Бонапарт. По следам Гулливера — страница 1 из 11

Виктор СенчаБонапарт. По следам Гулливера. Роман-хроника времен Наполеона I Бонапарта


Пролог

Есть акт насилия, который никогда не изгладить из памяти поколений, – это мое изгнание на остров Святой Елены.

Наполеон

…Да будет омрачен позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Хвала! он русскому народу

Высокий жребий указал

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

А.Пушкин


…После полудня в замке Фонтенбло он примет яд. Все кончено. И пузырек с цианидом, болтавшийся в личной аптечке еще со времен Московской кампании, поставит жирную точку в вопросе о пребывании его в этом бренном мире. Точно так же поступили Ганнибал, Демосфен и Сенека. Все повторяется – Сократ и цикута, Нерон и отточенный меч, Пифагор и голод, несовместимый с жизнью. Много ли надо, чтобы покончить со всем одним махом?..

Удивительно, но яд не подействовал. А ведь он так на него уповал. Неужели происки зловредного лекаря Ювана? Даже Ларрей подтвердил, что смерть от цианистого калия – самая легкая из всех, какие ему пришлось когда-либо видеть. Этому отважному лейб-хирургу приходилось верить – именно Ларрей спас раненую руку императора от ампутации. Хорош был бы безрукий полководец! Помнится, один одноглазый адмирал уже командовал сражением с рукой на перевязи: и сам погиб, и подчиненных уложил немерено. Нет, он не Нельсон; не пристало Императору выходить к солдатам немощным калекой. Потому-то его Великая армия прошлась по Европе, как по Елисейским Полям.

Мысль об англичанине заставила сморщиться, будто от зубной боли. Однако мучил не пульпит – острая резь в животе, судорогами отдававшаяся во всем теле. И беспрестанная рвота. Все-таки яд оказался не пустышкой, но, как он понял, за прошедшие месяцы несколько выдохся. Теперь только ждать и… не надеяться. Потому как если надеяться – не стоило и начинать…

Через сутки стало понятно: кризис миновал. Хотя живот продолжало крутить, а с горшка лучше б не вставать. «Как трудно умирать! Как легко было умереть на поле битвы! Почему я не был убит при Арси-сюр-Об?!» Голову терзали мысли одна ужаснее другой.

Обошлось. И прояснившееся сознание подтвердило: его смертный час еще не настал.

Нет, зубная боль намного приятней; она ничто в сравнении с тем, что предстояло пройти. Самоубийство – величайшее из преступлений, ругал он себя. Какое мужество должен иметь тот, кто трепещет перед превратностями фортуны? Истинный героизм как раз и состоит в том, чтобы быть выше злосчастий жизни…

Они предлагают ему вместо короны какой-то затерянный в море островок! Ему, Императору! И уверяют, что делают это из соображений гуманной справедливости. Свора гончих, решивших, что он какой-нибудь заяц. Ну что ж, пусть так и думают… пока. Победителей, как известно, не судят – судит Победитель! Они так и не поняли, что победитель всегда он – Император! Сейчас главное – выиграть время. А ждать ему не впервой…

Итак, согласно условиям союзников, от его Империи оставалось не так уж много – капля в океане: наперсточный остров Эльба… два миллиона франков в год… титул императора (кому он нужен без империи?!) и армия – батальон личной гвардии. И это после всего, что у него когда-то было! Ах, да: супруге, Марии-Луизе, обеспечивалось герцогство Парма. Спасибо, признательны до слез… Эти безмозглые английские торгаши забыли, с кем имеют дело! Он – Император, рожденный на Корсике. А значит, всем им будет vendetta! Он не оставит без внимания никого; мир еще увидит новую Великую армию…

И все же нервы не выдержали. Взяв для приличия сутки на размышление (о чем было размышлять, если у тебя отняли все?!), еще до обеда он мирно беседовал с Коленкуром, отдавал, нервничая, какие-то распоряжения. А потом вдруг вспомнил про аптечку…

Пронесло, остался жив. Рассеянно взглянул на календарь: этот безгласный счетовод показывал апрель, тринадцатое число четырнадцатого года. Так и есть, гадалка Ленорман не обманула, обещая ему смерть дважды – мнимую и настоящую. Мнимая грядет, когда он окажется в перекрестье двух цифр – тринадцати и последующей за ней; настоящая смерть придет на утесе посреди океана… Правда, гадалка обнадежила: для него все закончится, когда возраст перевалит за пятьдесят. Значит, время еще есть. Ведь ему всего сорок пять…

Часть первая

Глава первая

I

…Как только туземцы нашли меня, спящего на земле после кораблекрушения, они немедленно послали гонца к императору с известием об этом открытии. Тотчас был собран государственный совет и вынесено постановление связать меня вышеописанным способом… отправить мне в большом количестве еду и питье и приготовить машину для перевозки меня в столицу… По-моему, это решение было столь же благоразумно, как и великодушно. В самом деле, допустим, что эти люди попытались бы убить меня своими копьями и стрелами во время моего сна. Что же вышло бы?..

Д.Свифт. Путешествия Гулливера

Прибытие Наполеона Бонапарта на о. Святой Елены. – Знакомство с колонистами – адмиралом Кокбэрном и семьей мистера Балькомба. – Первое пристанище. – Бетси Балькомб. – Размещение на новом месте. – Законы и порядки на Святой Елене. – «Конфузный» бал местной администрации. – Лонгвуд-хаус


Полтора года… По меркам Вселенной – мгновение. Для кого-то – целая вечность. В жизни Наполеона Бонапарта последние восемнадцать месяцев стали решающим отрезком жизни. И не только для него одного, но и для всей Европы. Возвращение с Эльбы, знаменитые «Сто дней» и, конечно, громкая битва при Ватерлоо. Столько событий вместилось в какой-то год с небольшим!

Впрочем, уже все позади. Но что впереди? Быть или не быть – вот в чем вопрос. Даже эта английская фраза вызывала в нем заметное раздражение. Похоже, британцы навсегда останутся его самыми непримиримыми врагами…

Человеком, по вине которого Наполеон был сослан на забытый Богом остров Святой Елены, был герцог Веллингтон. Дело в том, что он побывал там незадолго до Бонапарта. Весной 1805 года, возвращаясь из Индии в Лондон на фрегате «Хау» под командованием капитана Джорджа Кокбэрна, герцог на несколько дней был вынужден задержаться на Святой Елене. Во время пребывания на острове Веллингтон, плывя в местной бухте, едва не погиб: лодка, на которой находился военный, под неожиданным порывом ветра опрокинулась, люди стали тонуть. Лишь по счастливой случайности будущему фельдмаршалу удалось спастись. Аристократ был сильно напуган. Оказавшись на берегу, он грубо выругался и дал слово, что никогда его нога не ступит на эту проклятую землю.

Когда Наполеона сослали на остров Эльбу, Веллингтон оказался одним из тех, кто был недоволен «смехотворной изоляцией». Тогда-то он и предложил парламентариям перевезти «узурпатора» куда подальше, например на Святую Елену, знакомую ему не понаслышке. От герцога в тот раз отмахнулись.

Такое легкомыслие аукнулось Европе «Ста днями» и многими неприятностями. После Ватерлоо о предложении герцога Веллингтона и далеком острове вспомнили вновь. На этот раз решение было принято без проволочек…


14 октября 1815 года на рейде затерянного в Атлантике острова Святой Елены встал английский военный корабль «Нортумберленд». Рядом с гигантом сновали корабли поменьше – несколько бригов и транспортные суда[1]. Двухмесячное плавание по неспокойному океану утомило не только пассажиров, но и команду. Все были бледны и несколько подавлены. Оттого с такой надеждой смотрели сейчас на скалистый берег. Каждому хотелось увидеть высокие пальмы, зелень и широкий песчаный пляж, но глаз в который раз натыкался на неприступные скалы.

Один из пассажиров был бледнее остальных. Его бледность являла собой какую-то восково-стеариновую желтизну. Так бывает, когда человек подолгу не выходит на солнце, предпочитая мрак дневному свету. В слегка помятом гвардейском мундире и треуголке, он цепким взглядом всматривался в неприветливые скалы и чем дольше смотрел, тем становился мрачнее…

Еще в пути стало понятно: надеждам на то, что новое место ссылки окажется, по крайней мере, не хуже острова Эльбы, не суждено сбыться. Англичане и тут оказались верны себе. Плавание могло оказаться намного приятней, отправься они в путь на приличном корабле. Но «Нортумберленд» был изжившим свой век старикашкой. Правда, достойным за свой доблестный труд хорошей старости.

74-пушечный линейный корабль третьего ранга «Нортумберленд» в свое время считался одним из лучших в британском флоте. Трехмачтовый великан, он хорошо показал себя в египетской кампании 1801 года; в феврале 1806 года корабль принял участие в сражении при Сан-Доминго, вступив в бой с французским авангардом. В бою с флагманским 120-пушечным «Империалом» адмирала Лассега «Нортумберленд» потерял грот-мачту и получил десятки пробоин; тяжелее оказались потери людские: более двадцати человек из экипажа погибли, каждый третий от полученных ран выбыл из строя. В мае 1812 года у острова Груа корабль смело атаковал французскую эскадру из двух 40-пушечных фрегатов и корвета «Мамелюк»; после непродолжительного боя все неприятельские корабли один за другим ушли на дно.

Так что за натруженными плечами (точнее, за потрепанными парусами) этого вояки высилось его доблестное прошлое. Однако едва смолкли пушки, «Нортумберленд» отбуксировали в док, на слом; на некоторое время о ветеране и вовсе забыли. Вспомнили после депеши из Адмиралтейства: срочно вооружить и, залатав дыры, готовить в длительное плавание. О том, что пассажиров (с учетом солдат, женщин и детей) будет никак не меньше тысячи (в два раза больше, чем предписывалось корабельной инструкцией), поставить в известность капитана не удосужились. В конечном счете это сказалось на бедных пассажирах. Полчища голодных крыс, тараканов и клопов рассматривались исключительно в качестве «корабельных сожителей». Но были неудобства и посерьезнее: например, единственный на весь корабль гальюн и скудное питание. А еще ужасная теснота, усугублявшаяся наличием морской болезни у каждого второго.

* * *

«…В качестве его будущей резиденции выбран остров Святой Елены; климат острова здоровый…

Генералу Буонапарте разрешается выбрать среди людей, которые сопровождали его в Англию… трех офицеров, которым вместе с его врачом и двенадцатью слугами будет разрешено последовать за ним на остров Святой Елены…

Контр-адмиралу сэру Джорджу Кокбэрну, назначенному главнокомандующим военно-морскими силами на мысе Доброй Надежды, поручено доставить генерала Буонапарте и его свиту на остров Святой Елены. Сэр Джордж Кокбэрн получит подробные инструкции относительно выполнения этой обязанности…

Из сообщения лорда Кейта от имени английских министров

Главный из пассажиров, хотя и выглядел бледнее остальных, морской болезнью не страдал. Теснота, конечно, изматывала, но для него, по крайней мере, была отведена личная каюта. Какая-никакая привилегия. Зато в адмиральскую гостиную вход был закрыт: военнопленный должен знать свое место. Привык и к этому. Но уже тогда, в тесной каюте «Нортумберленда», с каждым днем становилось невыносимо одиноко: из сонма придворных остались лишь двое – обер-гофмаршал генерал Бертран (с супругой) и ординарец Гурго. В последний момент к ним присоединились генерал де Монтолон (тоже с женой) и государственный советник граф де Лас Каз (с сыном). Все. И никаких тебе преданных гвардейцев, десятков ординарцев и прочих порученцев. С какой стороны ни взгляни, остров Святой Елены должен был стать тюрьмой. Человек в треуголке превратился в узника еще по пути туда.

