— Налей хлопцам, — сказал дядя Вася, обращаясь к Чулкову. — Видишь, от холода почернели.
— Почернели, — зло передразнил его Кравчук. — Дунин неделю сидит в снегу на снарядных ящиках и не почернел. Сидит в шалаше из снега, как Дед Мороз с новогодними подарками!
— Ладно тебе, — прервал его Чулков. — Дунин еще в гражданскую сидел на снарядных ящиках, а им по восемнадцать!
Нас удивило то, что Чулков называл Кравчука на «ты», чего мы раньше не слышали. Они были примерно одного возраста, но Кравчук — начальник мастерской, а Чулков всего-навсего старший оружейный мастер.
— Наливай, наливай, — торопил дядя Вася.
Чулков налил в кружку разбавленного спирта и протянул Петру. Петр покрутил головой. Тогда Чулков сунул в мои замерзшие руки кружку, которую я чуть не уронил. Кравчук заскрежетал зубами. Я тоже отказался пить. Дядя Вася и Чулков не настаивали.
— Нет, нет, вы посмотрите на них, — бормотал Кравчук. — Они отказываются, а их уговаривают… Детский сад!
Я выпил впервые в жизни, и только потому, что мне не хотелось подводить дядю Васю и Чулкова. Внутри как бы обожгло и перехватило дыхание. Я задыхался. Дядя Вася подал мне котелок с водой и кусок хлеба. После меня выпил Петр. С ним случилось то же. Мы молча жевали хлеб, вытирая рукавами слезившиеся глаза.
— Привыкайте, — сказал Чулков. — Дело солдатское.
Я сразу почувствовал, как растекается по телу тепло, сладко кружится голова. Мне хотелось лечь, свернуться в углу и спать — не просыпаться.
— Вот что, братцы, — обратился к нам Чулков. — Вы на войне. На передовой. Она вот тут, за лесом. Рукой подать. Утром этот дом был у фрицев, а сейчас у нас. Так вот, пока будете жить, запомните…
— Жить?.. — опять пробормотал Кравчук, и рот его скривился в недоброй, пьяной улыбке. — Это еще надо посмотреть!
— Так вот… вы на войне, — повторил Чулков. — Ясно?
Мы молчали, подавленные всем этим. Что он хотел сказать?
— Так вот! Никто не будет заботиться, где вам ложиться, постели разбирать тоже никто не будет… Спали, ели или пили — спрашивать тоже никто не будет. На войне надо самому заботиться о себе. Никому никакого нет дела до того, было вам холодно или жарко. Всем холодно и всем жарко. Война… Этим все сказано…
Мы знали уже кое-что о войне, но пока еще далеко не все, и поэтому слушали его внимательно. Нам пришлось под Москвой попробовать фронтовой каши, но то, о чем говорил Чулков, обжигало нас изнутри, как выпитый спирт. Тогда нам еще не представлялось все таким жестоким и мрачным. Мы, вчерашние школьники, старательно разбиравшие на уроках положительные и отрицательные качества литературных героев, глубоко верили в человечность и надеялись, что она будет сопутствовать нам вечно. На наших пальцах еще были следы школьных фиолетовых чернил, которыми мы писали сочинения о высоких идеалах любви, честности, преданности, торжестве справедливости, ненависти к подлости, трусости, мещанству… И конечно, нам хотелось слышать от старшего не только о жестокости войны. Всю ее суровость и тяжесть мы чувствовали, как никто другой, ибо мы были особо ранимы. Для нас каждый шаг на войне был открытием и потрясением. Нам еще не приходилось до сегодняшнего дня переступать через убитых и пить спирт. А Чулков воевал чуть ли не с первого дня. Побывал в окружении, вышел из него и вынес на себе станковый пулемет! Для нас он бывалый солдат и высший авторитет. С ним мы были готовы идти в огонь и воду.
— На войне, — продолжал Чулков, — надо уметь в узком окопе, набитом народом, вот как в этой хате, пройти так, чтобы никого не задеть, а в открытом поле, где, кажется, никого не видно, всех сшибать, иначе тебя сшибут. Ты — или тебя. Таков закон войны.
— Он вас научит. Вы его только послушайте, — крутил головой дядя Вася. — Мудрец, да и только!
— А что, не так? — огрызался Чулков. — Тогда скажи как? Скажи, как им вести себя на войне? Им, юнцам, вчера писавшим сочинения о милой, трепетной Татьяне? Как там, у Пушкина? «Дика, печальна, молчалива, как лань лесная, боязлива». Так или не так?
— Говорить им надо, но не так.
— А как? — допытывался Чулков. — Значит, ты против того, что на войне надо сначала есть мясо, если его положили в котелок, а потом все остальное? В нормальное время добрые люди сначала едят суп, а потом мясо, а на войне все наоборот. Убьют, а мясо останется…
Чулков, наверное, долго бы еще философствовал, если бы вдруг не задрожала от сильного взрыва изба и не посыпались из окон последние осколки стекла. Разрыв был неожиданным и сильным, мы с Петром невольно наклонились, а задремавший Кравчук проснулся. Потом разрывы повторились, но уже дальше.
— Ладно, ложитесь, — сказал нам дядя Вася, — а утром за работу. Много оружия собрано, надо привести в порядок.
Места для нас не оказалось. На полу лежали один к одному. Только у самой двери оставалось незанятое место. Но там было холодно. Дверь не прикрывалась. И все же сон уложил нас у самого порога. Положив вещмешки под головы и рядом с собой карабины, мы улеглись.
Кто-то выходил, кто-то приходил, переступая через нас. Тянуло сквозняком. Я долго не мог уснуть, размышляя над словами Чулкова. Петр тоже не спал.
