к действительности. Другими словами, в личности неповторимым образом присутствует целостность действительности. Личность есть Dasein, здесь–бытие, т.е. «здесь» бытия[637]. Конечная личность есть интенциональным образом субсистенция (самостоятельное существование) бытия и поэтому esse subsistens rationale (разумное самостоятельно существующее бытие). Поскольку в личности интенционально присутствует целостность действительности, непозволительно подчинять и жертвовать личность никакой якобы высшей цели, ценности, контексту и целому; ее личност–ность обосновывает ее безусловное достоинство, по причине которого она никогда не может быть средством для достижения цели, а только целью в самой себе.

Исходя из классического понятия личности, мы можем в ходе второго размышления обратить наше внимание на антропологический переворот Нового времени. Это не обязательно ведет к названным апориям в понимании Бога. Ввиду ее направленности на целостность бытия личность не находит покоя ни в чем конечном, ни в материальных, ни в духовных ценностях, ни в конечных личностях. Отсюда свойственное человеку постоянное беспокойное «странничество» и стремление «к выходу за собственные пределы». Человеческая личность может достичь своего окончательного осуществления только во встрече с личностью, бесконечной не только по своему интенциональному притязанию, но и по своему реальному бытию, во встрече с абсолютной личностью. Таким образом, подобающее понятие личности как неповторимого «здесь» бытия с необходимостью ведет к понятию абсолютной, божественной, личности[638]. Если понимать личность как неповторимое осуществление бытия в целом, то применение категории личности к Богу никак не означает опредмечивания Бога. Напротив, категория личности может по–новому выразить то, что бытие в Боге существует неповторимым образом, что Бог, таким образом, есть ipsum esse subsistens.

Личностное определение сущности Бога воспринимает и в то же время превосходит классическое определение сущности Бога. Оно мыслит Бога уже не в перспективе субстанции, т.е. не определяет Его как абсолютную субстанцию, напротив, оно мыслит Его в перспективе свободы и определяет Бога как совершенную свободу. Это личностное определение сущности Бога имеет то преимущество, что оно более конкретно и живо, чем традиционное абстрактное метафизическое определение сущности. Оно также ближе к библейскому образу Бога Отца прежде всего потому, что личность обязательно связана с системой отношений (реляциональностью). Ведь личность существует только в самоосуществлении себя в других личностях и благодаря другим личностям. Человеческая личность конкретно совершенно нежизнеспособна, если она не признана и не одобрена другими личностями, если она не встречает и одновременно сама не дарит любовь; она находит свое осуществление, когда в любви отказывается от себя, чтобы таким образом осуществить свою интенциональную бесконечность. В перспективе личности смыслом бытия оказывается любовь. Этот тезис имеет основополагающее значение для правильного понимания личностности Бога. Личностность Бога означает, что Бог — это самостоятельно существующее бытие, которое есть свобода в любви. Тем самым определение сущности Бога приводит нас к библейскому высказыванию: «Бог есть любовь» (1 Ин 4:8, 16).

Само собой разумеется, мы в состоянии применять категорию личности к Богу только по аналогии. Это не означает, что Бог — менее личность, чем мы, а означает, что Он в несравненно большей мере личность, нежели мы. Данное высказывание, что Бог в несравненно большей мере личность, чем мы, следует отличать от от тезиса о сверхличностности Бога. Этот последний тезис по сути дела ничего не говорит, поскольку личность — высшая категория в нашем распоряжении. Данную категорию можно применять по аналогии, но выходить за ее пределы в еще более высокое сверхличностное измерение означало бы покинуть область ответственной и имеющей смысл речи. Сущность Бога терялась бы в смутном, неопределенном и общем. Библейский Бог, у которого есть имя, при этом был бы упущен. В позитивном смысле категория личности оказывает тройную услугу:

1. Категория личности констатирует, что Бог не объект, не предмет, не вещь, которую можно установить и тем самым определить; напротив, Он субъект, существующий в безусловной свободе, говорящий и действующий. Таким образом, категория личности сохраняет неподвластность и сокровенность Бога в откровении Его имени. Так как согласно схоластической традиции «persona est ineffabilis» (личность невыразима), именно категория личности предохраняет от растворения Бога в каком–то общем понятии, в какой–либо системе. Определение Бога как личности, как это ни парадоксально, констатирует, что в конечном итоге Богу невозможно дать определение, дефиницию. Как личность Бог совершенным и незаменимым образом неповторим.