Отныне приходилось рассчитывать только на собственные силы и на присутствие духа – на те качества, которых ему было не занимать. Но хватит ли их на этот раз?


Когда в океане выросла безжизненная вулканическая глыба, сомнения рассеялись окончательно. Скала, на которой при ближайшем рассмотрении можно было разглядеть разве что небольшую крепость, ощетинившуюся старыми пушками. Этот утес не имел ничего общего с почти милым и обитаемым островом Эльба; нагромождение камней посреди океана – не что иное, как «узилище для узурпатора», каторжная Кайенна. Он все понял: его привезли сюда умирать.

– Лучше бы мне остаться в Египте, – прошептал пассажир в треуголке. – И весь Восток был бы у моих ног…

Однако у ног лежала чужая, незнакомая земля в сто квадратных верст. Конечная остановка плавания, остров Святой Елены.

– Свистать всех наверх! Якоря на воду…

* * *

По европейским меркам «социальный стаж» острова был мизерным. Впервые нога поселенца ступила на его каменистую землю ровно за триста лет до описываемых событий. Им оказался некто Фернан Лопес, португальский офицер, сосланный сюда за государственную измену (счастливчик, избежал смертной казни). Официальной английской колонией остров Святой Елены станет полтора столетия спустя.

Однако для самих островитян это ничего не изменит – как прозябали у черта на куличках, так и продолжали прозябать. Ловили рыбу, обрабатывали землю, пасли завезенных сюда португальцами коз… Изо дня в день, из года в год. Череду тоскливых будней иногда разгоняли океанские ураганы, к которым, впрочем, тоже привыкли. Главное, что знал каждый – от управляющего колонией до последнего чернокожего раба, – не подходить в непогоду к кромке утеса, что недалеко от бухты: непременно снесет. Мрачное место, гиблое.

А еще были праздники – когда на горизонте появлялись далекие паруса. Со временем их становилось все больше. Так, на Святую Елену заглядывали английский капитан Джеймс Кук и знаменитый француз Бугенвиль.

Вот первое впечатление от острова одной из дам, оказавшихся там в описываемое время: «Остров Святой Елены – это далеко не то место, где поездка доставит вам удовольствие. Такие ужасные дороги, такие ужасные горы, такие ужасные пропасти… За одной горой тут же следовала другая, но только еще выше. Скалы громоздились одна на другую: я поистине верила, что оказалась в объятиях облаков. Но вот уж в чем я была абсолютно уверена, так это в том, что мне пришлось побывать один за другим в трех различных климатах».

Прибытие на остров «корсиканского людоеда» местные встретили с недоверчивым любопытством. Чем было вызвано последнее, не стоит объяснять; а вот слухам об «узурпаторе» верили не все. Первыми невероятную новость разнесли матросы с «Икара», бросившего якорь в Джеймстаунской бухте за пару дней до английской эскадры. Стоит ли удивляться, что с появлением на горизонте «Нортумберленда» вся набережная напоминала человеческий муравейник?

Скоро пришло и разочарование: ссаживать Пленника с корабля пока никто не собирался. И для этого имелись свои причины. Как оказалось, чтобы подобрать место содержания узника, требовалось время…

* * *

«…Британский кабинет министров, полагаясь на всем известное усердие сэра Джорджа Кокбэрна, настоятельно рекомендует ему быть осторожным и воздерживаться от каких бы то ни было отклонений от полученных инструкций.

Из сопроводительного письма к «Инструкции» лорда Батхэрста адмиралу Кокбэрну

Адмирал Кокбэрн никогда не скрывал, что с юности был карьеристом. В четырнадцать лет он уже числился на службе в Королевском флоте; через десять лет отличился в сражении у мыса Сент-Винсент. Дальше – больше. В 1809 году его солдаты штурмом овладели Мартиникой, за что капитан получил благодарность от британской Палаты общин. В то время как Наполеон подступал к русскому селу Бородину, Кокбэрн в новеньких контр-адмиральских погонах защищал испанские колонии в Америке.

Там-то, у американских берегов, и случилась неувязка: все глубже и глубже этот отважный моряк погружался в нечто липко-неприглядное, напоминавшее трясину. Дело в том, что Кокбэрн угодил в самое горнило Англо-американской войны, во время которой из прославленного адмирала стал постепенно превращаться в… карателя.

Война Северо-Американских Штатов с Англией назревала многие годы. И на море в том числе. Еще в июне 1807 года английское военное судно «Леопард» обстреляло американский фрегат «Чесапик», шедший из Норфолка; причем трое офицеров с последнего в качестве пленников были сняты со своего корабля. В мае 1811 года боевой фрегат Штатов «Президент» и британский корвет «Малый Бельт» обстреляли друг друга, в результате чего «англичанин» получил значительные повреждения. Для американцев это явилось удовлетворением за «Чесапик», тем более что вскоре трое захваченных четыре года назад пленников были возвращены на родину.

Несмотря на то что в начале XIX века американский военный флот представлял собой лишь десяток кораблей, из которых только три являлись реальной угрозой для противника (большие фрегаты «Конституция», «Соединенные Штаты» и «Президент»), отвага и решительность американских моряков стоили выше, чем весь мощный флот Британии, насчитывавший восемьсот кораблей! Так, в августе 1812 года «Конституция» потопила британский фрегат «Курьер», а в октябре корвет «Оса» уничтожил английский бриг «Шалость». Несколько позднее силами военно-морских сил Северо-Американских Штатов были потоплены еще два крупных английских военных корабля – «Ява» и «Македония»…

По прибытии к американским берегам эскадры адмирала Кокбэрна все изменилось. Британская армия (более четырех с половиной тысяч человек) в стремительном наступлении перенесла район боевых действий на территорию независимых Штатов. 6 августа 1814 года англичане вошли в столицу страны – Вашингтон. Захватчики сожгли Белый дом и здание конгресса, оставив от города одни головешки[2]. Легенда гласит, что жена главы государства (4-го президента Джеймса Медисона, 1809–1817 гг.), Долли Медисон, рискуя собой, в последний момент вывезла из Белого дома вырезанный из золоченой рамы знаменитый холст с портретом первого президента страны Джорджа Вашингтона работы Гилберта Стюарта, не позволив тем самым врагу надругаться над портретом человека, ставшего символом американского государства. Даже сами англичане были возмущены сожжением Вашингтона. Так, в одной из лондонских газет было замечено, что «казаки пощадили Париж, но мы не пощадили столицу Америки».

В сентябре наступление британских войск окончательно захлебнулось, и 24 декабря 1814 года был заключен так называемый Гентский мирный договор. Тем не менее Кокбэрн был встречен на родине как герой; мало того, ему был пожалован престижный орден Бани. Вот такая предыстория. Ничего удивительного, что когда встал вопрос, кому доверить доставку пленного «узурпатора» к месту ссылки, над кандидатурой долго не раздумывали – только Кокбэрну.

С появлением на «Нортумберленде» Great Boney реноме адмирала, и без того для многих недосягаемое, возвысилось в разы. И хотя сам он этого пытался не показывать, давая понять окружающим, что суровая надменность не более как черта характера, даже подчиненные заметили в нем разительную перемену.

– Да и вообще, кто теперь этот Boney? – не удержался как-то Кокбэрн в разговоре с одним из лордов Адмиралтейства. – Если честно, для меня он и императором-то никогда не был. Выскочка, корсиканец! Одно слово – Boney…

Обидным прозвищем Пленника наделили победители. Англичанам (впрочем, как и французам) не пристало лезть в карман за словом. Долгое время Наполеон был для них как кость в горле – отсюда и прозвище[3]. Даже мальчишки в порту Плимута – и те вместо приветствия кричали в спину презрительное «Boney»…

Для адмирала Кокбэрна Boney был больше, чем просто военнопленным. Жестокий, но далеко не глупый, он прекрасно понимал всю ответственность, которая отныне ложилась на его плечи. И если раньше за всеми его действиями внимательно следило лишь родное Адмиралтейство да пара-тройка кураторов-пэров, то сейчас все изменилось. Решительно все, кардинально! И отступи он хотя бы на дюйм от буквы присланной лордом Батхэрстом[4] «Инструкции», забудется все – грязная работенка в Америке, десятилетия безукоризненной службы на благо Королевства, да и прочее в придачу. Как в таких случаях говорят русские, либо пан – либо пропал…

А пропадать, честно говоря, совсем не хотелось. Мечталось о другом. Ведь при хорошем раскладе да при ясной голове на этом Пленнике можно было сделать неплохую карьеру. Так что, еще не вечер, сэр…


Для начала адмирал постарался расположить к себе бывшего императора. Хотя, по правде, всех этих «лягушатников» Кокбэрн терпеть не мог – достаточно повидал их на войне. Но что было делать, приходилось играть роль «дружелюбного дипломата». По его распоряжению к Пленнику на корабле относились с уважением; когда же тот сидел за столом (непременно во главе стола!), разговор велся исключительно на французском. Иногда адмирал, мирно беседуя, прогуливался с Boney по палубе, называя своего визави не иначе как «генералом Буонапарте».

Сойдя на сушу, адмирал стал временным губернатором острова, а управляющий колонией от имени Восточно-Индийской компании полковник Уилкс, заправлявший здесь до этого, оказался в его подчинении. Местный гарнизон возглавил прибывший с Кокбэрном полковник Бингэм (ставший вскоре генералом).

Дело оставалось за малым – подыскать на этом «дрянном островке» жилище для Пленника. Но и с этой задачей новый губернатор справился блестяще. Изъездив местность вдоль и поперек, на плато Лонгвуд он все-таки наткнулся на подходящий для этой цели дом. То была резиденция наместника губернатора полковника Скелтона.

Усталый, но радостный, Кокбэрн, вернувшись на корабль, собрал в кают-компании старших офицеров и после краткого инструктажа рявкнул:

– Завтра, господа, разгружаемся. Сразу же после первых склянок. Все по местам, вахту держать!..

* * *

С самого начала все пошло не так. И это уже начинало раздражать. Надменный бритт убеждал, что к их приезду все будет приготовлено, даже апартаменты. Тоже оказалось пустой болтовней. Такое чувство, что их здесь вообще не ждали. Идея с резиденцией какого-то Скелтона, как теперь выясняется, полная чушь. По заверению адмирала, вселиться в эту лачугу можно будет не ранее чем месяца через четыре. Просто издевательство! И что теперь, все это время жить на прогнившем вонючем корыте?!

Утром он холодным тоном дал понять Акуле, что ни он сам, ни его люди не намерены здесь больше находиться. Пока говорил, в который раз почувствовал где-то под ложечкой неприятное покалывание: желудок. Расшатанные нервы и корабельная солонина не оставляли путей к отступлению. Хотя, как известно, путей всегда множество; главное – выбрать нужный. В данном случае – побыстрее выбраться с этого корыта на долгожданный берег, пусть это будут хоть голые скалы…

– Есть еще где остановиться, адмирал? – спросил англичанина Бонапарт.

– О да, – невозмутимо ответил тот. – Поблизости от «замка» имеется прекрасная гостиница, Портес-хаус, в самом центре Джеймстауна. Я намерен временно – повторяю, временно! – снять ее для вас на условиях понедельной платы. Если вы согласны, генерал, то уже завтра можно будет вселяться…

– А замок, он чей? Не остановиться ли там?

