Евгений ФИЛЕНКОДАРЮ ВАМ ЭТОТ МИРМИР ГАЛАКТИЧЕСКОГО КОНСУЛА
В зеркале
Каждый вечер я возвращаюсь к себе в комнату, не раздеваясь, встаю перед зеркалом и тихо себя ненавижу
Кстати, не всегда тихо. Случается, что сумка летит в одну сторону, туфли в другую. Мне пришлось заменить обычный светильник на шар из небьющегося пластика. На внутреннем дизайне комнаты, если такой и замышлялся, это почти не сказалось. Зеркалу тоже доставалось, но оно было небьющимся с самого начала. После того, как я поранилась отскочившими от него каминными щипцами (на кой черт в доме каминные щипцы, если нет настоящего камина?!), да еще кто-то, кажется — Ансельм, объяснил мне, что разбить зеркало есть дурная примета, я оставила его в покое. Зеркало не виновато, что я урод. Оно просто с нечеловеческим равнодушием сообщает мне этот непреложный факт.
Зеркало я тоже ненавижу, но, кажется, эта дрянь сильнее меня.
Доктор Йорстин, мой психоаналитик, не устает твердить: «Тебе нужно принять себя как есть, полюбить себя… полюбишь себя, и весь мир тебя полюбит… дай ему хотя бы малый шанс…»
Но как можно любить то, что отражается в зеркале?!
Ансельм со свойственной ему проницательностью замечает:
— Если тебе так уж не по вкусу твоя внешность, от зеркала можно просто избавиться. Черт с ним, — продолжает он, развалясь на диване во всю свою широту и долготуи с прохладным любопытством наблюдая за моим безмолвным поединком с собственным отражением. — В конце концов, ты умная, я знаю сотню человек, которым этого твоего качества остро не хватает. Из этой сотни добрая половина охотно поменялась бы с тобой своими преимуществами.
— Вот и ты тоже понимаешь, что внешняя привлекательность — их преимущество, — брюзгливо констатирую я.
— Не будь злюкой, Тонта, и никто не заметит разницы между ними и тобой.
— Они и я… я и они. Между нами всегда будет пропасть.
— Перестань, — ворчит Ансельм. — Ты всегда можешь изменить свою внешность. Покрасить волосы, укоротить нос, нарастить то, чего, по твоему мнению, недостает для полной гармонии. Ты вообще имеешь представление о том, — вопрошает он, воодушевляясь, — какова она, полная гармония?
Я зависаю на пару минут в задумчивости. И пока перед моим внутренним взором проносятся одна за другой шаблонные красавицы с идеальными женскими формами (каждая вторая с неописуемым злорадством демонстрирует мне выпяченный средний палец), Ансельм с огромным сарказмом объявляет:
— Но тогда это будешь уже не ты, а какая-то положительно незнакомая ни мне, ни тебе самой, никому вообще девица, никогда прежде в природе не существовавшая. Будто бы только что народившаяся на свет, и сразу во взрослом состоянии. Что само по себе довольно забавно и наводит на разнообразные размышления, но не приведет ли это к утрате тобою той личности, к какой все мы, не исключая и тебя самое, привыкли? Что, если твоя новая оболочка, самых волнующих статей и самой выигрышной внешности, не примется диктовать заточенному внутри этой прекрасной и благоустроенной тюрьмы сознанию свои правила, перекроит под себя и избавится от лишнего? А что конкретно она сочтет лишним, мы все, и ты в том числе, можем лишь гадать.
— Давайте проэкспериментируем, — бормочу я сварливо, но никто меня не слушает.
— Нет уж, лично я, — разглагольствует Ансельм, болтая в воздухе мощной волосатой ногой в разношенном тапочке и разглядывая меня весело и беззастенчиво, — вполне доволен твоим обществом в актуальном облике, отвыкать не готов и тебе не советую. Просто не будь злюкой, и это всем упростит жизнь.
— Всем-всем? Даже мне?
— Ты не поверишь!
Я смотрю на него — шесть с половиной футов первосортного загорелого мяса, на доступных обозрению участках покрытого светлой тутой шерстью и неоновыми татуировками, литые мышцы, чеканный профиль, мощная челюсть в вечерной щетине… какую еще пошлую псевдолитературную характеристику универсального самца можно здесь применить?., и вот ведь подлость: все перечисленное ляжет в строку, все в наличии, можно подойти и потрогать, дабы убедиться в реальности. Я таращусь на него, и мне хочется убить его, пускай даже иронией. Ненавижу его совершенство в уничтожающем контрасте с моим убожеством. Рядом с ним я выгляжу еще гаже и ничтожнее, чем в одиночестве перед проклятым зеркалом. Словно бы небесам недостаточно того, что они произвели меня на свет тощей блеклой страхолюдиной, и они, чтобы побольнее наказать, послали на мою голову эту шести-с-половиной-футовую напасть — самодовольную, безупречную во всем, не исключая интеллекта, что с их стороны в особенности оскорбительно. Аргументация типа «невзрачная, зато умная» рядом с ним не прокатывает. Ну да, он ничуть не глупее меня, а в современных разделах большой математики сведущ даже и поболее.
Но, в отличие от меня, он еще и хорош собою.
Мы даже не комическая пара из оперетки. Мы — красавец и чудовище.
Должно быть, мои тайные мысли отражаются на лице, добавив ему безобразия, потому что Ансельм приподнимается на локте и досадливо роняет:
— Сделай одолжение, Тонта, перестань. — Потом делает красноречивую паузу и задает вопрос, от которого меня окончательно начинает трясти: — Так мы займемся любовью или?..
