Большое сердце — страница 4 из 71

Мне смерть казалась слаще, чем такой стыд.

Опомнилась в сенках у бабушки Минодоры. Меня берегом к ней притащили. Она на берегу жила.

Спасибо бабушке, не бросила меня. Ну, да она нам своя была, тетка моего тяти. Мазь варила, мазала мои раны. А там, где было не просечено, прикладывала картофельный сок. Натрет соку и приложит. Он хорошо жар вытягивает.

Да что греха таить, — и пошепчет, бывало, надо мной. Я хорошо знала… а сейчас только помню: «Зашей рабе божьей Павле рану шелковой ниткой, булатной иголкой, кость бы не ныла, кожа бы не шипела…»

Спасибо ей, она и лечила, и кормила, и убирала за мной.

Дней пять я неподвижно лежала у нее в сенках.

Лежу, думаю: «Куда я деваюсь? Срам оставаться здесь драной, а наши ушли — не догонишь».

А тут еще Кольша пришел вечером, стращает:

— Тебе не то еще будет. В тюрьму вас хотят садить. Будешь моей — сохраню.

Я говорю ему с усмешкой:

— У тебя разве нет своей-то?

Он отмахивается:

— Что мне она! Слушай, Паня, уедем в Сибирь, будем там жить.

— Ты что меня на грех наводишь? Я тебе не…

А Кольша перебивает:

— Развод у архирея выхлопочу… или сам Анну решу.

Не до смеха тогда было, а я рассмеялась.

— Мне тебя, Коля, не надо. У меня свой мужик есть, получше тебя. И не ходи сюда, Николай Викулович. Где у тебя стыд? Я тебя прогоняю, а ты идешь. Какой ты мужик после этого?

Тут он замолчал, повесил голову, брови сдвинул.

— Смотри, Панька! Я не я буду, если твоего Прокопия не зашибу.

Я говорю:

— Ищи ветра в поле!

Бабушка Минодора весь разговор слышала. И, только Кольша ушел, она мне говорит:

— Ты так хуже растравляешь его. Поманивай, он и будет поспокойнее.

— Видеть его не могу, бабушка.

— Вот обожди, вылечу тебя, и ты уйдешь в дальнюю деревню. Здесь все равно тебе не житье. Да и жить тебе не у чего.

И правда. Зерно у нас выгребли, окна и двери высадили. Пол даже изрубили.

Спосылала я бабушку в баньку. Ничего она под полком не нашла. Я среди дня тогда бегала с узлами-то. Какой-нибудь варнак подглядел да и украл.

Вскоре я вставать стала, а там и бродить начала. Сползала домой, повыла. Сердце во мне кипело. Так бы и спалила их, кулаков этих вредных!

И решила я к своим пробираться. Наши вот уже две недели стояли за Еланью, от нас двадцать верст.

Сшила себе кошель, как у нищенки, простилась с бабушкой, от Кати поклон приняла и пошла по тракту. «Иду, мол, по миру, работать не могу, жить не у чего».

В тот день с утра парило. Курицы пурхались в песке, вороны по земле ходили, — по всему видно: дождик будет. Духота. Нет-нет, ветер подымется, гонит пыль навстречу. Потом упадет, и опять все тихо, только кузнечики трещат.

Места у нас ровные, плоские. Я иду, смотрю на поля, и так тяжело моему сердцу. Протянись война год-другой, совсем обесхлебеет волость. Вон сколько пустошей лежит! Хоть и разубраны они цветами, а глядеть на них невесело. А если где и поднята пашня, — разве это хлеб? Гляжу и думаю: «Вот это, наверно, вдовий клин». Колоски заострились на четверть над землей, зерна щуплые, заносит их пылью. Чем взять такой, колос — серпом или литовкой? Хоть руками бери. Изморили мы землю, вот она и не стала родить.

На десятой версте бойкая речка бежит, Межница. Я спустилась на бережок, умылась, поела луку с хлебом. Речка булькает, от нее холодом тянет. Отдохнула я, повеселела. «Одна голова не бедна», — думаю. Как вспомню, что к Проне иду, так и опахнет радостью.

Отдохнула, вылезла на тракт, сенца потеребила из зарода, в обутки положила. Ногам, стало легко, сухо. Разошлась, размялась, и боли не стало.

И не заметила, как до Елани дошла.

Сначала показалась колокольня, потом мельница, потом и все село. Оно на ровном месте раскинулось. Справа — река, слева — бор.

Вижу, у поскотины стоит караул. Я своротила на межу, обошла лесом и переметнулась в чей-то гуменник. А оттуда в переулок.

Подошла к самой плохонькой избушке, попросила напиться. Спрашиваю:

— Тетенька, у вас давно белые-то?

— Да недели с две.

— А много их?

— Бес их знает, везде мельтешат. А ты сама-то чья?

— Слободская. Пожар у нас был, погорелка.

И пошла я по селу с припевом:

— Сотворите святую милостину ради Христа.

А сама думаю: «Все выгляжу, высмотрю и нашим скажу».

Подавали плохо. Махнут рукой: «Бог подаст».

Обошла все село. И штаб видела, и кухню, и обоз, и солдат, — где что, в каком дворе. Мне говорят: «Нельзя», а я, как глупая, лезу со своим кошелем, высматриваю.

Потом вышла за поскотину и гляжу в ту сторону, где наши стоят. Вижу — мужики и бабы окопы роют. Тут же солдаты стоят, подгоняют.

Окопы тянутся вдоль села. Глубокая канава в полсажени шириной. Землю клали валом перед окопом.