– Нет, нет. Это резиденция губернатора…

Он хорошо знал себе цену. Даже сейчас. Поэтому от местной, кишевшей клопами и пропахшей мышами захудалой гостиницы пришлось отказаться. Причем рядом не оказалось ни двора, ни сада, а в низенькие окна мог заглянуть любой прохожий. Об этом поведал верный Бертран, съездивший в городок в новом для себя качестве – «квартирьера». Однако первую ночь на берегу они были вынуждены провести именно в этой вонючей таверне (не возвращаться же на корабль!).

Следующий день обернулся радостью: предстояло верхом(!) скакать от Джеймстауна до Лонгвуда. Чтобы понять всю трепетность момента, прежде нужно было пару месяцев, мучаясь в тесной каюте, проболтаться в открытом океане. И вот она – свобода! Океанский пассат, зеленые дали, мягкая конская грива под рукой… Он даже зажмурился. Стоит напрячь воображение, и нет ничего – только ты, конь и ветер. На какой-то миг показалось: открой глаза, и перед взбудораженным взором откроется панорама Бородина – стройные ряды улан, драгун, хмурые лица ветеранов-гвардейцев – еще той, не выбитой картечными просеками гвардии…

– Шиповники…

– А? – вздрогнув, он открыл глаза. – Не понял, что вы сказали, сударь? – повернул голову в сторону покачивавшегося в седле адмирала.

– «The Briars». По-вашему – «Шиповники». Дом Уильяма Балькомба, интенданта Восточно-Индийской компании, – показал рукой Кокбэрн на какую-то постройку, видневшуюся в сочной зелени деревьев посреди выжженной солнцем травы. – Уютное гнездышко, не правда ли, женераль?

Обращение «женераль», пусть и брошенное с ноткой почтения, в который раз больно ударило по его самолюбию. Это тоже проделки англичан – намеренное унижение. Перед отправкой Пленника на остров всем было строго указано обращаться к нему исключительно «женераль» («генерал»). В противном случае (если вдруг кому-то взбредет в голову назвать «узурпатора» Императором или, что еще хуже, «Его Императорским Величеством») виновника ожидают неминуемые жесткие санкции.

Арест, плавучая тюрьма, далекий остров, уничижительное отношение – все это проявления мести. Изощренной и неприкрытой. Направленной против того, кто еще вчера вертел этим миром, как хотел, уподобив его шахматной доске: основывал королевства и назначал монархов; разрушал государства и скидывал с тронов неугодных. «Женераль», от одного имени которого еще вчера их всех бросало в дрожь, а ночи превращались в турецкие бани, от холодного пота которых мозг переполнялся ужасом отчаяния. «Женераль», позади которого Маренго, Ваграм и Аустерлиц; городские ключи на атласных подушечках, приносимые к его ногам мэрами европейских столиц…

Не бывает таких «женералей»: надевать и скидывать короны способен лишь самый сильный из монархов – Император. Помазанник Божий, титул которого закрепила за ним католическая церковь в лице Папы Пия VII. Все остальное – от лукавого. Впрочем, пусть зовут как хотят. Он есть и будет Императором. И умрет им…

* * *

Всадникам и в голову не могло прийти, что в тот момент за ними кто-то внимательно наблюдал. Этими любопытными оказались две девочки-подростка – дочки Балькомба[5]. Одна из них, Бетси, став взрослой, потом напишет подробные воспоминания о пребывании на острове сосланного туда французского императора; пока же она просто искала глазами того, о котором слышала, что он «людоед».

«С именем Бонапарта я мысленно связывала всякие злодейства и ужасы, – вспоминала Бетси, ставшая позже миссис Абелль. – Рассказывающие о нем в моем присутствии приписывали ему столько преступлений, одно другого ужаснее, что я стала считать его худшим из людей…»


Первое впечатление от Лонгвуда оказалось под стать общему настроению – не самое лучшее. Одноэтажное строение нелепой планировки, пригодное разве что для одинокой жизни фермера-отшельника.

Из воспоминаний главного камердинера Наполеона Луи-Жозефа Маршана:

«Мне бы хотелось, чтобы в его распоряжении была резиденция “Мадонны Марчианы” с острова Эльба с ее прохладной, густой тенью и с ее очаровательным ручейком. Вместо этого мы получили солнце, нещадно палившее… <…> Император приехал в Лонгвуд и не был в особенном восторге от дома, лишенного тени и какого-либо природного водного источника, но подверженного юго-восточному ветру, постоянно преобладающему в этом месте и весьма сильному… Единственным преимуществом этого места для императора было то, что дом находился на плато, простиравшемся на несколько миль, что позволяло совершать конные прогулки и даже кататься в карьере…»

Полковник Скелтон приезжает сюда с женой лишь жарким летом, когда в городе из-за зноя и пыли нечем дышать. С октября по февраль местный пассат делает Лонгвуд идеальным местом на всем острове. Вот и сейчас хозяева оказались здесь. Ждали гостей – то есть их. При подъезде к дому ноздри защекотал аппетитный запах чего-то вкусного.

Изысками кухни Бонапарта вряд ли можно было удивить; кроме того, с некоторых пор еда не стала вызывать прежнего вожделения. Было время, он обожал застолья. Во время дружеского обеда всегда можно сделать кучу дел: так, однажды за трапезой им был подписан какой-то мирный договор. Во время еды зачастую решаются вопросы войны и мира, назначается время решающих сражений, обсуждаются тонкости контрибуционных сборов – да много чего. Столовый нож и вилка способны заменить глупого советника и обвести вокруг пальца самого изворотливого дипломата. Для опытного полководца это меч и пика в неравном бою. И в трудные моменты он не раз пользовался их услугами.

В последнее время столовые приборы стали для него испытанием. Как-то доктор О’Мира, прощупав живот своего именитого пациента (как выразился, «пропальпировал эпигастриум»), глубокомысленно изрек:

– Ulcus ventriculi… Есть симптомы ulci bulbi duodeni…

Умник. Ему бы разок покорчиться от болей, тогда бы по-другому заговорил; и уж точно бы знал, чем гастрит отличается от язвы. Это еще с Москвы: как только запылала, так и схватило. Оттуда и пошло. Овсяные отвары да кисели – бесполезное занятие; их помощь – на час-другой. С тех пор редкий день обходился без подлого жжения в этом самом «эпигастриуме». Иногда помогал крепкий кофе со сливками. Но опять-таки ненадолго. Нечто подобное было у отца, тоже искал пятый угол…

Госпожа Скелтон превзошла себя, обед и правда оказался выше всяких похвал. Единственное, что ее огорчало, – гости слишком мало ели. Больше разговаривали – скорее, расспрашивали хозяев о житье-бытье в этом доме.

Если честно, обедать совсем не хотелось; чуть повыше пупка вновь заскреблась мышка. Неужели придется здесь жить до самой смерти? Вся его сущность противилась подобной перспективе. Тем более что при близком рассмотрении жилище оказалось прямо-таки жалким. Проветриваемый со всех сторон безжалостными ветрами, без воды (Наполеон уже который месяц изнемогал без хорошей ванны!), этот обветшалый и пропахший плесенью дом наводил на грустные мысли. (По коже неожиданно заползали мурашки.) Пришлось согласиться: да, этому жилищу требуется хороший ремонт (а лучше б оно сгорело!). Распрощавшись, с тем и уехали.


На обратном пути заскочили в дом Балькомбов. Как выяснилось, сам хозяин встретить не смог по причине жесточайшего обострения подагры. Зато его супруга и очаровательные дочурки являли собой образец великодушия и вежливой почтительности.

«Вблизи Наполеон казался ниже ростом, – вспоминала одна из дочерей мистера Балькомба, Бетси, – особенно рядом с сэром Джорджем Кокбэрном с его могучим сложением и аристократической физиономией; к тому же он уже несколько утратил тот величественный вид, что так поразил меня в первый раз. Он был смертельно бледен, однако черты его, несмотря на их холодность, бесстрастность и суровость, показались мне удивительно красивыми. Едва он заговорил, его чарующая улыбка и мягкость манер тотчас рассеяли наполнявший меня до того страх. Он опустился на один из стоявших тут стульев, обвел своим орлиным взором наше скромное жилище и сказал маме, что оно на редкость удачно расположено».

Очарованный теплым приемом, Бонапарт никак не мог решиться встать и откланяться. В этом чудесном доме было настолько тихо, уютно и по-домашнему спокойно, что внезапно в голову пришла мысль остаться здесь навсегда.

Метрах в пятидесяти от жилища Балькомба виднелся какой-то летний домик в несколько квадратных метров; как выяснилось, он был построен для детей. У этого строения имелось два преимущества – большие опускные окна, выходящие на три стороны (кроме северной), и пятиметровая мансарда. А что если временно поселиться там? Император разместится в самом помещении. Лас Каз с сыном – в мансарде… Найдется местечко и для Маршана с мамелюком Али. Решено, они остаются у Балькомбов…

* * *

Позже два месяца, проведенные здесь, Наполеон назовет «розовыми мгновениями изгнания». Так и было: «Шиповники» подарили покой. Бегство с Эльбы, триумфальное возвращение и государственный переворот, закончившийся разгромом армии и гибелью друзей, – все это вкупе могло свести с ума любого. Любого – но не Его! Слишком много пришлось повидать ему в жизни: океан крови, горы трупов. Взлет и падение, триумф и унизительный плен. Сейчас следовало перевести дыхание. И только. Что будет дальше – покажет неумолимое Время. А оно – увы, бежит слишком быстро.

Но для начала следовало переварить жвачку, которую почти год активно и с удовольствием переваривал весь мир. Император ничуть не сомневался: суетливый человеческий муравейник будет заниматься этим сто, двести и даже тысячу лет спустя. А пока они копошатся, нужно успеть привести мысли в идеальный порядок. «Копошатся»… Неплохо. Свифт, лилипуты… Ну да, он – как тот Гулливер в пресловутой Лилипутии. Опутали, связали, изолировали… Как они надоели, все эти кокбэрны, уилксы и прочие шалопаи… Чертовы лилипуты!

Силы, конечно, неравны. Из всего, что у него когда-то было, осталось единственное – собственная жизнь. Остальное отобрали. И чтобы все вернуть, сейчас не хватало главного – Франции, Власти и Великой армии. Немало. Сидя на этих трех китах, Бонапарт когда-то взбудоражил мир. Потом потерял. И так дважды. Теперь все уверяют: в этот раз – навсегда.

Иногда его мысли уносились настолько далеко, что Бонапарт начинал теряться. В такие минуты он неожиданно останавливался и, глядя широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, напоминал узника Консьержери, впавшего в безумие. Обычно из оцепенения выводила либо неторопливая речь графа Лас Каза, либо…

Однажды, гуляя по песчаной тропинке в саду, Император услышал за спиной хруст сломанной под чьей-то ногой ветки. Как оказалось, там пряталась одна из девочек Балькомба, тринадцатилетняя Бетси, с любопытством разглядывавшая «людоеда» сквозь листву. Будучи обнаруженной, ей пришлось выйти из своего укрытия. После нескольких секунд замешательства между бывшим императором и девочкой завязался непринужденный разговор.

– Какой город является столицей Франции? – спросил Бонапарт.

– Париж.

– А Италии?

– Рим.

– А России?

– Теперь – Санкт-Петербург. А прежде была Москва.

– А кто ее сжег? – посмотрел Император на девочку свирепым взглядом.

– Я не знаю, мсье.

– Да нет, вы прекрасно знаете, мисс, ее сжег я!

– Я думаю, что ее сожгли русские, чтобы… чтобы отделаться от французов, – возразила смелая девочка.