— Или, — цежу я, не размыкая губ, наполнив свой ответ всем ядом, какой только сыскался в моих ядовитых железах.
Без малейшего промедления он уточняет:
— А сексом?
Не удостаиваю его ответом.
— Тогда, может быть, мы просто… — и он называет вещи своими именами.
— Пошел вон! — изрыгаю я с адским пламенем.
Ансельм беспрекословно подбирает конечности и выпутывается из объятий дивана.
— Шутка, — говорю я хладнокровно. — Ты ведь знаешь, мой цинизм ни в чем не уступает твоему.
— Да как угодно, — фыркает он, нимало не обидевшись, и снова распростирается. От него мои припадки отскакивают, как теннисный мяч от стенки. Не будь он так хорош, нас можно было бы назвать идеальной парой. — Коль скоро интимная сфера отпадает, можем порезвиться в сопространственной проблематике за номером семь тысяч сто пять, твоей любимой. Ты ведь, кажется, совсем на ней подвинулась? Или просто поболтать… хотя болтать ты сегодня, как я вижу, тоже не расположена.
Проницательный, я же говорила… И чего я на него взъелась? Едва только мне в голову приходит эта первая за вечер здравая мысль, как он живо садится на диване и адресует мне тот же вопрос:
— Антония Стокке-Линдфорс, и чего ты, спрашивается, на меня взъелась?
У меня даже вся злость прошла. Я стою перед ним, хлопая глазами, как самая глупая кукла (большие серые глаза-стекляшки и короткие, словно подпаленные, белесые ресницы, словом — безобразнее некуда).
— Ты же знаешь, Тонта, как я тебя люблю, — сообщает он самым убедительным на свете голосом.
Я вздыхаю, успокаиваюсь и разыгрываю обычную репризу в духе «ах, я вся млею от одного твоего голоса». То есть мощусь к нему под бочок, под его громадную жаркую лапищу, а после еще пары-тройки прочувствованных вздохов и вовсе перебираюсь на колени. Не думаю, чтобы его это ввело в заблуждение. С его-то хваленой проницательностью… Ну, так и он знает, что мне доподлинно известно: он всем девушкам уже говорил, говорит и будет говорить ту же запиленную фразу. Все потому, что он неложно любит ту фройляйн, которая в данный момент времени пребывает в пределах досягаемости его упомянутых выше жарких лап. И он будет в это свято верить, и нет оснований подозревать его в неискренности, и для всех будет проще не задумываться о том, что было до и что будет после. Сегодня он со мной и вчера тоже был со мной, а если повезет — то останется со мной и завтра. Божественный, головокружительный, без физических изъянов и личностных аберраций. Велеречивый укор моему никудышеству.
— Сопространственная проблематика семь сто пять, — мурлычу я (хотя какое там «мурлычу»… голос у меня — тупым ножом по точильному камню!), — раздел третий, первые два я уже худо-бедно расковыряла.
— А чем отблагодаришь? — ободряется он.
— Что-нибудь придумаю…
Он захочет задержаться на ночь, но я его все же выставлю. А зеркало никуда не денется.
И эта пытка не закончится никогда.
Уж не знаю, какие зависимости и аналогии выстраивались в Ансельмовой башке, когда он производил от моего имени этот чудовищный ласкательный деминутив, но хотите знать, что такое «Тонта» в переводе с испанского? Дуреха.
Улитка Гильдермана
Сопространственная проблематика семь сто пять. Иначе называемая «улиткой Гильдермана». Здесь важен не один лишь математический аппарат, здесь не обойтись без воображения. С которым у меня никак. То есть оно имеется в каких-то гомеопатических дозах, но, как принято говорить в наших кругах, «в пределах статистической погрешности». И потому моим воображением, опять-таки оперируя традиционным академическим лексиконом, «можно смело пренебречь». Убийственный диагноз. Ансельм, сытая мускулистая каланча, спокойно помещает улитку Гильдермана в свой мозг, которому, казалось бы, и места не найдется в этом совершенном организме… зачем Геркулесу мозг, когда у него есть бицепсы и пенис?., и оттуда, из раздолий несправедливо, нечестно отпущенного ему природой воображения, сыплет координатами и проекциями. Я не понимаю, не понимаю, не понимаю, как это ему удается. И почему это удается ему, для которого семь сто пять всего лишь занятная математическая абстракция, почему это дано сутулому Хейну Царгеру, колобку Детлефу Юнвальду, веснушчатой толстухе Эльфриде Унру, даже смазливой, как детская кукла, и с такими же соломенными кудряшками Ильзе Таннеберг и еще доброму десятку индивидуумов из числа тех, кого я знаю хотя бы в лицо. Иногда мне чудится, что даже собаки на беговых аллеях Кампуса что-то смыслят в окаянной улитке Гильдермана и провожают меня взглядами, исполненными не то сочувствия, не то иронии. Собак я тоже ненавижу. Между прочим, доктор Йорстин вот уже несколько раз заводил разговор о собаках. Мол, не имею ли я планов подружиться с одной из этих тварей и, если удастся, поселить ее у себя в доме. Нет у меня таких планов по поводу собак. Все мои планы сводятся к чертовой улитке. Вот что я желала бы поселить в своей голове. Это мой рок, это мое проклятие. Иногда мне снится дивный сон, будто бы в моем мозгу вдруг лопнула какая-то незримая перепонка, и грянуло озарение, все стало на свои места, все сделалось легко и просто, и я могу бродить по внутренним изгибам улитки Гильдер