Мужики работают нехотя, молчком. И все на небо поглядывают. Солнышко к закату идет, а духота, как в полдень, даже еще глуше. Солнце пленкой затянуло. Полнеба закрыла туча черная, искрасна. Такая туча никогда безо вреда не пройдет. Молния сияет, гром слышно.

Неподалеку от окопов, на горочке, стоят пушки. В первый раз в жизни их видела. Белые кругом натыкали веток, чтобы их не видно было.

Кустик за кустик, пошла я к лесу. Гром гремит, а я иду.

«Постой же, — думаю, — вот скажу нашим, где вы обогнездились и сколь чего у вас есть. Ужо вот!»

VI

Елань наши отбили ночью, пробрались в самый-то дождь через гуменник. На другой день до Слободы дошли. Слободу взяли. Но потом пришлось нам отступить. Катя Кудрина с нами уехала, свою дочь оставила у свекровки. Игренька мы с собой увели. Поставили мне на телегу ящики с патронами, пулемет. Стала я подвозчей.

В город приехали мы утром.

Меня дороги устрашали: широкие, пустые. Пыль до щеток коням доходила. Едешь, как по кошме.

Проехали мы через весь город. Нашему отряду приказали у моста стоять, мост охранять.

Сейчас помню это место.

Перед нами деревянный мост на столбах, за нами город. Налево от дороги тюрьма белокаменная, а направо пустырь — ни деревца, ни цветика, кроме куричьей слепоты.

Наши бойцы залегли цепью вдоль берега. По тракту ушли разведчики. Немного погодя из города привезли бочку с керосином, ведер в сорок, вкатили на мост, под бока плашки подложили. Велено было мост спалить, если белые будут напирать.

Их ждали с минуты на минуту.

В эту ночь они сделали прорыв на железнодорожной линии. В то же время оголился наш правый фланг: анархисты не захотели слушаться большевистских командиров и ушли. Вот и ждали, что белые наступят с двух сторон.

Распрягать лошадей не велено было. Я напоила Игренька, рассупонила его, развожжала, мешок с овсом подвесила ему.

Приехала кухня, пообедали мы. Я легла на телегу, дремлю. Вдруг слышу шум… Вижу, идет сама собой, без лошади, машина. Это был броневик. Стучит, жужжит. Я испугалась. Игренька забеспокоился. Я слезла, затянула супонь, обвожжала его.

Броневик остановился, дверца открылась, выскочили пулеметчики. Говорят Андрюше Кудрину:

— Мы на мосту встанем.

А мне страшно. Все кажется: вот они вылезли, а машина сорвется с места, как дурная лошадь, затопчет нас.

Я тереблю Проню:

— Она как ходит?

— Ну как, электричеством.

— А как это?

— Почем я знаю, отстань…

Вижу, Проня пристраивает свою сеялку, направляет рылом на тот берег. Подтащил ящик с лентами, сдернул чехол и говорит мне через плечо:

— Ты на виду не торчи. Ищи какое-нибудь прикрытие.

Только успел сказать, слышим — выстрелы. Гонит на вершой из города человек. Подъехал к броневику:

— Айда на станцию, белые жмут!

Пулеметчики кинулись в броневик, только мы их и видели! Понеслась машина к городу — пыль столбом.

В тот же миг с другой стороны начали стрелять. Бежит наша разведка, на мосту только стукоток стоит.

Вот и над нами запосвистывало. На том берегу показались белые.

Андрюша скомандовал:

— Огонь!

Стали наши стрелять. Стреляли вначале недружно.

Вижу, Проня вдернул ленту и пустил очередь. Игренька мой задурил, испугался. Я взяла его под уздцы, уговариваю:

— Игренюшко, батюшко, обожди…

За пешими белыми появились повозки. Солдаты к мосту рвутся, палят в нас. У нас то один падает, то другой. Подводы сгрудились, мы не знаем, что делать, Андрюша кричит:

— Огонь! Огонь!

Смотрим, белые на мост бегут.

Тут Андрей махнул рукой. Микиша подпрыгнул к бочке и вышиб обухом днище. Керосин как хлынет! Микиша отбежал и кинул в лужу гранату. Белые уже на мост вступили. Граната кувырком да в керосин, да как ахнет! И начало пластать! Пламя заиграло, дым пошел.

Мой Игренько задрал башку, рвется из оглобель. Толкает меня. Я иду взад пятки. Затолкал меня в тюремный двор.

— Да чего мне с тобой делать, дурак! — говорю ему чуть не со слезами.

Наконец вывела я Игренька, смотрю и ничего понять не могу. Своих не узнаю. Бестолочь, суета какая-то. Строятся цепи, куда-то идут, вершные скачут, стрельба, «ура» кричат.

Потом все стихло. Нас, подвозчих, погнали в город на площадь. Тут меня и нашел Прокопий. Он пришел весь измазанный, как трубочист.

VII

В городе мы продержались до утра, пришлось нам уходить. Городские отряды грузились в вагоны, а мы пошли по тракту. Помню, около станции надо было с дороги сворачивать. Броневик испортился, и его гужом везли к вокзалу. Запрягли двенадцать лошадей, понужают их, кричат. Лошадки все в мыле, изнатужились, зубы оскалили. Я глядеть на них не могла.

А оставить машину никак нельзя. Такие-то машины да отдавать белым — пробросаешься.

Дошли мы до села. Солнце встало, птицы запели. Слышим, в городе звонят «во вся». Буржуи встречают белых.

Широка была дороженька, по которой мы отступали! Колеи пролегали в несколько рядов. Затянуло их травой. Посередине, по песочной дороге, по солнцепеку подводы шли, а пешие по опушке, в прохладе.