Смышленая. Странно, от общения с ребенком ему вдруг стало необычайно легко. Когда в последний раз он так же непринужденно смеялся? На балу у австрийского императора, данного в Его честь? Или все-таки раньше – после заключения Тильзитского мира, где они так дружески беседовали с русским царем Александром? Нет, нет – еще раньше, у себя на родине, в милом сердцу Аяччо. Как давно это было…

* * *

«Г. де Буонапарт (Наполеон) родился 15 августа 1769 г., ростом 4 фута 10 дюймов 10 линий[6]. Хорошего сложения. Характер добрый. Здоровье превосходное. Честен и благороден. Поведение очень хорошее. Отличался всегда прилежанием в математических науках. Посредственно знает историю и географию. Слаб в музыкальных упражнениях. Заслуживает поступления в Парижскую военную школу.

Из характеристики, данной в Бриеннской школе

Неутолимая жажда выбиться в люди была у него с самого детства. А еще имелся шанс. Он заключался в том, что родиться Бонапарту посчастливилось в корсиканской дворянской семье. Появись этот мальчишка на свет в крестьянской лачуге – не было бы даже и такого шанса. В тот год Корсика, сбросив гнет генуэзцев, вошла в состав Франции. Возможно, этот факт оказался важнее всех шансов, вместе взятых, ибо увеличивал возможность выбиться из прозябания стократно. И для этого стоило лишь перебраться на материк.

Для начала же, как сказал отец, нужно было хоть что-то иметь за плечами – например, знания. А их-то как раз и не было. Все свои дни он проводил в играх в войну, сопровождавшихся драками, причем самыми настоящими, с разбитыми носами и кровью. Выйдя из боя победителем, юный «полководец» всегда сопровождал побитых недругов презрительным смехом – самой обидной данью для слабаков.

«…Наполеон почти никогда не плакал, – вспоминала герцогиня д’Абрантес. – В Корсике бьют детей во всех, даже лучших семействах. Бить жену там, как и везде, значит верх невежества, но бить свое дитя дело самое обыкновенное. Когда случалось Наполеону подвергаться иногда такому наказанию, боль извлекала у него слезу, но это продолжалось минуту; когда же он не был виноват, то не хотел и одним словом просить прощения».

Тем не менее грамоте он выучился быстро, неожиданно обнаружив в себе цепкую память, тягу к математике и чтению книг по истории. Это не ускользнуло от опытного взгляда графа де Марбефа – друга семьи, в которой рос Наполеон[7]. Луи-Шарль-Рене де Марбеф возглавлял французскую военную миссию на Корсике. Именно он выхлопотал французское дворянство для Карло Буонапарте (отца) и разглядел в его втором сыне любознательность и умение подчинять себе сверстников.

– Быть Наполеоне военным, – заметил однажды граф, потрепав мальчишку по жесткой копне волос.

Крепкие кулаки и хорошая память (и конечно, связи француза Марбефа) открыли десятилетнему мальчугану путь в военную школу в Бриенне[8]. Поначалу подростки подтрунивали над этим «деревенским медведем» с Корсики, но потом, увидав его способности к наукам, ухмыляться перестали. Так завоевывалось уважение.

У этого малого и впрямь можно было многому поучиться – например, усидчивости и умению анализировать труды Плутарха и Цезаря. Постепенно упрямый Буонапарте становится лучшим среди равных. Все чаще и чаще уже он смеется над тупыми и богатыми воспитанниками, попавшими в престижную школу по высокой протекции взрослых. И этот хохот, явившийся первым протуберанцем его неутолимого корсиканского тщеславия, надолго станет визитной карточкой наполеоновского ума и пренебрежения к профанам.

«Отец, если вы или мои покровители не в состоянии дать мне средств содержать себя лучше, возьмите меня к себе, – писал он домой в апреле 1783 года. – Мне тяжело показывать мою нужду и видеть улыбки насмешливых школьников, которые выше меня только своими деньгами, потому что ни один из них не лелеет в себе тех благородных и святых чувств, которые волнуют меня! И что же, сударь, ваш сын будет постоянною мишенью для нескольких благородных болванов, которые, гордясь своими деньгами, издеваются над его бедностью! Нет, отец, если фортуна отказывается улыбнуться, чтобы улучшить мою судьбу, возьмите меня из Бриенна. Если нужно, сделайте меня механиком, чтобы я мог видеть вокруг равных себе. Поверьте, я превзойду их всех. Судите о моем отчаянии, если я готов на это. Но, повторяю, я предпочитаю быть первым на фабрике, чем артистом, презираемым академией. Поверьте, это письмо не диктовано глупым желанием каких-либо удовольствий и развлечений. Я вовсе не стремлюсь к ним. Я чувствую только потребность доказать, что располагаю средствами не меньшими, чем у моих товарищей».

Характерна подпись: «Буонапарт-младший». И это уже характер. Лучше первым в чем-то, нежели презираемым… (Вне всякого сомнения, этот юноша успел начитаться Цезаря: «Лучше первым в деревне, нежели последним в Риме».)

Все было впереди.

* * *

Разместились быстро. У окна поставили походную кровать; по стенам развесили миниатюры с изображением Императрицы и Римского короля[9]. Стол, стулья, кресло… Почти как дома – в походной палатке на бивуаке.

Вскоре подъехали вызванные из Джеймстауна эконом Перрон и повар Лепаж. На обеденном столе появилась накрахмаленная скатерть и серебряные приборы. Хоть что-то.

Рядом на лужайке английские солдаты выстроили нечто напоминавшее шатер, ставший для Пленника рабочим кабинетом, а заодно и столовой. Спасибо за заботу полковнику Бингэму. С Джорджем Бингэмом, комендантом гарнизона, иногда они вместе обедали и даже прогуливались по окрестностям. До этого он командовал 53-м полком, прибывшим сюда все на том же «Нортумберленде».

По окончании службы на острове Бингэм нанесет в Лонгвуд прощальный визит, привезя с собой и своих офицеров.

– Я был доволен вашим полком, – скажет Бонапарт при расставании британским офицерам.

Впрочем, это будет потом. А сейчас… Сейчас как никогда необходим кабинет: «Итальянские кампании», которые Пленник начал диктовать Лас Казу еще в пути, требовали продолжения. Он обещал солдатам его Гвардии написать об их «великих деяниях» – и обязательно напишет! В первые дни пребывания на острове все подчинено именно этому – работе.

Чуть свет – подъем. Короткая прогулка в парке. В десять – завтрак. Пребывание за столом не более пятнадцати минут – привычка, выработанная годами. Потом, немного пройдясь, Наполеон собирается с мыслями. Далее граф Лас Каз перечитывает написанное накануне (текст переписывал набело его сын). Вносятся последние исправления, затем – главное: очередная диктовка, отточенная мысль, оживавшая на кончике пера. В пять – перерыв. Перед ужином (который в шесть, иногда – в семь) – прогулка по так называемой аллее философов. И так изо дня в день. Мысли, сбиваясь в текст, не позволяют делать длительные перерывы.

Однажды Лас Каз предложит параллельно с итальянскими походами начать диктовать другие тексты – о Египте, Сирии… Просит рассказать о событиях в период Консульства и после возвращения с острова Эльбы. Пусть записывают, подсказывает граф, Гурго и Монтолон, а лакеи переписывают.

– Действительно, есть что вспомнить, – сказал Бонапарт тогда графу. – При высадке в Египте меня удивило, что от былого величия у египтян я нашел только пирамиды и печи для приготовления жареных цыплят.

– Подождите, Ваше Величество, не так быстро, – засуетился Лас Каз. – Это следует непременно записать. Такие слова должны остаться для Истории…

– Правду говорят, льстецам несть числа, но среди них мало тех, кто умел бы хвалить достойно и прилично. Успокойтесь, это не про вас, граф. У вас с чувством меры все в порядке…

– Благодарю, Ваше Величество…

Иногда они заходят к гостеприимным Балькомбам. Там французам всегда рады. Ненавязчивый разговор, игра в вист, приятное общение. Здесь все называют Его «Ваше Величество»; рядом преданные офицеры, родная речь, светские манеры… И если бы не английские команды, долетающие до их ушей с улицы, могло показаться, что все происходит на каком-нибудь уик-энде в Фонтенбло. Но нет – это надзор. Британский капитан, сержант, солдаты. Они здесь явно чужие. По сути, это солдаты противника. И когда их присутствие становится невыносимым, капитану Попплтону дают понять: а не пора ли, сэр, отдохнуть и отослать уставших за день подчиненных в город? И вообще, может, поменяете наконец пропахший потом мундир на штатское платье?

Капитан, улыбаясь, вздыхает: ох уж эти французы! И… переодевается.

* * *

«…Во время заточения генерала Буонапарте и составляющих его свиту французов необходимо принять дополнительные меры предосторожности в области безопасности, особенно в ночное время; жители острова и прочие находящиеся тут лица уведомляются о том, что запрещены любые перемещения – кроме как в черте города – с 21 часа до рассвета тем, кто не знает пароля…

Генерала всегда должен сопровождать офицер, назначенный губернатором или адмиралом. Если же он выходит за пределы территории, охраняемой часовыми, то офицера должен сопровождать ординарец…

Генерал будет уведомлен о том, что за любой попыткой бегства последует принудительное заключение…

Из распоряжения администрации о. Св. Елены

Итак, пока все не так плохо. И Бонапарт чувствует себя на этом забытом Богом острове, в общем-то, вполне сносно. Пока.

Наполеон наслаждается обществом Балькомбов, играет с детьми, диктует трактаты; иногда – прогуливается в коляске, запряженной рысаками, или пешком, знакомясь с местными жителями и обычаями острова. К слову, во время этих прогулок открывается много интересного.

Как оказалось, здесь до сих пор процветало рабство. Самое настоящее, аналогичное североамериканскому. Всякий ребенок, родившийся от рабыни, считается рабом. В ходу работорговля. Согласно местным законам, каждый корабль, шедший с Мадагаскара и пополнявший здесь запасы воды, оставлял на острове одного раба любого пола. Помимо чернокожих, в этой английской вотчине полно китайцев. Отличает их то, что если африканец хотя бы удостаивается от хозяев какого-то имени типа Сципион или Цезарь, то у китайцев нет даже этого: вместо имен эти довольствуются… номерами – третий, десятый, шестьдесят первый…

Неповиновение жестоко карается. Кража нескольких пенсов – 20 ударов кнутом «по обнаженному телу»; за 3 шиллинга – 30 ударов. Раб мужского пола, ударивший или попытавшийся ударить белого, кастрируется; женщине за аналогичное преступление «всего лишь» отрезают уши… Спилил без разрешения дерево – двести ударов кнутом, зачастую – со смертельным исходом.

Дикое средневековье. Бывает, рабов приговаривают к смерти. Таких вешают в бухте Руперта. Как, например, китайца под номером 265, казненного за кражу со взломом.

Статус на острове черных и китайцев разный. Первые – собственность Восточно-Индийской компании («истинные рабы»); китайцы – рабы «на добровольных началах», по сути – вольнонаемные. Скажем, накопил номер 313 вкупе с женой (№ 617) необходимую сумму – и поминай как звали, уехали обратно в Поднебесную. Но уезжают редко. Во-первых, на обратный путь до дома требуются немалые деньги; а во-вторых, куда ехать-то – обратно в нищету?

