Мы зашли к товарищу Павлищенко — чахлой, но веселой нашей фальцовщице. Вместе с нами пришел дождь. Мелкой дробью застучал он в окно, и вдруг на мой красный насмешливый нос упала с потолка капля — настоящая дождевая капля. Я поднял голову к потолку: по сероватому квадрату расплывалось мрачное сырое пятно, в углу по стене робко пробиралась к полу тоненькая струйка воды.
Глязер посмотрел вслед моему указательному пальцу, покачал головой и недружелюбно обратился к Павлищенко:
— На новую квартиру надеетесь? Скверно. Почему не обращались к коменданту?
Павлищенко печально улыбнулась.
— Как же не обращалась? — тихо произнесла она. — Несколько раз, бывало, придешь к нему и скажешь: «Вот посмотри, на улице дождик — и у нас дождик». А он скажет: «Что же? Дождик пройдет, и у вас стенки высохнут». Мы собирались у коменданта по нескольку человек. Говорили ему: «Так нельзя, здесь живут работницы с детьми». Он на это отвечал: «А как же раньше жили?…» И напрасно было повторять, что раньше одно, а теперь другое…
Мы обошли с Глязером семей пятнадцать и везде встречали то же: людям тяжело, сырость и темень убивают человеческую бодрость.
Делить комнаты собрались все.
Разговор пошел крупный, серьезный: площади не хватало. Началась грызня. Каждый надеялся получить к осени сухой и теплый угол. Площади не хватало, и не мне одному предстояло зимовать в старом опротивевшем подвале.
Перед самим собой хвалиться нечего: я мог бы получить квартиру — пай внесен полностью, подвал мой никуда не годится, работал в кооперативе на совесть. Однако я отказался. Встал и прямо заявил:
— От получения площади отказываюсь. В первую очередь дадим комнаты бабам с маленькими ребятами. Да есть и бездетные, живущие еще похуже меня.
Отказался — и тут же поспорил с Гертнером.
Он стоял у стенки, заложив руки за спину. Услыхав мой отказ, он быстро подвинулся вперед, посмотрел на меня умными глазами и громко заметил:
— Незачем, Владимир Петрович, благодеяния оказывать. Живете вы скверно и на получение квартиры имеете все права.
— Нет, Павел Александрович, — ответил я ему, — кроме прав, я имею еще сознательность. Потому-то я и сам от квартиры отказываюсь, и вам то же, Павел Александрович, советую.
— И мне советуете? — настороженно спросил Гертнер, поднимаясь на цыпочках. — Почему же?
— Да потому, Павел Александрович, что вы человек одинокий, комната у вас маленькая, но для одного сойдет, и еще зиму вы переждать вполне сможете.
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться со мной Гертнер. — Но, я думаю, можно принять во внимание мою работу в кооперативе — я потратил столько сил…
— Все мы тратим много сил, Павел Александрович, — перебил я его. — Но ведь не только для себя тратим мы свои силы.
Тут ему крыть было нечем. Он не мигая смотрел на меня несколько секунд, затем опустил веки и невнятно сказал:
— Да, да…
И потом до конца собрания Гертнер не проронил ни слова.
Представленный нашим правлением план распределения жилой площади общим собранием был утвержден. Ну, не совсем таким, каким он был представлен: мне квартиры не дали, Гертнеру не дали, но утвержден…
Я уходил удовлетворенный. Дом вырос, вслед за ним вырастут новые, и наши ребята, в мелочной жизни часто бывавшие лентяями, гордецами, завистниками, скупцами, чревоугодниками, распутниками и скандалистами, оказались хорошими, выдержанными ребятами, принесшими много пользы нашей деловой стройке.
На пороге меня задержал Петька Ермаков с каким-то клубным делом, но ему не удалось даже начать разговора. Ко мне подошел Гертнер, грубо отстранил Ермакова, подтолкнул меня к выходу, взял под руку и, наклонившись к моему уху, сдержанным голосом начал сетовать на неправильное решение собрания.
Я сделал ошибку: мне надо было утешить его, успокоить, а я вместо этого принялся ретиво защищать собрание.
— Но я же имел право получить квартиру… Так мечтал о своем угле, столько времени и сил отдал дому… — с отчаянием пробормотал Гертнер.
— Чепуха! — резко остановил я Гертнера. — Да и нечего, Павел Александрович, попусту говорить. Если вы думали только о собственном благополучии, так шли бы к частнику…
— Ах, так! — злобно отозвался Гертнер и свернул от меня в темный переулок, разрывавший ленту неровного асфальтового тротуара.
Я посмотрел на линию домовых фонарей, слабо мерцавших над глухими воротами, и торопливые шаги удалявшегося Гертнера пробудили во мне жалость.
Я крикнул ему на прощанье:
— Эй, Павел Александрович, не заблудись!
Дома меня ждала Анна Николаевна, хитро щурившая покрасневшие глаза.
— Скоро будем новоселье справлять? — спросила старуха.
Я вляпался.
— Видишь ли, в следующем доме квартиры будут лучше, и нам следует подождать, — соврал я жене.
Но сердитый ответ разоблачил мою отговорку.
— Опять врешь! — заворчала она. — Ведь, пока ты дотащился домой, ко мне ваша Голосовская успела зайти… Слышали, слышали, как от квартиры изволил отказаться… Эх ты, благодетель!