На рассвете деревню стали методично обстреливать. Разрывы доносились через равные промежутки.
— Ты не спишь? — спросил я Петра, едва очнувшись.
— Думаю.
— О чем?
— Как мы с тобой начали. А ты о чем?
— О том же… Только не начали, а продолжили.
Петр ничего не ответил.
Я вспомнил Павла Александровича, преподавателя литературы, мы его звали Былиною. Как-то он нам рассказывал о войне: как ходил в атаку и как боялся каждый раз. Воевал он в империалистическую солдатом. Больше всего нас удивляла откровенность учителя.
— Все боятся, — говорил нам Павел Александрович. — Только по-разному. Одни все переживания держат в себе и внешне не проявляют никакого беспокойства, а другие не в силах справиться с собой. Суетятся, бегают с места на место, ищут такое место, куда не залетит снаряд, и часто попадают прямо под разрыв. В трудную минуту такие люди поддаются панике, бегут куда глаза глядят, и тогда они на грани безрассудства. Все их помыслы направлены на то, как бы спастись. Они находятся во власти страха.
Потом я стал припоминать, зачем он нам об этом говорил? Это было, кажется, на уроке, когда Павел Александрович рассказывал о «Войне и мире». Он приводил примеры из разных произведений и закончил все тем же утверждением, что нет людей, которые ничего не боятся. Надо уметь преодолевать страх.
Мысли у меня начали путаться. Я вновь и вновь возвращался к рассуждениям учителя, пока не уснул на какое-то время.
После тяжелых наступательных боев и освобождения ряда населенных пунктов южнее Старой Руссы полк переходил к обороне.
В траншеях от ночных, пронизывающих насквозь морозов не было никакого спасения. Февральские метели заметали окопы и дороги. Полковые автомашины, занятые подвозом боеприпасов и продовольствия, кое-как пробивались до тылов полка, а дальше все снабжение переднего края перекладывалось на лошадей транспортной роты. Только на санях можно было пробраться ближе к окопам. Незаменимые фронтовые труженики-лошади воевали вместе с нами. Немало их лежало на обочинах дорог, там, где настигала вражеская пуля, осколок снаряда или оставленная немцами мина.
Ночью с КП полка потребовали срочно доставить в батальон станковый пулемет. Кравчук поручил мне взять в транспортной роте лошадь, проверить в темноте имевшийся у нас на такой случай пулемет, залить кожух незамерзающей жидкостью и отвезти в батальон.
Я быстро собрался и пошел в соседнюю деревню, где стояла транспортная рота. Разбудил командира роты и попросил побыстрее выделить ездового и лошадь для доставки пулемета. Капитан, с буденновскими усами, был крайне недоволен тем, что я его разбудил, долго ворчал, потом стал ругаться и наконец, заявив, что лошади и люди измотаны и послать ему некого, перевернулся на другой бок, натянул на себя полушубок и утих. Я стоял некоторое время около него. Меня и самого разбирало тепло в жарко натопленной хате.
— Так и доложу, что командир транспортной роты не дал лошадь, а посему доставить пулемет не могу.
— Докладывай…
Я постоял еще минуту в надежде, что капитан опомнится, но он молчал. Тогда я направился к выходу и со всей силой хлопнул дверью. Как и предполагал, это сразу же подействовало.
— Постой, — догнал он меня в сенях, звеня шпорами. — Какие все обидчивые стали! Запрягай и поезжай.
— Запрягать я не умею.
— Дежурный поможет.
Мне действительно никогда раньше не приходилось запрягать лошадь и самому ездить на санях. Я даже побаивался лошадей. Все это объяснил цензурному по роте. Дежурный сам запряг и, передавая вожжи, успокоил меня, сказав, что лошади очень смирные, устают и еле волокут сани. В этом я сразу же убедился.
Кравчук помог мне поставить заиндевевший пулемет на сани, я натянул вожжи — сани заскрипели.
— Поезжай через лес, — объяснял вдогонку Кравчук. — Прямо. Потом спустишься за лесом в глубокую балку, а там увидишь Хорошево. В нем КП полка. Рядом батальон.
Лес, о котором говорил Кравчук, виднелся метрах в пятистах от деревни. Не доезжая до него, я увидел справа у дороги несколько трупов, наполовину занесенных снегом. Они чернели на белом снегу. Лошадь шла медленно. Судя по одежде, в снегу лежали не солдаты, а, видимо, местные жители. Один убитый лежал настолько близко от дороги, что его ноги чуть не попадали под полозья.
«Кто они? Почему их не убирают? За что они были расстреляны немцами?» — спрашивал я себя.
Кругом ни души. Мела поземка. Я сидел на санях, повернувшись спиной к ветру. До меня долетала перестрелка, слышался скрип полозьев. Высоко в небе поблескивали холодные звезды.
Приближался лес. Там, где-то на обочине дороги, была точка полкового склада боеприпасов, выброшенная вперед в ходе наступления. Охранял ее и отпускал в роты патроны, мины, гранаты рядовой Дунин. Это о нем говорил Кравчук, когда мы приехали с Петром. Скоро я заметил этот склад и его хозяина и остановился. Высокий, молчаливый, с мрачным худым лицом, Дунин всегда как-то держался в стороне. Я не видел, чтобы он с кем-то говорил. Если кто спросит его, ответит, и на этом точка. Чем-то он был глубоко озабочен, но держал все в себе, и никто не знал его дум, а может быть, и горя. Когда я подошел к нему, он сидел на ящике, сгорбившись, с винтовкой на коленях и грел руки над небольшим костром. Высокие снежные стены, прикрытые сверху хвоей, со стороны укрывали костер. Этот снежный зако