Пожилой малаец Тоби, живший у Балькомбов, с новым жильцом был особенно внимателен: то преподнесет спелый апельсин, то горсть каких-нибудь ягод. Жизнь в неволе сделала Тоби большим хитрецом. Он быстро смекнул, какую выгоду может извлечь от появления в доме богатого постояльца. Потому и старался. Тем более что «квартирант» отнюдь не скупился – нет-нет да подкинет золотой. Однажды дело зашло еще дальше: богач решил выкупить Тоби из неволи, с тем чтобы предоставить рабу свободу. И даже договорился с хозяевами о цене. Но вмешались, сказав свое веское «нет!», местные власти: освободим, мол, одного, захотят и другие – а это уже форменное безобразие!

Миссис Абелль вспоминала: «Губернатор острова ответил [Балькомбу]: “Вы даже не знаете важности того, о чем вы спрашиваете; это не Тоби, которого генерал Бонапарт хочет отпустить в угоду мисс Балькомб, но всех негров на острове, от которых он хочет заслужить благодарность. Он хочет здесь устроить то же, что и на острове Сан-Доминго. Ни за что в свете я не соглашусь на вашу просьбу”. Причина отказа очень удивила императора…»

Тем временем администрация острова, похоже, пошла в наступление. Была усилена охрана, увеличена численность караула, передвижения Пленника значительно ограничены (и его свиты – тоже). Сношения с местными жителями оказались сведены на нет. В ночное время вводился некий «комендантский час». Вся переписка «женераля» – через адмирала Кокбэрна[10]. Управленческая верхушка острова, живя в ожидании прибытия нового губернатора, создала своего рода «триумвират»: адмирал Кокбэрн, полковник Уилкс и Джордж Бингэм. «Инструкции», рождавшиеся в этих буйных головушках (одна замысловатее другой), сыпались на плечи подчиненных чуть ли не еженедельно, сжимая вокруг узника и без того тугое кольцо неволи.

Пятьсот офицеров и более тысячи солдат и матросов Королевских вооруженных сил обеспечивали блокаду вполне надежно. С самого начала стало понятно: произошедшее на острове Эльба здесь, посреди Атлантики, не повторится. Оставалось единственное – выживать…

* * *

В декабре 1815 года основное место пребывания ссыльных – Лонгвуд-хаус (Longwood House) должен был принимать новых жильцов. Адмирал Кокбэрн, будучи неплохо осведомлен о «вольготной» жизни Пленника у Балькомбов, прекрасно понимал, что того ждет на новом месте. А потому, дабы подсластить пилюлю, решил двадцатого ноября дать большой бал. Ничего удивительного, что, получив приглашение, «генерал Буонапарте» отказался ехать в Джеймстаун.

Отказ патрона присутствовать на балу не означал запрета для его окружения. Тем более что в этом окружении были дамы – графини Фанни Бертран (вице-королева Иллирии!) и Альбина де Монтолон. Разодевшись в умопомрачительные по здешним меркам платья, украшенные бриллиантами и жемчужными ожерельями, они отправились с мужьями в город. И тут сен-жерменских красавиц ожидало первое за время пребывания на острове сильнейшее разочарование: их усадили где-то с краю – в то время как жену губернатора Уилкса (эту выскочку!) разместили справа от адмирала Кокбэрна. Возмущению француженок не было предела! Случившееся оказалось настоящей пощечиной для их уязвленного самолюбия. Но пришлось смириться: как говорится, каждый сверчок знай свой шесток; времена давно изменились, балом правили победители. Можно представить, какое место отвели бы англичане Бонапарту, явись он в тот вечер на этот разнесчастный бал…

По крайней мере, французы получили серьезный сигнал: их будущее на острове выглядит довольно-таки мрачноватым…


На десятое декабря был назначен переезд в Лонгвуд. Уезжать от Балькомбов страшно не хотелось. Бертран сообщил, что резиденция в Лонгвуд-хаусе пока не готова: еще стучали молотками плотники, махали кистями маляры. Наполеон не переносил запаха краски, поэтому вынужден был просить о переносе срока переезда. Но Кокбэрн оставался непреклонен: будете, женераль, упрямиться, передал он, отправлю отряд в сто человек – и никуда не денетесь, переедете!..

Выезжали, как и приехали: впереди в седлах адмирал с Пленником, позади – все остальные. Расставание прошло трогательно. Император подарил Балькомбу золотую табакерку с личным вензелем[11], а плачущей Бетси, потрепав ее за пышные локоны, сказал:

– Не печальтесь, мисс, вы будете навещать меня в Лонгвуде, не так ли? Приходите ко мне на следующей неделе…

Та часто затрясла головой…

* * *

Резиденция? Дом? Тюрьма? Лонгвуд-хаус можно было называть как угодно, но в истории это место останется исключительно в качестве Последнего Пристанища Наполеона.

В плане дома имелось одиннадцать комнат.

Бильярдная. Ее построили плотники с «Нортумберленда», пока Пленник жил в доме Балькомбов. Помимо игры в бильярд, здесь он иногда завтракал и рассматривал топографические карты. Здесь же располагались посетители, ожидавшие приема. «Если бы не эта комната, – говорил Наполеон доктору О’Мира, – достаточно светлая и построенная по приказу Кокбэрна из сухого дерева, где я могу прогуливаться и делать гимнастику, меня бы уже давно похоронили».

Он любил бывать в бильярдной. Но именно здесь 6 мая 1821 года доктор Антоммарки произведет вскрытие усопшего…

Гостиная. Обычно в ней, стоя у камина, Наполеон принимал посетителей. В этой комнате французы чаще всего собирались вместе: беседовали, играли в шахматы, слушали рассказы своего кумира. Все было строго: мужчины в мундирах или в парадной одежде, дамы – без шляп, лакеи – в расшитых золотом императорских ливреях. Обращение к патрону – исключительно «Ваше Величество». Как и положено обращаться к настоящему Императору.

Гостиную Бонапарт тоже обожал. Здесь он и умрет. Произойдет это вечером 5 мая 1821 года, на походной кровати, которую он возил с собой еще с Аустерлица. «Лицо Императора выглядело таким же, как в ту пору, когда он был консулом, – вспоминал камердинер Маршан. – Слегка сжатые губы придавали ему довольный вид. Казалось, что ему не больше тридцати лет. Спокойствие этого лица более походило на покой сна, чем смерти».

Столовая. Ее отделали китайскими хлопчатобумажными обоями с рисунком из золотистых цветов на красном фоне. Стол из красного дерева, десять стульев, сервировочный столик… Трапезу с Императором разделяли Монтолоны, Гурго, Лас Казы; иногда к ним присоединялись Бертраны. На обеденном столе – серебряные приборы и севрский фарфор. Позже эта комната будет преобразована в часовню.

Рабочий кабинет. Несмотря на то что сам Наполеон называл эту маленькую комнату своим «домом», из-за отсутствия в ней камина он относился к ней как к «сырому погребу». Но именно здесь, на одной из походных кроватей Император забывался во время бессонницы.

6 мая 1821 года в этом кабинете будет стоять катафалк – четырехслойный гроб, помещенный на брезент походной кровати. Здесь же с лица усопшего будет снята посмертная маска.

Спальня. Спальню хозяин Лонгвуда крайне не любил. Он ее ненавидел! «Доктор, – спрашивал измученный бессонницей Император у своего врача, – есть у вас средство, которое вернуло бы сон человеку, совершенно его утратившему?» Походная кровать, софа, стол красного дерева, комод, два плетеных кресла, умывальник в форме вазы… Обстановка, напоминавшая императорскую палатку на бивуаке. Иногда он здесь завтракал, принимал врача и, полеживая на софе, много читал…

Ванная комната. Вмещала медную ванну, обшитую дубом. Вода (ее приносили в ведрах китайцы) поступала сюда из змеевика; подогрев производился из дровяной топки. Ванну Император обожал, проводя в ней по нескольку часов. Там же читал, писал, обедал, беседовал – в общем, жил.

Комната камердинера. Примыкала к ванной. Была предназначена для дежурного камердинера. Кладовая, буфетная, библиотека и еще буфетная…

Лонгвуд-хаус. Здесь ему предстояло жить и провести свои последние дни…

II

…Признаюсь, меня не раз искушало желание схватить первых попавшихся под руку сорок или пятьдесят человечков, когда они разгуливали взад и вперед по моему телу, и швырнуть их оземь. Но сознание, что они могли причинить мне еще большие неприятности… скоро прогнали эти мысли… Спустя некоторое время… ко мне явилась особа высокого чина от лица его императорского величества. Его превосходительство, взобравшись на нижнюю часть моей правой ноги, направился к моему лицу в сопровождении десятка человек свиты. Он предъявил свои верительные грамоты с королевской печатью, приблизя их к моим глазам, и обратился с речью, которая продолжалась около десяти минут и была произнесена без малейших признаков гнева, но твердо и решительно…

Д.Свифт. Путешествия Гулливера

Приезд на остров нового губернатора Хадсона Лоу. – Первые стычки с англичанами. – Новая администрация о. Святой Елены. – Появление на острове «нейтральных наблюдателей» союзных держав. – Формирование «Лонгвудского Тюильри»


14 апреля 1816 года сигнальная пушка на Сторожевой башне известила о прибытии на Святую Елену эскадры английских кораблей. Один из них, «Фаэтон», доставил на остров назначенного метрополией нового губернатора – сэра Хадсона Лоу. Из окружения высокопоставленного чиновника следует упомянуть супругу губернатора, леди Лоу, ее дочь от первого брака мисс Шарлотту Джонсон, полковника Рида, военного секретаря майора Горрекера и доктора Бакстера.

Жизнь Хадсона Лоу условно можно было разделить на две части – безвестную и знаменитую. Парадокс в том, что самое лучшее в его биографии останется в ее первой половине, тогда как худшее – в известной всему миру.

Ровесник Наполеона, этот тщеславный ирландец начинал так же, как и его будущий узник, – с бедного детства, отсутствия высоких покровителей и учебы в военном училище. А потому приходилось полагаться только на собственные силы и сообразительность головы. Но будто свыше уготовано было британцу Лоу следовать по местам, в той или иной степени связанным с корсиканцем по фамилии Буонапарте. Во время войны с Францией он оказывается на Корсике, в Аяччо, где дислоцировался его 50-й полк. После этого – новое место назначения, остров Эльба; далее офицера закинет на Минорку, где придется формировать… корсиканское ополчение – так называемых Corsican Rangers. Именно во главе этих корсиканцев Хадсон Лоу будет участвовать в сражении при Абукире в Египте.

Впервые увидеть Наполеона ему удастся в 1812 году, в Германии, где англичанин в ту пору командовал легионом, набранным из уголовников-головорезов.


«Однажды утром, – вспоминал Хадсон Лоу, – на гребне появился вражеский отряд, впереди которого находилась небольшая группа людей, состоявшая, как я понял, взглянув в подзорную трубу, из важных особ. Среди них можно было безошибочно узнать Наполеона Бонапарта. На нем был простой мундир со звездой, обычная, в отличие от шляп маршалов, не украшенная перьями шляпа; его осанка и жесты были точно такими, какими их изображают на его портретах».

В сражении под Лейпцигом («Битва народов») Хадсон Лоу находился при штабе прусского маршала Блюхера. Падение Наполеона совпало со взлетом военной карьеры этого британского штабного шаркуна. Именно ему суждено было доставить в Foreign Office в Лондоне известие о падении Парижа. Как следствие – оглушительный «звездопад» почестей и наград: российский орден Святого Георгия, прусский «За Воинскую доблесть», а потом и престижный орден Бани от своего командования. Летом 1814 года полковник Лоу получает высокий пост – главного квартирмейстера британской армии в Голландии (командующий – принц Оранский) с присвоением звания бригадного генерала. От головокружения подкашивались ноги…

И все бы ничего, если б не «Сто дней», устроенных Европе свергнутым «узурпатором». Так уж получилось, что важнейшие события лета 1815 года должны были решаться близ бельгийской деревеньки Ватерлоо, в окрестностях которой как раз и располагался штаб под командованием кавалера всех мыслимых иностранных орденов.

