Богдан Хмельницкий был сыном своего народа и своего времени. Он происходил из безвестной казацкой семьи, правда, несколько уже поднявшейся из рядового казачества, так как отец его, Михаил Хмельницкий, был чигиринским сотником, то есть принадлежал к казацкой “старшине”; но, во-первых, сотники составляли самый низший ранг старшины, и во-вторых, в те времена старшина очень мало чем отличалась от рядового казачества. Существуют, впрочем, свидетельства, что более отдаленные предки его принадлежали к шляхетскому сословию. Мы не можем, конечно, придавать значения позднейшим измышлениям о происхождении Хмельницкого от молдаванского рода Богданов, властвовавших в Молдавии в XV веке, и т. п. При добром желании нетрудно вывести какую угодно генеалогию. Мы, понятно, говорим только о том, что достоверно известно. Безвестность происхождения Богдана настолько велика, что мы не знаем ни года его рождения, ни матери, ни детства. Там, в безвестной народной среде и безвестной местности, на далекой окраине, на границе беспредельной степи, среди вечных тревог и опасностей, родился и вырос будущий герой кровавой казацкой эпопеи. Отец его, как мы сказали, был чигиринским сотником; он владел хутором Суботовым, подаренным ему за военные заслуги. У сотника, очевидно, был уже некоторый материальный достаток и некоторая культурность. Сын его, Богдан, получил довольно порядочное по тому времени образование, сначала в киевской братской школе, а затем, по словам польских историков, в иезуитской коллегии в Ярославле (Галицком). Он владел польским и латинским языками, а со временем научился турецкому и, говорят, даже французскому языку. Мы не знаем, какую пользу извлек Богдан из знания латинского и французского языков для своего ума и сердца. В период же его десятилетнего руководства казацким восстанием мы видим большой природный ум и не замечаем почти никаких следов этой внешней образованности. Для того чтобы быть народным вождем, требуется нечто гораздо посущественнее латыни и каких угодно языков, и что в этом отношении дала школа Богдану, и дала ли что, мы совершенно не знаем.
В первый раз мы слышим о Хмельницком как участнике польско-турецкой войны (1620 – 1621 годы). Вероятно, Богдан был тогда еще юношей. Он отправился в поход вместе со своим отцом. Здесь он знакомится с военным делом под руководством знаменитого польского полководца Жолкевского; знакомится с искусством отступления по труднопроходимым местам, перерезанным болотистыми балками и байраками, искусством составлять подвижной табор из повозок и т. д. Кроме того, здесь “~он видел впервые, – говорит историк Кулиш, – как мало солидарны между собою паны, из которых каждый смотрел венценосцем. Он видел впервые, к чему способен казак, питающийся саламатою. Он видел в первый и, конечно, в последний раз, как много может делать один человек, употребивший 44 года на то, чтобы, по его собственному выражению, держать на своих плечах всю Речь Посполитую”. Поход окончился страшным поражением поляков под Цецорою, где был убит сам гетман и Михаил Хмельницкий, а Богдан вместе со многими польскими магнатами и шляхтичами взят в плен. Пленников, кого познатнее, турки посадили в башню в ожидании выкупа, а остальных, по обычаям того времени, вывели на рынок и продали в рабство. Богдан попал к какому-то богатому турку, у которого пробыл около двух лет. Как он жил в неволе, достоверных сведений, к сожалению, не сохранилось. Несомненно, что за это время он успел хорошо ознакомиться с турецкими обычаями и нравами, изучил турецкий язык, но, по-видимому, не испытал той тяжелой бусурманской неволи, какая оплакивается в народных думах “Невольничий плач”, “Про Кишку Самийла” и других. Выкупился ли Богдан или бежал из неволи, остается неизвестным. Неизвестна также и его жизнь по возвращении. Существуют указания, что он принимал участие в морских походах запорожцев на турецкие города. Упоминается также об его участии в войне Владислава с Москвою. Но, во всяком случае, он, по-видимому, не принимал особенно деятельного участия в народных восстаниях против польской шляхты, которые следовали одно за другим, постоянно разрастаясь. Затем мы встречаем его снова на родине – в чине чигиринского сотника. Он унаследовал от отца хутор Суботов, женился на Анне Сомковне из Переяславля и занялся хозяйством. Это не значит, что он предался мирным занятиям. В тех пограничных областях каждую пядь обработанной земли приходилось прикрывать вооруженной рукой, и чигиринскому сотнику нередко, вероятно, случалось отражать татарские набеги и подстерегать врага в безлюдных степях. Как бы там ни было, Богдан не заботился о “карьере”,не искал покровительства магнатов и других шляхтичей. А он не был лишен талантов, которые могли бы выдвинуть его, и не принадлежал к хлопам, которым никакие небесные и земные силы не могли помочь в те времена подняться на общественные верхи. Нет, Богдану Хмельницкому не нужны были громкие дела, он не мечтал о подвигах, чтобы прославиться. Его манила скорее мирная жизнь. Все же у него был хутор, было сравнительно большое хозяйство, были стада скота и табуны лошадей. И он дорожил этим. Он не сочувствовал, конечно, панскому гнету и стеснению казаков. Поэтому мы и встречаем его в качестве депутата, отправляемого казаками с разными просьбами к королю или на сейм, – то в качестве войскового писаря, подписывающегося под решениями рады, то даже с оружием в руках – в рядах прочего реестрового казачества, увлеченного народным потоком в борьбу со шляхтой. Но все это были, так сказать, свои семейные раздоры. Польские паны ведь тоже устраивали нередко наезды одни на других, составляли конфедерации и т.