2. Категория личности констатирует, что Бог не предикат мира или человека, она настаивает на том, что Бог — суверенный субъект. Он — не маскировка и не идеологизация мира, человека, каких–то идей, движений и интересов. Поэтому непозволительны идеологические претензии на Бога в исключительно мирских целях; нельзя упоминать Его имя напрасно и злоупотреблять им, напротив, Его имя должно содержаться в святости. Необходимо отличать Бога от идолов, от абсолютизации мирских величин (власти, денег, сексуальности, славы, успеха и т.п.). Говоря современным языком, библейская вера в Бога обладает функцией критики идеологии. Посредством пророческой критики всевозможных идолов и абсолютизаций, порабощающих человека, библейская вера может служить свободе человека и сохранять трансцендентность человеческой личности[639]. Именно признание владычества Бога означает свободу человека. Поскольку Бог в несравненно большей мере, чем личность человека, представляет собой цель в себе самом и никогда — средство для достижения цели, такое объяснение релевантности веры в Бога для мира обладает непреодолимой границей. Понятие личности противостоит любой функционализации Бога, будь то с консервативно–утверждающей или прогрессивно–критической целью. Приоритет принадлежит не значимости Бога для нас, а признанию Божественности Бога, поклонению Богу и прославлению Бога. «Благодарим Тебя ради великой славы Твоей». Итак, понятие личности выражает славу и святость Бога.

3. Категория личности констатирует не только неповторимую субъектность Бога, но также говорит о том, что Бог есть всеопределяющая действительность. Эта категория серьезно выражает, что Бог не только потустороннее существо и вместе с тем не только личностный визави человека, но и, напротив, что Бог присутствует во всех вещах, что Его можно найти во всех вещах и в особенности Его можно встретить во всех людях. Однако этого еще недостаточно! В определении Бога, всеопределяющей действительности, как личности, происходит и личностное определение всего бытия. Этим совершается революция в понимании бытия. Не субстанция, а отношение (реляция) является последним и высшим. Для Аристотеля отношение относится к акциденциям, присущим субстанции, оно даже считалось слабейшей из всего существующего. Однако если сам Бог открывается как Бог союза (завета) и диалога, чье имя означает бытие–для–нас и–с–нами, то реляция обладает преимуществом по отношению к субстанции. Тогда свободное обращение Бога к миру и к нам обосновывает всю внутримировую субстанциональность. Таким образом, смысл бытия — не существующая сама в себе субстанция, а сообщающая себя любовь. При этом библейская идея Бога обладает не только критическим, но и позитивным значением. Она означает, что человеческая личность как личность абсолютно принята и любима. Таким образом, везде, где возникает любовь, там в модусе предвосхищения проявляется окончательный смысл всей действительности, там, фрагментарно и преходящим образом, наступает царство Божье. Таким образом, вера в Бога как во всемогущего Отца означает также веру во всемогущую любовь и в ее эсхатологическую победу над ненавистью, насилием, эгоизмом и подразумевает обязательство жить согласно этой вере.

Здесь возникает вопрос, имеющий решающее значение для нашего дальнейшего разговора о Боге: что значит «Бог есть любовь»? Во всяком случае, после всего вышесказанного понятно, что невозможно перевернуть это высказывание и сформулировать: «Любовь есть Бог». Тот, кто формулирует эту мысль таким образом, не признает субъектности Бога и вновь подчиняет Его всеобщему. Однако, вот решающий вопрос: Кому предназначена любовь, которую представляет собой сам Бог? Есть ли Бог в своей любви чистый поток Божества в мир, т.е. Бог не может быть без мира, как полагал Гегель? Но остается ли Он тогда Богом? Или же Бог есть любовь в себе самом, сообщение, самоотдача в себе? Есть ли Бог не только Отец мира и людей, но сначала Отец своего предвечного, единосущного Ему Сына? Так, определение сущности Бога как совершенной свободы в любви, так же как и библейский образ Бога Отца, снова указывает на христологическое обоснование библейской речи о Боге.


II. ИИСУС ХРИСТОС — СЫН БОЖИЙ