— Все, Рэмзен, я упился, — поведал О'Рун другу. — И какого черта строят такие рестораны — кружатся и кружатся, словно огненный шар в фейерверке… У меня отберут мою бляху и выгонят в шею. Говорить-то челе… чле… членораздельно я могу, а вот ноги у меня з-заикаются. Через три часа мое дежурство. Мне каюк, Рэмзен, говорю тебе, мне каюк.
— Ну-ка взгляни на меня, — сказал Рэмзен, бодрый и веселый как ни в чем не бывало. — Кто перед тобой?
— Славный парень, — пробормотал О'Рун заплетающимся языком. — Славный старина Рэмзен…
— Нет, — сказал Рэмзен. — Не то. Ты видишь конного полисмена О'Руна. Посмотри на свое лицо, впрочем, нет, без зеркала ты не сможешь… Ты смотри на мое лицо, а думай о своем, понимаешь? Похожи мы с тобой? Как два обеда за французским табльдотом! В твоем мундире, с твоей бляхой, на твоем коне я сегодня очарую молоденьких нянек и не дам траве расти под ногами гуляющих в парке. Я спасу тебе твою бляху и твою честь, не говоря уже о том, что для меня это будет самым развеселым делом с тех пор, как мы задали жару испанцам.
Точно в назначенное время в парке появилась подставная фигура конного полисмена О'Руна на его кауром коне. В форменной одежде два несхожих между собой человека выглядят похожими; двое, имеющие некоторое сходство в чертах и фигуре, покажутся близнецами. Рэмзен двигался рысцой по аллеям в полном восторге от этой забавы — так мало истинных удовольствий выпадает на долю обладателям десятимиллионного состояния.
Рано утром по главной аллее застучали колеса открытой коляски, запряженной парой горячих гнедых рысаков. Это отдавало чем-то иностранным — в утренние часы парк посещают только люди малозначительные, желающие сохранить здоровье, бедность и мудрость. В коляске ехал старый господин — белоснежные бакенбарды и на голове кепка в крупную цветную клетку — для прогулки в коляске такую можно было надеть только весьма значительной персоне. Рядом с ним сидела та, что покорила сердце Рэмзена, — юная леди, напоминающая цветок граната и тоненький золотой серп молодой луны.
Коляска двигалась навстречу Рэмзену. На одно мгновение взгляды молодых людей встретились, и если бы не извечная робость сердца влюбленного, Рэмзен мог бы поклясться, что личико девушки вспыхнуло легким розовым румянцем. Еще шагов тридцать он продолжал рысцой свой путь, но вдруг резко повернул каурого вспять, услышав за спиной частый, быстро удаляющийся лошадиный топот — гнедые понесли.
Рэмзен пулей полетел вдогонку коляске. Тому, кто олицетворял собой полисмена О'Руна, предстояло дело, входящее в его прямые обязанности. Через полминуты каурый уже мчался рядом с гнедыми, он скосил глаз на Рэмзена и этим единственным способом, которым располагают полицейские лошади, сказал ему:
— Чего ты ждешь, самозванец? Ты не О'Рун, но тебе ничего не стоит наклониться вправо и схватить под уздцы этих гнедых черепах. Ага, ты все же кое-что соображаешь! Сам О'Рун не сделал бы это ловчее.
Тугие мускулы Рэмзена принудили понесших коней к бесславному повиновению — коляска остановилась. Кучер, высвободив руки из вожжей, соскочил с козел и уже стоял впереди упряжки. Каурый приплясывал в знак одобрения своему всаднику и поносил на свой лошадиный лад смирившихся гнедых. Рэмзен медлил возле коляски, смутно сознавая присутствие невыносимого, ненужного старого господина в клетчатой кепке, который все что-то спрашивал и спрашивал, не умолкая. Зато он очень ясно сознавал, что перед ним глаза цвета фиалки, способные высечь искры из камня, или, как это там говорится, видел улыбку юной леди и взгляд, слегка испуганный, но таивший в себе нечто такое, что извечно робкое сердце влюбленного еще не способно было разгадать. И старый господин и его юная спутница допытывались у Рэмзена, как его зовут, и в самых любезных выражениях осыпали его изъявлениями благодарности за геройский поступок. Особенно говорлив и настойчив был старый господин, но более красноречивый призыв можно было прочесть в глазах юной леди.
В мозгу Рэмзена мелькнула приятно волнующая мысль, что, не проявляя излишней гордости, он может назвать имя, достойное быть произнесенным в самых высоких сферах, и затем с должной гордостью, не стыдясь, присовокупить к нему цифру своего скромного состояния.
Он уже было открыл рот, чтобы ответить, но тут же вновь закрыл его.
Кто он такой? Конный полисмен О'Рун. В его руках служебная бляха и честь товарища. Если спасителем цветка гранатового дерева и клетчатой кепки оказался Элсворт Рэмзен, обладатель десяти миллионов и коренной ньюйоркец старинного рода, то где, спрашивается, полисмен О'Рун? Не на своем посту, а значит, разоблачен, обесчещен, выгнан с позором. Да, явилась любовь, но до нее было другое, более важное — содружество людей на поле сражения против общего врага.
Рэмзен отдал честь и, глядя куда-то между ушей каурого, укрылся за стандартной полицейской формулой.
— Не стоит благодарности, — сказал он бесстрастным тоном. — Нам, полиции, за это платят. Это наша обязанность.
Он повернул коня и поехал прочь, в душе проклиная noblesse oblige, но отлично сознавая, что не мог поступить иначе.
