Насмотрелась я и геройства, и смертей всяких, и плохого, и хорошего. Вот заняли мы одну станцию, белых прогнали. Они успели тут каких-нибудь полдня похозяйничать. Смотрим — окоп, а в окопе мертвые красноармейцы. Пустых гильз кругом видимо-невидимо. Стояли, значит, до последнего выстрела. Нашли одного еще живого, он у Микиши на руках и дух испустил. Успел все-таки рассказать, как они бились, и родным привет послал. Знали эти герои, что смерть подходит, а дрались, чтобы хоть на час, хоть на два задержать белых, не допустить на станцию.
Очень мне их жалко было. Все больше молодые. Лежат, кто ничком, кто к небу лицом, кто скорчился, а кто и сидит. «Ох ты, — думаю, — жизни не пожалели!» И мне это удивительно и страшно показалось.
По нескольку дней, бывало, стояли на одном месте. Если в деревне стоим, а не в лесу, я и постираю, и хозяйке помогу. Микиша иногда на гармошке сыграет, мы, бабы, споем, словно и не на войне.
В конце августа случилось у меня несчастье: Проня потерялся. Ночью он стоял в секрете, и поймали одного белого офицера — тот в разведку вышел. Прокопий привел его к Андрюше, а Андрюша велел к товарищу Таланкину в штаб увезти, в деревню рядом. В штабе офицера раздели, допросили, одежду отдали Проне. А он у меня весь обносился, ходил, как реможник, весь в заплатах. Прокопий оторвал погоны и оделся в офицерскую одежду. Да недолго он в ней покрасовался. Взял расписку в получении офицера, пошел, а на обратном пути и сбился в темноте с дороги… и попал к белым. Привели они его к себе, расписку отобрали, раздели донага и посадили в амбар. Утром спрашивают:
— Пойдешь к нам служить?
А партийный документ он в секрет с собой не носил, у Андрюши оставлял, они и не знают, с кем говорят.
Проня подумал-подумал. «Скажи, что не пойду, — кончат; лучше соглашусь и потом убегу от них, от проклятников».
Они ему дали самую худую одежонку и послали в обоз. Лошадь дали, а оружие не доверили. Он видит — следят за ним, и притаился до поры, до времени.
А к вечеру белых из деревни вышибли, и они пустились бежать. У Прони на телеге мука была, а тут еще пулемет сунули, «Максим», на колесиках такой.
Проня видит — суматоха, удобная минута. Взял полено и вышиб пальцы из колеса. Ехать стало невозможно. Он для вида суетился около телеги, а сам загородил своей подводой поскотинные ворота. За ним чуть не весь обоз сгрудился. Кричат, орут, а толку нет. Тут их и накрыли. Сгоряча и Проне моему попало. Помяли его свои и опять в тот же амбар угодил. Только к утру кое-как разобрались. Спросили по телефону Андрюшу и отпустили моего… да еще с «Максимом» и лошадью в придачу.
А я первое утро жду-пожду — нет Прокопия. Протомилась до ночи. Андрюша узнал, что Проня ушел из штаба и потерялся. Я — тужить. Не сплю вторую ночь, хожу от окна к окну.
Утром пошла его искать. Никому не сказалась, будь что будет. Только поднялась на горку за поскотиной — вижу: катит-копотит. За ним пыль столбом. Батюшки! Избитый весь, в синевицах, глаз заплыл, а сам смеется. Соскочил, прижал меня, вот так вот схватил и долго не отпускает.
А ветер дует, шумит, солнце светит.
Вот праздник нам был, светло воскресенье!
А вскоре — стыдно сознаться — я дурить начала. Не ко времени эта дурь забилась мне в голову, что поделаешь.
Вздумала я Проню своего ревновать.
У нас в обозе была рыжая женщина, Марфа Потоскуева. Она до войны на торфянике работала и сама себя звала «Марфушка-торфушка». Бойчилась она очень, слова всяко коверкала. Любила поиграть с ребятами. Запоет песню, поет с визгом, приухнет, по коленку себя щелкнет. Разухабистая баба. А слова у ее песни печальные, не так бы ее петь:
На болоте мы живем,
По карьеру ходим,
Годовые праздники
Во слезах проводим.
Стала я замечать, что она пялится перед Проней, смеется с ним. Я ей вид подала, что мне неприятно, но Марфе хоть бы что.
Однажды Микиша играл на гармошке, а молодые ребята плясали: с пятки на носок, выковыривай песок. А мы на завалинке сидели. Потом стали собирошничать, петь. Я спою, Марфа споет, Катя споет, друг после дружки. Вдруг вижу, она глядит на Проню, голову загнула, как пристяжка. Я думаю: «Ах ты, дрянь ты…» А она запела, глядя на моего мужика:
Отчего конфетка сладка,
В ей накладен был анис,
Отчего стою за красных,
Мой миленок — коммунист.
Ребятам понравилось, засмеялись, а я как на углях сижу. Моя очередь пришла, я пою, гляжу на Проню:
Я ко ключику иду,
Колечко, на воду кладу.
Колечко радугой по дну,
Люби, бессовестный, одну.
Никто не понял, а Марфа поняла. Глаза у нее заблестели. Поет:
Девки чули на качуле,
Что мне милый говорил,
Говорил, наказывал,
Люби меня — не сказывай.