— Не бубни! — полушутя-полусерьезно цыкнул я на старуху. — Через год мы выстроим еще один дом.
Старуха не перестала браниться: она верила в постройку нового дома, но сильно сомневалась в моей охоте получить новую квартиру.
А теперь готов реветь я.
После нашей встречи с сыном я работал особенно бодро. На следующий день в типографии развернул газету и спокойно, точно этого ожидал — а ведь я не ожидал этого, не мог ожидать, — прочел извещение о смерти Ивана Владимировича Морозова.
Через полчаса после нашей встречи Иван попал под трамвай.
Я не пошел на похороны. Там было место оркестру, делегации рабочих, товарищам по работе, но не мне — его отцу и его другу. Мне он был нужен живой.
Стороною я слышал: Нина Борисовна бегает по Москве и кричит, что Иван кончил жизнь самоубийством. Многие склонны этому верить. Видевшие его в последние дни покачивают головами, соболезнуют и жалеют молодого и ответственного, бросившегося под трамвай.
Ложь! Под трамвай он попал случайно. Это говорю я, а старик Морозов никогда не врет. Иван никогда бы не лишил себя жизни. Мы не из таких.
Мальчишки победили меня.
У нас в типографии комсомольцы ретивы не в меру. Нет ни одного человеческого чувства, которое они не постарались бы переделать по-своему. Ладно, веди широкую общественную работу, зови нас участвовать в шахматном турнире, заставляй играть на балалайке в музыкальном кружке, но зачем еще трогать нашего бога? Оставьте его в покое. Бога нет? Нет. Прекрасно. Так чего же вы о нем столько кричите?
Комсомольцы в типографии организовали ячейку безбожников. Пожалуйста. Я не могу помешать им делать глупости. Но уж сам принимать в них участия не буду. И вот… Однако, старик, по порядку, по порядку.
Какой хитрец мой добрый, старый Тит Ливий. Я догадывался, что он неспроста переменил имя. Правильно. Мошенник переменил имя неспроста. Да и кто бы стал его менять так, за здорово живешь, на шестом десятке!
Несколько дней назад мы встретились с ним в обычное воскресенье. Пришли мы в пивную почти одновременно. Не успел я захлопнуть за собой дверь, как увидел рослую дьяконову фигуру, медленно раскачивающуюся в клубах сизого табачного дыма.
— Ливий! — воскликнул я, привлекая к себе общее внимание. — Друг!
Дьякон повернул ко мне рассерженное лицо и прокричал:
— Сукин ты сын! Довольно тебе надо мной насмехаться. Я даже тебе не Ливий, а Иван.
— Нет, дорогой, — настойчиво возразил я ему, проталкиваясь к свободному столику, поближе к эстраде, — Ивана у меня нет. Его сожгли в крематории. Так и знай: второй Иван мне не нужен, я его не приму.
— Можешь не принимать, — пренебрежительно заметил дьякон, грозя разрушить стул многопудовой тяжестью. — Но Иванов на свете много, и я один из них.
Черт возьми! Ведь он прав. Иванов на свете много, и больное кипенье моего сердца начало остывать.
— Ин Дмитриевич, — все-таки комкая его настоящее имя, пожаловался я своему Ливию, — у меня умер сын.
Конечно, дьякон ответил традиционной фразой:
— Все там будем.
Я отрицательно покачал головой:
— Там — нет, и здесь — нет.
Дьякон хитро подмигнул, он был со мною согласен: никакого «там» нет.
— И, главное, Ливий, — забывая его просьбу, продолжал жаловаться я, — меня раздражают люди. Они смеют говорить, что мой Иван ушел из жизни по своей воле. Здоровый, сильный человек ушел из жизни по доброй воле! Я же знаю, как он любил жизнь!
— Знаешь? — серьезно спросил дьякон, внимательно смотря мне в глаз.
Я не отвел своих глаз.
— На чужие слова плюнь! — ласково доконал дьякон мою жалобу и, вспомнив что-то свое, взмахнул рукой и сорвал с головы кепку.
Я не верил своим глазам: голова Ливия блестела, точно один из многих бильярдных шаров, так часто загоняемых дьяконом в лузы.
— Голубчик, — скрывая свое удивление, сказал я ему, — после всех этих историй с переменой имени и бритьем головы я серьезно начинаю думать, что голова твоя действительно превратилась в бильярдный шар.
Дьякон захохотал, отрицательно покачивая головой.
— Так что же? — допытывался я. — Или православные иерархи перешли в католичество? Было бы любопытно посмотреть, как наши попы покажут церковным кликушам свежие тонзуры. Я думаю, кликуши поднимут бунт. Где же они будут тогда искать вшей?
Дьякон смеялся, но, заметив мое усиливающееся раздражение, вдруг нахмурился и с легкой грустью протянул мне свою пятерню.
— Прощай! — сказал дьякон, не поднимаясь с места.
— Хорошо, — недовольно ответил я, сердясь на упрямо скрывающего что-то от меня дьякона. — Надеюсь, в следующее воскресенье ты будешь откровеннее.
— Следующего воскресенья не будет, — совсем грустно пробурчал Тит Ливий.
— Дьякон, голубчик, ты совсем одурел. Честное слово, ты совсем одурел. Следующее воскресенье будет через шесть дней, и так будет повторяться, когда во всем мире будет социализм, когда косточки наши пойдут на удобрение хлебородных полей.