Было еще одно: обласканному почестями тыловому генералу, привыкшему прохлаждаться в штабах, совсем не улыбалось сложить голову на поле брани; намного приятнее в новеньких золотых эполетах смущать дам или заискивающих подчиненных, нежели со шпажонкой биться в бою. Ахиллесовой пятой Хадсона Лоу было то, что он являлся никудышным воякой. Поэтому приближение линии фронта его поначалу смутило, а потом не на шутку встревожило. Став генералом, сэр Лоу очень боялся оказаться убитым.

Никчемность бригадного генерала как военачальника бросилась в глаза герцогу Веллингтону, возглавлявшему британские войска в Европе. Герцог в людях ошибался редко, поэтому брошенное однажды в сторону трусливого генерала «damn old fool»[12] решило участь последнего: его перевели подальше от передовой, в Италию. Пока он туда добирался, битва при Ватерлоо (без участия сего «полководца») завершилась блистательной викторией. После чего оставалось лишь собирать трофеи. Трофеем генерала Хадсона Лоу стала серебряная ваза, полученная им от властей французского Марселя, да… «почетное» назначение на остров Святой Елены. Как говорится, каждому – по заслугам. Но был один плюс: присвоение очередного генеральского звания.

Отныне удачная карьера, награды и почет для Хадсона Лоу останутся в прошлом. Оказавшись связанным с низложенным французским императором самой судьбой, английский генерал поневоле становился знаменитым. Но именно знаменитость сделает его имя нарицательным, причем с самым отрицательным подтекстом. Ибо в истории Хадсону Лоу будет отведена роль Главного Тюремщика Наполеона. И в этом качестве он проявит свои самые худшие стороны озлобленного на весь белый свет вертухая…


Вот такому человеку было доверено стать новым губернатором острова.

Никогда ранее Наполеон не слышал о заурядном генерале-квартирмейстере: уж слишком мелкой была эта фигура в его большой игре. Но даже когда низложенному императору вкратце изложили досье прибывшего «военачальника», никакого прояснения это не дало. Хорошо, подумалось, если удастся установить если не дружеские, то хотя бы нейтральные отношения. Но и в этом приходилось сильно сомневаться. Особенно после того, как стало известно о презрительном отношении Веллингтона к своему квартирмейстеру (слухи распространяются быстро). Значит – посредственность, подумал Бонапарт про себя. Посредственные люди хуже всех – у них душонка серая. Наделенные властью, такие склонны к сумасбродству…

* * *

Быть тюремщиком способен не каждый. К работе вертухая следует иметь склонность или, на худой конец, некую внутреннюю готовность стать таковым. Генерал Королевской армии Великобритании Хадсон Лоу ради карьеры и приличного жалованья был готов на все. Чего требовал и от своих подчиненных. И уж совсем не собирался церемониться с какими-то пленными «французишками», оказавшимися в его, по сути, неограниченной власти. Тем более что «ставить на место» на этот раз предстояло самого «корсиканского выскочку».

Еще на борту «Фаэтона» генерал Лоу определил для себя тактику поведения с поверженным Бонапартом. Первое: никаких вольностей! «Узурпатор» должен в полной мере прочувствовать суровую длань английского правосудия и понять свое место на этом острове-тюрьме. Во-вторых, необходимо сделать так, чтобы из шальной головы «корсиканца» выбить саму мысль о побеге. Святая Елена не Эльба. Здесь все будет по-другому, и нешуточный армейский гарнизон полное тому доказательство. И в-третьих, предстоит организовать на острове ту степень вышколенного единоначалия, коей всегда славилась британская бюрократия. Лишь добившись беспрекословного подчинения частей гарнизона и гражданских структур, здесь можно будет установить должный порядок. Остальное – частности, решаемые в повседневном порядке.

Ну что ж, неплохо, мысленно похвалил себя британец, разглядывая в подзорную трубу вулканическую горбатину, выступавшую из океана. Они у меня все попляшут… И этот «корсиканец» тоже.


Как известно, человек предполагает, а Бог располагает. Все получилось совсем не так, как рассчитывал заносчивый англичанин. «Поплясать» пришлось самому губернатору, особенно в первые дни пребывания его на острове. Опытный военачальник, Бонапарт не привык тянуть быка за рога и устроил в отношении Хадсона Лоу своего рода разведку боем.

Новый губернатор, которого правительство Великобритании наделило в отношении Пленника самыми широкими полномочиями, прибыл на Святую Елену выполнять задачу отнюдь не миссионерского толка[13]. Его предназначение здесь – быть тюремщиком; а значит – неприкрытым врагом Наполеона. По определению. И это с юридической точки зрения. А вот какими отныне быть отношениям – во многом зависело как от губернатора, так и от Императора. И будь генерал Лоу хоть чуточку умнее, война двух сторон прекратилась бы, даже не начавшись. Но все получилось – как получилось…

Наполеон с самого начала рассматривал губернатора как неприятеля. И судя по всему, он не ошибся. Поэтому, сделал вывод Император, с таким можно не церемониться. Беда в том, что именно такие же мысли витали и в голове Хадсона Лоу: с пленным Наполеоном следовало держать себя крайне строго. На следующий же день после прибытия, ровно в девять утра, он в сопровождении персонала своего штаба прибыл в Лонгвуд. И очень удивился, что его приезду не только никто не рад (собственно, этого стоило ожидать), но даже никто не собирается принимать. Хотя еще накануне сюда было отправлено уведомление о приезде губернатора.

И здесь, у входных ворот, Хадсону Лоу пришлось впервые «поплясать». Под холодным проливным дождем и при пронизывающем ветре. Продрогший в дороге, британец надеялся по прибытии в Лонгвуд быстро согреться; быть может, даже испить чашечку чая. Но ни того, ни другого ему не было предложено. Губернатору просто-напросто дали от ворот поворот.

Вышедший навстречу англичанам слуга Сен-Дени на требование непрошеных гостей пропустить в дом вежливо ответил:

– Его Величество пребывают в недомогании и еще не вставали с постели… Принять никого не можем…

– Доложите, что прибыл губернатор острова сэр Хадсон Лоу, – рявкнул англичанин.

– Уже доложено, сэр, но, как я уже сказал, обстоятельства не позволяют вас принять…

– Да что же это такое?! – возмутился Хадсон Лоу. – Мы промокли до нитки! Пойдите и еще раз доложите…

Сен-Дени почтительно склонил голову и, развернувшись, вернулся в дом. Но уже по виду слуги было ясно: сегодня здесь никого не принимают. И не примут.

Смахивая с лица крупные капли дождя, губернатор прошелся вдоль здания, пытаясь заглянуть в окна. Обойдя дом, он зашел в сторожку дежурного офицера. Ничего не поделаешь, придется подождать. Однако ожидание затянулось. Пришлось напомнить: у крыльца сам губернатор! Но ответ был все тот же: по причине болезни Его Величество еще в постели. Лицо Хадсона Лоу пошло пунцовыми пятнами:

– С кем, помимо лакея, здесь еще можно поговорить? – прогремел он.

– С графом Бертраном, – подсказал кто-то.

Вызвали гофмаршала. Генерал Бертран также оказался любезен:

– Сэр Хадсон…

– Назначенный своим правительством губернатором острова Святой Елены, я хотел бы просить вас, милорд, доложить о себе генералу Бонапарту. Да, и спросите генерала, когда он сможет меня принять…

– Я доложу Его Величеству о вас, сэр…

– Его Величеству?! – побагровел Хадсон Лоу. – Насколько мне известно, на этом острове нет никаких «Их Величеств»! Буду ждать ответа от женераля Бонапарта…

Граф Бертран, пожав плечами, кивнул головой и отправился к патрону. На этот раз ответ пришлось ждать недолго. Император назначил встречу с губернатором на следующий день, в два часа пополудни.

Наполеон потирал руки. Что ж, неплохое начало. Сквозь прикрытые ставни он внимательно наблюдал за этим никчемным выскочкой, надумавшем устроить здесь свои порядки. Как бы не так!


На следующий день губернатор в сопровождении своего штаба и сэра Джорджа Кокбэрна уже с утра был у ворот Лонгвуда. Спешившихся гостей пригласили в холл дома. Какое-то время пришлось ждать гофмаршала (графа Бертрана), которому надлежало проводить англичан к императору. Связь гофмаршала с гостями поддерживалась через слугу Новерра. Надо же было такому случиться, что именно сложная система лонгвудского этикета в тот день дала сбой.

Здесь было принято, что слуга приглашал к императору лишь тех, чье имя Хозяин называл вслух. И когда прозвучала команда: «Пусть губернатор войдет», – Новерра только его одного и пригласил. А Кокбэрн как бы оказался не у дел. Оскорбленный до глубины души, адмирал выбежал во двор, вскочил на коня и, стегнув несчастное животное, поскакал обратно в город. Когда обнаружилась пропажа Кокбэрна, исправить что-либо было уже поздно. Наполеону оставалось лишь отправить к адмиралу одного из своих приближенных со словами глубочайших извинений…

Встреча с губернатором оказалась, как и следовало ожидать, этаким дежурным протоколом, не более. Каждый из них – и Пленник, и губернатор, – еще до того, как встретиться, вынес собственный обвинительный вердикт своему будущему визави. Встреча лишь подтвердила заочное мнение.

– У этого человека отвратительная внешность, а во взгляде не чувствуется искренности, не находите, Бертран? – поделился с гофмаршалом после встречи с губернатором Наполеон. – Возможно, мое мнение поспешно, однако, хотелось бы, чтобы своим поведением он убедил меня в обратном. Кто знает, возможно, физическая внешность британца обманчива. Хотя его наружность напоминает мне сицилийского головореза! – рассмеялся Бонапарт. – А каково ваше мнение, дорогой Бертран?

– Сказать по правде, мне трудно так сразу составить определенное мнение об этом человеке. Пока известно только то, что рассказывают: честен, умен, неплохой администратор, отличный семьянин… Время покажет.

– Хотелось бы верить, Бертран. Хотелось бы верить…

* * *

С прибытием на остров нового губернатора все изменилось. Можно было бы сказать «смешалось», но нет, именно изменилось. Как-то сразу здесь сформировалось два враждебных лагеря – британский, или административный («главнокомандующий» – губернатор острова генерал сэр Хадсон Лоу), и французский (Наполеон, или Пленник). Бонапарт, к слову, почувствовав в воздухе знакомый запах предстоящей драки, даже воодушевился. Ожидание боя для этого человека было самым приятным и душещипательным. Сражение для него всегда было наслаждением. И когда позже «памфлетисты» вроде мадам де Сталь будут обвинять Бонапарта в излишней холодности, в том, что даже близость с женщиной у императора выражалась довольно примитивно (якобы мог заниматься любовью почти впопыхах, не снимая портупею со шпагой), они не лукавили. Да! В минуты вдохновения и подготовки к решающему сражению так оно и было. Ибо ничто (женщины, застолье, беседа) не могло затмить главного – наслаждения от предвкушения большой драки.