А я… у меня голос чуть не обрывается:
Дорога моя подружка,
Дорога и милая,
Доверяю я тебе,
Люби моего милого.
Люби мои облюбочки,
Целованные губочки.
Подумала бы я, дура, хоть то, что Прокопий мой никогда в плохом не был замечен. Марфа свою продолжает, — в пику мне:
Хорошо груздочки брать,
Которы под листочками,
Хорошо таких любить,
Которы с кудеречками.
Тут уж все смекнули, в чем дело. Один Проня сидит, смеется. Катя отступилась, не поет. Я все это вижу, понимаю, но не стыдно мне народа. Ярость меня обуяла. Разорвала бы Марфу, так бы ей и наподдавала! Пою:
Поиграйте, поиграйте,
Хорошо играете.
Ваше сердце на спокое,
Про мое не знаете.
Да как закричу на Проню:
— Чем песни играть, починил бы хомут Игреньку! Хозяин! Только бы с молодыми играть!
Убежала на сеновал, пала на сено и выревелась там.
Реву — думаю: «Сколько, поди, баб перевел без меня!..» Не знаю, что на меня накатило, заблажила… Слезла с сеновала, лицо опухло, в волосах — труха. Стыд, срам.
А Марфа со мной потом подружилась. Она после говорила: «Не надо было мне твоего Проню, а было лестно, что такая красивая бабочка забоялась…»
Марфушка не злая была, только уж очень ей несчастливило в жизни.
В осенях стояли мы под Алапаихой. Потом погнали нас к Тагилу, и начались бои. Белым хотелось отрезать путь первой дивизии, разделить ее со второй-то. Тогда бы вся Третья армия пострадала.
Один раз довелось мне видеть такое дело — век не забуду.
Проня мой сидит, запустил свою сеялку, а белые за полотном укрылись, за насыпью, и тоже строчат. Наши ребята цепью легли на опушке, а между насыпью и лесом стоит и молчит второй наш пулемет, который Проня у белых достал. Рядом с пулеметом лежат убитые номера. Наши только что отступили к лесу…
Белым нельзя подойти к пулемету и нашим нельзя. Я гляжу, что будет. Знаю, ребята не попустятся. Пулеметов у нас не лишка.
Как сейчас это помню, всю картину. Микиша с другим бойцом начиняют машинкой исстрелянные ленты. Цепь лежит, уставила винтовки. А рабочий Козин Василий разбивает цинковые ящики с патронами.
Вдруг он, товарищ Козин, бросил молоток, встал и побежал к пулемету.
Не добежал всего двух шагов. Сунулся вперед головой и не встал.
Вот поднимается второй человек. Идет военным шагом, подняв голову. Наши стреляют залпами, ровно бы белым нельзя и головы высунуть… Пошел, схватил пулемет, поволок его. Тот покатился на колесиках. Вдруг выстрел откуда-то сбоку. Сел наш храбрец, уткнулся головой в спинку пулемета и затих.
Встает третий, огляделся, лег и пополз от кустика к кустику. Но не дополз и он.
Гляжу, подымается мой Прокопий. Я ойкнула, потом зубы стиснула, стою, думаю: «Мой-то чем хуже других?» Стою и не дышу.
А Проня идет, прикрываясь щитком, снятым с пулемета. Я хочу ему крикнуть: «Голову-то закрывай!», а у меня и голоса нет.
Идет ровным шагом.
Наша цепь дала бешеный обстрел. Ограждают его. Проня все ближе к пулемету, все ближе к пулемету. Все ближе. Сделал два прыжка, подскочил к нему и швырнул в белых гадов гранату. На полотне загрохотало, началась суматоха.
А он как пал на колени, да повернул к белым пулемет, да как запустит… Лента-то раньше в него была вдернута. А я стою и только одно повторяю:
— Живой… живой…
Пустит очередь и спятится. Пустит и спятится.
Наши «ура» кричат. Белые кроют залпами, Андрюша бегает по цепи, охрип, орет.
И вдруг враг как пошел валом! Бегут, падают, кричат. И наши поднялись им навстречу.
— В гранаты! В гранаты!
Не выдержали белые, спятились.
Вот какой случай был под Тагилом.
IX
Наши дрались, себя не жалели, но белые все же их теснили. Долго мы отступали. Досадно было и обидно. Займем деревню или завод, а нам командиры приказывают отступать. Ведь если фронт неровный, умеючи воевать надо. Выскочишь за свою линию, тут тебе и карачун будет. Но многие этого не понимали и обижались. Трудно нам приходилось.
У них солдаты обученные и обмундированные, и ели они всласть… У них в руках Сибирь и уральские хлебные места. А мы отступали холодные и голодные… Не было ни корма, ни боевых припасов.
Да что греха таить, измены были. Теперь-то мы знаем, что Троцкий, например, измену делал, а тогда не знали.
Зато уж те, кто шел, себя не жалея, еще крепче да злее делались. Ведь не поверишь, что наши делали. На своих руках орудия по болоту тащили, к лошадям припрягались. Плоты плотили, через реки переправляясь. Слани из жердей через болото клали. Дорогу в дремучем лесу прорубали. По двое суток голодали, а на третьи в бой рвались…
Эх, да что говорить! Не видаючи не поймешь, что может вытерпеть народ за свою родную землю.
По трущобам, по болотам, по каменистым горам шли мы, кровью своей Урал поливая…