К концу дня Рэмзен отвел каурого в конюшню и отправился к О'Руну. Рослый полисмен — вновь благодушный и невозмутимый — сидел у окна и курил сигару.
— Черт бы тебя побрал вместе со всей твоей полицией, бляхами, конями, медными пуговицами и всеми теми, кто валится с ног от двух стаканов сухого вина! — проговорил Рэмзен с чувством.
О'Рун улыбался, и лицо его выражало явное удовлетворение.
— Молодчина, старина Рэмзен! — сказал он благодушно. — Я уже все знаю. Они меня выследили-таки и два часа назад явились сюда. Понимаешь, у нас в семье произошла небольшая стычка, ну я взял и удрал из дому: пусть знают! Я, кажется, не говорил тебе, что мой родитель — граф Ардсли. Забавно, что вы столкнулись с ним в парке. Если ты загнал моего каурого, я тебе этого вовек не прошу. Я хочу купить его и забрать домой. Ах да, моя сестра — ну, понимаешь, леди Анджела — непременно хочет, чтобы я привел тебя вечером к ним в отель. А моя бляха? Ты ее не потерял, Рэмзен? Мне ведь придется вернуть ее, когда буду подавать рапорт об увольнении.
(Перевод Н. Дехтеревой)
Социальный треугольник
Часы пробили шесть, и Айки Сниглфриц отставил в сторону утюг. Айки был портновским подмастерьем. Неужели и в наше время существуют портновские подмастерья?
Как бы там ни было, Айки трудился весь день напролет в зловонной, жаркой, как парилка, мастерской — резал, сметывал, гладил, латал и чистил губкой. Зато, окончив работу, он воспарял ввысь и витал в облаках в пределах отведенного ему небосвода.
Была суббота, и хозяин нещедрой рукой выложил на ладонь подмастерья двенадцать щедро просаленных долларов. Айки наскоро ополоснул лицо, облачился в пиджак, шляпу, воротничок, затрепанный галстук, украшенный халцедоновой булавкой, и отправился на поиски своих идеалов.
Ибо каждому из нас по завершении дневных трудов надлежит устремиться в погоню за идеалом, будь то любовь, или карты, или омар по-ньюбургски, или сладкое безмолвие пыльных книжных полок.
Поглядите на Айки, как он семенит под грохочущей надземкой между двумя рядами пропахших потом мастерских. Бледный, сутулый, невзрачный, жалкий, обреченный на вечную духовную и телесную нищету, он помахивает дешевой тросточкой и дымит вонючей папиросой, всем своим видом намекая, что и в его чахлой груди жива бацилла светскости.
Ноги Айки доставили его к порогу, а затем и переправили через порог прославленного увеселительного заведения, известного под названием кафе Мажини — прославленного благодаря частым посещениям Билли Мак-Мэхана, великого человека, самого замечательного, по мнению Айки, из всех, кто когда-либо рождался на свет.
Билли Мак-Мэхан был местным политическим боссом. «Тигр»[15] был с ним ласков, как котенок, а жители района считали его источником и даятелем всех благ. В тот миг, когда Айки вошел в кафе, Мак-Мэхан, раскрасневшийся, великолепный, торжествующий, стоял, окруженный шумливой гурьбой своих сподвижников и избирателей. Судя по всему, только что состоялись выборы; была одержана блестящая победа; метла голосования основательно прошлась по городу и навела в нем порядок
Айки шмыгнул к стойке и, часто задышав, уставился на своего кумира.
Как хорош был Билли Мак-Мэхан — веселое, открытое лицо с гладкой кожей и крупными чертами; острые, как у молодого сокола, серые глаза; брильянтовое кольцо; трубный голос; как царственно он держится, как лихо готов растрясти пухлую пачку денег, как сзывает друзей и товарищей — нет ему равных, он король! Как затмил он всех своих сподвижников, хоть и они ребята видные, и, похоже, серьезные, выбриты до синевы, и лица грозные, а руки держат глубоко в карманах. И все же Билли… нет, бессильны простые слова изобразить его в том ореоле славы, в каком видел его Айки Сниглфриц!
Кафе, как чуткая струна, звенело на мажорной ноте. Одетые в белые куртки буфетчики творили чудеса, манипулируя бутылкой, пробкой и стаканом. Два десятка настоящих гаванских сигар создавали иллюзию облачного неба. Все верные и уповающие пожимали руку Билли. И в полной обожания душе Айки Сниглфрица вдруг созрел безумный план.
Он вступил на пятачок, где пребывал кумир, и протянул ему руку.
Билли Мак-Мэхан без колебаний пожал ее и улыбнулся.
Теряя рассудок по воле задумавших погубить его богов, Айки выхватил свой меч и пошел на штурм Олимпа.
— Выпейте со мной, Билли, — сказал он фамильярно. — Разрешите угостить вас и ваших приятелей.
— Что ж, я не против, старина, — сказал великий босс. — Для чего пустовать бокалам?
Тут последние остатки разума покинули Айки.
— Вина! — крикнул он буфетчику, взмахнув трясущейся рукой.
Откупорены три бутылки; шампанское, пенясь, полилось в выстроившиеся длинным рядом на стойке бокалы. Билли Мак-Мэхан поднял свой и с ослепительной улыбкой кивнул Айки. Сподвижники и соратники, буркнув: «Ваше здоровье», подняли свои. В безумии восторга Айки поднял свой кубок нектара. Все выпили.