Наполеон не любил вида крови. Хотя к стонам умирающих солдат относился спокойно, считая смерть на поле боя самой достойной. И не был садистом, предпочитая кровавой мясорубке мирные переговоры. Горы трупов – вина никчемных дипломатов. Бонапарт был отменным стратегом. Искусным, многоплановым, фантазийным. Он являлся непревзойденным мистификатором боя. И эта мистика проявлялась уже в том, что на замену разбитым полкам и батальонам всегда будто из ниоткуда появлялись свежие, которые разбивали врага. Поле сражения как лакмусовая бумажка выявляло его талант во всей красе. И десятки выигранных баталий сделали этого отчаянного драчуна непобедимым полководцем.

Здесь, на острове, Наполеону вдруг показалось, что он вновь слышит далекие звуки фанфар, призывающих к атаке. Вот и барабанная дробь… топот тяжелой конницы… запах пороховой гари… Уже битый час, находясь в большой медной ванне, наполненной горячей водой, он наслаждался этими звуками. В руке держал какой-то трактат, но не читалось. Сейчас все мысли были заняты новым губернатором. Их отношения как-то сразу не заладились. И это понятно: говорить с собой подобным тоном Пленник не позволит даже этому… как его?.. Хадсону Лоу! Если с чем-то не согласны, сэр, предоставьте либо свободу, либо… палача!

Как и предполагал, этот чванливый генералишка оказался из посредственных. Значит, сумасброд. Ох, как пахнет дракой…

Вздохнув поглубже, он надолго задержал дыхание и погрузился в блаженную теплоту…

* * *

Дураки редко становятся генералами. Скажем конкретнее: стать генералом слабоумному не по силам; зато ущербному — запросто. Действующий военачальник не может быть идиотом по определению, разве что ущербным: пьяницей, отпетым негодяем, трусом, развратником, ворюгой… Хадсон Лоу был из ущербных. Генерал слыл крайне нерешительным, трусливым и завистливым. Все, как говорится, в одном букете. Отсюда и сложные отношения с собственным окружением, с местными жителями и, конечно, со знаменитым Пленником.

С самого первого дня этот британский губернатор принялся, что называется, «возводить баррикады». По-ефрейторски, растаптывая кованым сапогом доверительные отношения сторон, установившиеся до этого на острове. Несколько дней своеобразной рекогносцировки – и на Святой Елене возникает мощное государство в государстве со столицей в так называемом Плантейшн-хаусе (Колониальном доме). «Губернатор» – лишь внешняя оболочка, дабы отвечать правилам приличия, особенно в глазах иностранных эмиссаров. На самом деле Хадсон Лоу – абсолютный монарх, этакий Pontifex maximus местного розлива. Для островитян – именно так. Отныне имя губернатора в этих местах звучит почти как «Его Величество» на материке.

Правда, имелась одна неувязка: как бы значимо ни звучало словосочетание «губернатор сэр Хадсон Лоу», здесь, на Святой Елене находился… настоящий Император. Да, свергнутый. Да, Пленник. Так что, как сейчас бы сказали, нелегитимный. Но это был единственный в своем роде монарх – Наполеон Бонапарт. Мало кто из местных слышал о Фридрихе Великом или Вильгельме Завоевателе, зато о Бонапарте слышал каждый. Даже на этом забытом Богом острове Наполеона так же боялись, как и восхищались им.

И тут возникает серая фигура некоего Хадсона Лоу. Заурядного британского генерала, позера, приспособленца, в вассалах которого, как ему видится, должен бегать свергнутый «узурпатор». Кем же тогда надлежало стать господину вчерашнего повелителя мира? От радужных перспектив у британского генерала кружилась голова. Смущало одно: когда у него вдруг начиналось головокружение, все заканчивалось не так радужно. Впрочем, поначалу об этом не думалось…


Под стать губернатору оказалась и губернаторша. Сорокапятилетний Хадсон Лоу женился на Сьюзен Джонсон незадолго до отъезда на остров Святой Елены. Урожденная Лэнси, она была дочерью губернатора одной из британских колоний и вдовой полковника Джонсона, от брака с которым у нее росло двое дочерей. Женщина «бальзаковского возраста», Сьюзен сильно молодилась и злоупотребляла двумя вещами – пудрой и виски. Тем не менее за время пребывания четы на острове миссис Лоу подарит губернатору еще одну дочь и сыночков-близнецов (выживет лишь один). Для «первой леди» (или, как ее здесь назовут, Миледи) в Плантейшн-хаусе разработан настоящий церемониал по приему гостей, прогулкам, нарядам. Из резиденции она выезжает исключительно с супругом либо в гордом одиночестве. (Но ни в коем случае не со взрослыми дочерьми, присутствие которых рядом, по мнению Миледи, делает их мать «старухой».) Как правило, в сопровождении конной охраны в лице офицера-адъютанта.

«Какое ничтожное тщеславие, – возмущался, вспоминая об этом, полковник Горрекер. – Разве могла она еще несколько лет назад даже мечтать о таком ранге и таких почестях и о том, чтобы джентльмен исполнял при ней обязанности лакея?»

Скучная, серая жизнь на далеком острове и почти неограниченная власть повлияли на леди Лоу не самым лучшим образом. Она стала заносчивой, капризной и злой. Губернаторша часто устраивала нагоняй офицерам, которые, по ее мнению, не выказывают должного почтения «первой леди». Мало того, вмешивается в их мелкие любовные истории со служанками и местными обольстительницами-мулатками. Окружив себя сонмом наушников, Миледи стала при губернаторе своего рода заместителем по тылу. Что? где? откуда? куда? почему? – всем этим, от «где?» до «почему?», миссис Лоу, будучи в курсе всех событий, правит почти единолично. Офицеры, слуги и даже рабы – каждый из них аккуратно пополняет черный список неутомимой губернаторши, оказавшейся на деле этаким серым кардиналом при муженьке.

Иногда, правда, это приносило плоды. К примеру, стараниями мамаши старшая из дочерей обрела здесь вполне достойного своей персоны мужа – русского комиссара на острове графа Бальмена[14]. Это очень льстит самолюбию закомплексованной Миледи, ведь теперь ее дочь – настоящая графиня. Еще не вечер, вынашивает новые планы леди Лоу, долго ли «узурпатору» прозябать на острове без женщины? Тем более что на примете есть очень даже подходящая партия – ее младшенькая. Но об этом она пока не говорит даже мужу, у которого сейчас столько хлопот с этим… Соседом.

О старом прозвище Наполеона Boney после появления здесь генерала Лоу как-то быстро забыли. Теперь пленника называют просто – Сосед…

* * *

Семейка Лоу не так уж плохо устроилась на этом заброшенном на тысячи верст от мира острове. Вчерашний заурядный генерал при штабе Веллингтона, сейчас Хадсон Лоу получил все, о чем мог только мечтать: власть, деньги, почет. Оставалось только не потерять это навалившееся счастье, удержав фортуну в руках. Поэтому генерал очень старался. И чем больше старался, тем сильнее его одолевали сомнения: а вдруг не удержит? С каждым днем тревожная доминанта, поселившаяся в его голове с принятием новой должности, подавала очередные сигналы беспокойства. И связаны они были… с Соседом. С думами о нем он просыпался, с ними же засыпал…

До приезда сюда Хадсону Лоу почему-то казалось, что все будет намного проще: живи в свое удовольствие да как следует неси службу по охране этого самого Boney. В помощь тебе целый гарнизон, офицеров – тьма-тьмущая; в конце концов – пушки! Все так. Только на месте действительность оказалась несколько иной, какой-то искаженной. А как иначе, если что ни гость, то начинает с прошения: а нельзя ли, сэр, быть представленным… «узурпатору»? И так – почти все, будь то именитый путешественник или важный чиновник. На отказ – чуть ли не в ноги: хоть одним глазком! А то что гостей на острове принимает Сам Губернатор – это не в счет, как должное, «правила этикета». Хороши правила. Радостными уезжают лишь те, кто удостоился-таки «одним глазком»… Или же счастливчики, побывавшие на приеме в Лонгвуде. Какое-то кривое зеркало! А подай-ка им всем Императора! При такой жизни у любого нервы сдадут. Вот они, тяготы военной службы…

Сердце губернатора, и без того ранее побаливавшее, здесь совсем расшалилось. Доктор Бакстер только качает головой. По его совету незадолго до сна Хадсон Лоу принимает сто граммов бургундского. Иногда помогает. Но вредный Бакстер продолжает качать головой: следует, говорит, быть спокойнее, не принимать служебные неприятности близко к сердцу. А вдруг, высказал как-то сэр Лоу эскулапу, Сосед этот побег устроит? Меня же – в Тауэр…

Старый смутьян, конечно, лукавил. Он этого здесь, у себя никогда не допустит. И не позволит другим! Они все здесь не просто так; охрана «узурпатора» доверена Европой – а это престиж Великобритании. Личный престиж губернатора!


…Уже было собравшись почивать, Хадсон Лоу, встряхнув головой, подошел к специальному столику, взял хрустальный бокал и, не спеша, принялся смаковать его темно-вишневое содержимое. Хорошо пошло, пользительно. Аромат просто сказочный. Бургундское не спутаешь ни с каким шабли. «Лягушатники» в этом деле мастаки, и в виноделии лучше их не сыскать…

* * *

Присутствие рядом Наполеона сильно смущало Хадсона Лоу. Не то чтобы пугало (находило на него и такое), но именно смущало. Лишь выработанное годами чувство долга и врожденное честолюбие не позволяли давать слабину. В самом деле, с чего бы дрейфить? Наоборот, в его власти сделать так, чтобы одного слова губернатора было достаточно для осуществления им задуманного. А помощников – пруд пруди…

Работы было невпроворот. Ведь помимо надзора за «генералом» (ради чего, собственно, они все здесь и оказались) на губернатора возложено управление и всей островной колонией. В подчинении Лоу как военные, так и гражданские органы исполнительной власти. Управление гарнизоном осуществлялось штабом; делами колонии занимался так называемый совет. Штаб находился непосредственно в Плантейшн-хаусе; совет собирался в столице острова, в Джеймстауне.

Офицеры штаба как один из своих. Тридцатилетний подполковник сэр Томас Рид когда-то служил под началом Лоу в разведке на Средиземном море. Был предан губернатору, и по этой причине являлся одним из грозных врагов обитателей Лонгвуда. Румяный коротышка и весельчак. Но только с самим губернатором. Последнего он боится и уважает. Рид часто ворчит: какие-то книги, бумаги, перья – лишить корсиканца всего этого и будет как шелковый!

«Он немного знает итальянский, но совершенно необразован, малоприятен и не отличается ни умом, ни приличными манерами, – вспоминал русский комиссар Бальмен. – Наполеон не желает ни видеть его, ни говорить с ним, а англичане его презирают».

Подполковник Рид лишь дважды встречался с Наполеоном. Но последнему хватило и этого. «Его улыбка, – говорил Император, – вызывает у меня в памяти Амбруаза из романа “Жиль Блаз”, который, собираясь обворовать своего хозяина, непременно отправлялся в церковь».

Такое усердие не пропадет даром. Через три года Томас Рид станет на острове комиссаром полиции с годовым жалованьем в 625 фунтов. Должность ключевая. Окружив себя преданными людьми, этот «веселый коротышка» окутает Святую Елену густой сетью шпионов и соглядатаев. Но даже не они станут «козырными тузами» в его полицейской работе – «тузами» окажутся… письма. Вся корреспонденция из Лонгвуда и обратно проходит через нечистоплотные руки комиссара полиции. Тут и шашни между женой английского сержанта с лакеем Монтолона, и интрижки некоторых офицеров с девицами из губернаторской обслуги… Да много чего. Только для службиста Рида это не самое главное.