п., и все это не мешало им, однако, признавать неделимость Речи Посполитой и нерушимость ее общественного строя. Чигиринский сотник, одним словом, не злоумышлял ни против королевской власти, ни против целости польского королевства, ни против шляхты. Он не прочь был показаковать за счет татарвы, разгромить где-нибудь на море турецкие галеры, навести страх на самого падишаха. Всякое истинно казацкое сердце горело желанием померяться силами с бусурманином. Пусть только паны-шляхта не мешают казакам в этом деле и пусть они не посягают на казацкие вольности. Казаки же, в свою очередь, готовы помогать панам держать в повиновении своевольных хлопов и всегда будут биться вместе с ними против бусурман, Москвы и кого бы то ни пришлось. И чигиринский сотник, просвещенный латынью и понимавший французскую речь, вероятно, менее всякого другого из казацкой старшины сочувствовал буйству черни. С годами воинственный пыл уходил, и спокойная жизнь в Суботове получала все большую цену. Для человека, которому перевалило за 45 лет, перспектива скитальческой жизни, исполненной жестоких лишений и неуверенности в завтрашнем дне, не могла особенно улыбаться. Богдан мирно встретил бы свою старость и умер бы безвестным сотником, если бы преследования со стороны польской шляхты не сделали для него лично невозможным дальнейшую жизнь в Суботове и не вынудили его бежать на Запорожье и искать защиты у сечевого товарищества. Было тут еще одно обстоятельство. Нельзя сказать, чтобы история вполне раскрыла его, но что оно было, это несомненно.
Когда Владислав был еще королевичем, то между ним и казаками существовали какие-то тайные сношения. Казаки настойчиво выражали свое желание видеть его на польском престоле. “Если же, – писали они ему в своем послании, – сохрани Бог, кто-нибудь будет препятствовать вашему величеству получить престол отца вашего, то мы обязываемся жертвовать своим достоянием и жизнью за ваше величество”. Владислав, сделавшись королем, благоволил к казакам и не прочь был при помощи их обуздать своевольную шляхту. В особенности же он нуждался в содействии казаков для того, чтобы начать войну с турками, о которой он мечтал, как о святом деле. В переговорах с Владиславом принимал участие, между прочим, и Богдан Хмельницкий; рассказывают, что он ездил с разными поручениями от короля даже во Францию. В 1646 году Владислав, побуждая казаков к открытию военных действий против турок, выдал им тайную грамоту на восстановление казацких прав, послал красное адамашковое знамя с изображением белого орла, деньги и приказал строить чайки. Эту грамоту, “привилегию”, казацкая старшина припрятала от казаков ввиду тех соображений, что ей, старшине, выгоднее было, как говорится, в думе, “из ляхамы, мостывымы панамы, з успокоем хлиб-силь по вик вичный ужываты”. По каким побуждениям – неизвестно, Хмельницкий задумал выкрасть эту грамоту, хранившуюся, по рассказам одних, у казацкого старшого Барабаша, а по рассказам других – у Ильяша. Вероятнее всего, что у Богдана уже тогда обострялись отношения со шляхтичем Чаплинским и он предчувствовал, что добром для него возникшая личная распря не кончится.
Он устраивает в своем хуторе Суботове пир, сзывает казацкую старшину и, когда гости изрядно подвыпили, начинает с Барабашом разговор в таком роде:
“Что ты, любезный кум, держишь лист королевский, – говорит он, – дай мне прочитать его теперь”. – “На что тебе, куманек, читать его, – отвечает тот спьяну откровенно, – мы податей не платим, в войске польском не служим. Лучше нам, начальникам, брать деньги без счету да дорогие сукна без меры, чем, потакая черни, таскаться по лесам да буеракам, да своим же телом комаров, как медведей, кормить”.
Хмельницкий одобряет мудрые соображения старшого и подливает ему еще вина; скоро тот валится с ног и засыпает. Тогда Хмельницкий берет у него шапку и платок, зовет своего джуру (джура – молодой казак вроде пажа) и говорит ему:
“Скорей садись на лошадь и спеши к панье Барабашихе и скажи, что ее пан приказал отдать тот лист, который получил от короля”.
Джура ночью прискакал в Черкассы. Барабашиха спала и, пробужденная стуком, выскочила.
“Пани, – сказал джура, – заспорил мой пан с твоим паном, передерутся; так он прислал, чтобы вы дали те права, которые присланы от короля”. – “На горе себе он вздумал с Хмельницким гулять, – отвечала испуганная Барабашиха, – вот там в стене под воротами, в глухом конце, в ящичке в земле”.