Наиглавнейшее – раскрыть заговор! Если, конечно, таковой назреет. Тогда всем не сносить головы! Не допустить этого – его основная задача. Очень важная. И Томас Рид не знал ни сна, ни отдыха: вынюхивал, подсматривал, подслушивал, выслеживал. И в который раз перечитывал. Чужие письма. Свои же получал редко. Потому что и писал нечасто – занят, служба, не до пустой болтовни. «Я не знаю, каким образом он добывает сведения, – сказал однажды Хадсон Лоу, – но Рид ухитряется знать все».


Личным секретарем Хадсона Лоу, или главой его канцелярии, был некто Эдвард Виньярд. Как и Томас Рид, этот малый когда-то тоже служил с Лоу. В одном из боев на Средиземном море был тяжело ранен. Незадолго до назначения на должность он женился, и именно молоденькая супруга, считали некоторые, стала ахиллесовой пятой офицера, стоившей ему карьеры. Дело в том, что Виньярд, в отличие от того же Горрекера, который был холостяком и оставался на ночь в Плантейшн-хаусе, был вынужден каждый раз уезжать к жене в Рок-коттедж, где поселилась молодая семья. В конце концов военным секретарем губернатора острова стал майор Горрекер. Покладистый дипломат, хорошо говоривший на нескольких иностранных языках, последний неплохо вписался в губернаторское окружение. А Виньярд в июне 1820 года уедет в Англию, где впоследствии станет адъютантом короля Георга IV. (Вот так, где-то найдешь, где-то потеряешь.)


Тридцатипятилетний Гидеон Горрекер был умен, гибок, сообразителен. Это и подкупило Лоу уже при первой его встрече с вышколенным офицером в одном из средиземноморских гарнизонов. Теперь секретарь следует за губернатором буквально по пятам почти невидимой тенью. И если Рид – тень каждого жителя этого несчастного острова, то Горрекер – тень от фигуры самого губернатора. Он некий «тайный советник вождя», при взгляде в бесцветные глаза которого каждый собеседник невольно опускает голову: кажется, этот пронзительный умный взгляд способен докопаться до самых тайных глубин чужих мыслей. Русский комиссар на острове Бальмен назовет секретаря Хадсона Лоу «хитрой бестией». Вполне по-русски: не в бровь, а в глаз.

Как всякий умный человек, майор Горрекер не был простаком. Военный секретарь губернатора на острове, как позже выяснится, являлся человеком с двойным дном. Умный собеседник часто раздражает. Особенно посредственных, да еще если те облечены властью. Горрекер раздражал генерала Лоу. Но в то же время губернатору было себе дороже задирать столь необходимого в канцелярских делах чиновника. А вот Миледи…

Она слишком болезненно воспринимала независимый характер подчиненного ее мужа. Придирки, замечания, одергивания и прочие знаки недоверия, а также откровенное унижение сделали свое дело: Гидеон Горрекер возненавидел губернаторскую чету! С некоторых пор служба сделалась для него истинным испытанием. Бывало, устав за день, раздираемый едва прикрытым раздражением на патрона (особенно – на его женушку!), он запирался у себя в тесной комнатке и выливал весь накопившийся гнев на… листы своего дневника. Здесь доставалось всем, но больше всего – чете Лоу. Со свойственной секретарю скрупулезностью Горрекер записывает даже мельчайшие подробности. И так почти ежедневно.

Позже из этих крупинок будет воссоздан довольно нелицеприятный облик английского наместника на Святой Елене. Факт, который чопорные британцы всегда пытались оспорить. Но факты – вещь серьезная, порой – почти убийственная.

«Нужно видеть, – писал Горрекер про губернатора, – как он, любуясь собой, с важностью павлина расхаживает перед зеркалом, расстегивает и застегивает мундир, восхищаясь своим отражением, созерцает эполеты, ласкает аксельбанты, напыщенно диктуя при этом какой-нибудь приказ. Когда же наконец в его власти оказывается собеседник или корреспондент, который теряется и смущается, то вот здесь надо видеть, какая демоническая улыбка появляется на его отвратительной физиономии».

Эта выразительная запись, надо думать, достаточно точно отражает внешний облик Хадсона Лоу.

«…Смотрит на вас глазами тигрицы» — это уже про Миледи. Скажем прямо, не особо почтительно.


Остальные из ближайшего окружения генерала Хадсона Лоу, как и следовало ожидать, тоже оказались «из своих». Военный доктор Александр Бакстер служил в ополчении Corsican Rangers в то время, когда «рейнджерами» командовал Лоу. На острове он станет генеральным инспектором госпиталей[15].

С «рейнджерами» был связан крепкой цепочкой и Томас Листер, сделавший здесь карьеру инспектора побережья и частей волонтеров. «Это мужлан, деревенщина, – описывал его Горрекер. – Он сморкается в полог своей постели, пользуется грязным, засаленным гребнем и целый год носит, не снимая, одни и те же брюки, да еще и прилюдно ковыряет в носу».

Имелся еще один из «преданных» – некто Бэзил Джексон, лейтенант. Молодой, смазливый и обходительный, он будет использован Хадсоном Лоу для сверхсекретной миссии (но об этом чуть позже).

* * *

«…Надзирающий офицер занимает на острове второе место после губернатора… Облеченный этой должностью, если он умеет хорошо писать и обладает достаточной ловкостью, имеет все шансы выдвинуться.

Из наставлений губернатора Хадсона Лоу подчиненным

Если британской разведкой на острове (вернее, в штабе губернатора) занимался подполковник Томас Рид, то ее контрразведка (назовем ее так) была доверена так называемому надзирающему офицеру из личного состава штаба. Это был человек, проживавший непосредственно в Лонгвуде. В течение первых двух лет эту должность исправно исполнял уже небезызвестный нам капитан Попплтон. Человек общительный, англичанин хорошо ладил с пленниками. Он не только играл с ними в вист и участвовал в различных беседах и посиделках, но даже как-то был удостоен чести быть приглашенным на «скромный ужин». Какой уж здесь надзор?

Хотя – как посмотреть. Ведь служба капитана Попплтона как раз и заключалась в том, чтобы с поднадзорными все обстояло благополучно. И если все на месте и дуются в вист (пусть и с самим надзирателем!), то, как считал офицер, ничего зазорного в том не было. Однако кое-кто думал по-другому. Например, губернатор. В конце концов такой либерализм[16] в отношении Бонапарта и его окружения, как и следовало ожидать, принес двоякие плоды – неудовольствие со стороны Хадсона Лоу и обожание французов.

Похоже, последнее для Попплтона было дороже расположения грозного начальника. И это понятно. При расставании Гурго вручит капитану табакерку с императорским вензелем, сказав несколько добрых слов от имени Наполеона. Через много лет, уже будучи стариком, Попплтон, рассматривая эту табакерку, подаренную самим Бонапартом, обнаружит на самом ее донышке тончайший листок бумаги. То оказалась записка, адресованная Лас Казу.

Когда Попплтон умрет, на его могильной плите будут высечены слова: «Удостоенный уважения Наполеона, который в течение двух лет находился под его личным надзором»…


Надзирающим офицером после Попплтона станет офицер 66-го полка – некто капитан Блэкни. Генри Блэкни продержался на этом посту недолго – всего год. За это короткое время он так успел насолить французам, что о задушевных беседах и дружеских посиделках, имевших когда-то место при Попплтоне, теперь уже не могло быть и речи.

Не обошлось без интриг Хадсона Лоу. Именно он день и ночь внушал Блэкни, что надзирающий офицер на острове – вторая по значимости фигура после губернатора. А потому, кричал Лоу, вы обязаны рыть носом землю в поисках непозволительного!

Быть вторым – почетно, причем до мурашек по коже. Особенно если вчера на тебя никто не обращал никакого внимания. Потому приходилось «рыть» и даже «копаться в грязном белье», причем в прямом смысле. Ничего не поделаешь, иногда это «белье» оказывалось дамским. Однажды Блэкни отметил, что в женском копаться намного приятнее, нежели в каком другом; угнетало другое: ни в том, ни в другом он так ни разу ничего и не обнаружил – ни зашифрованного письма, ни даже любовной записки. Странно, складывалось впечатление, что французы и не думали удирать с этого проклятого острова. Никакого намека на заговор!

При отсутствии результатов полагался нагоняй от Первого. После этого ничего не оставалось, как всю обиду и тоску оставлять на дне бутылки. Вскоре появилась и разбитная собутыльница – некая девица из обслуги Плантейшн-хауса; стало веселей и не столь безрадостно.

Служба на Святой Елене сильно подорвала здоровье капитана Блэкни, расшатав его и без того слабые нервы. Вернувшись на материк, он быстро умер, едва дотянув до сорока…


Блэкни заменил капитан того же 66-го полка Джордж Николс. Этот не пил, зато вел дневник. Мечтой Николса было описывать в дневнике свои встречи с «генералом Бонапартом» и с окружением «узурпатора». Однако с этим как раз ничего не получалось: не только Император, но и все домочадцы Лонгвуда старательно избегали надсмотрщика. И тому ничего не оставалось, как чуть ли не гоняться за ними или, на худой конец, затаившись где-нибудь поблизости, высматривать интересующие подробности.

«…Сегодня я провел на ногах двенадцать часов, прежде чем смог увидеть Наполеона Бонапарта, и такое случается не в первый раз»… «Я видел Наполеона, когда он одевался»… «Я бродил вокруг дома с половины седьмого, но он не хочет показываться»… «Граф де Монтолон сказал мне, что после ужина Наполеон часто прохаживается по бильярдной и что я смог бы его там увидеть или через окно или через замочную скважину»…».

Вот лишь некоторые из его воспоминаний о «встречах» с Наполеоном. Действительно, неплохой материал для написания каких-нибудь «мемуаров очевидца».

Наконец, не выдержав испытаний на поприще ищейки, Николс написал рапорт о замене…

Вообще, с Николсом французам еще повезло, ведь могло получиться намного хуже. После спившегося вконец капитана Блэкни должность надзирающего офицера какое-то время оставалась вакантной. И лучшим кандидатом занять ее, с точки зрения Хадсона Лоу, был инспектор побережья и волонтеров острова Святой Елены подполковник Томас Листер. «Старик» (ему было за пятьдесят), как уже было сказано, являлся сослуживцем Хадсона Лоу в период совместной службы в корсиканском ополчении и даже какое-то время исполнял обязанности коменданта крепости в Аяччо.

Узнав о том, что губернатор намерен назначить на должность надзирателя бывшего члена Corsican Rangers, французы взбунтовались.

– Это неслыханно! – возмущался генерал Бертран. – Я напишу этому британскому индюку Хадсону Лоу письмо! Смею заверить Вас, Ваше Величество, – обратился он к Наполеону, – мало тому не покажется…

Бертран свое слово сдержал. Через несколько дней послание гофмаршала уже лежало на столе Хадсона Лоу.

«Нам стало известно, – писал Бертран, – что сей подполковник есть тот самый Листер, который командовал в Аяччо, где находится родной дом Императора. Он не принадлежит ни к английской армии, ни к какой бы то ни было воинской части; в течение уже долгих лет он является вашим ставленником и находится в полной от вас зависимости; он подпишет все, что вы ему продиктуете, примет к сведению все, что вы прикажете, скажет все, что будет вам угодно, не имея иной воли и совести, кроме ваших, нашего злейшего врага. Вне всякого сомнения, этот человек подходит вам более, чем какой-нибудь капитан регулярного полка, имеющий достойную репутацию и не утративший собственной совести».

Перечитывая письмо в который раз, губернатор чувствовал, как строчки этого неприятного послания, написанные ровным почерком гофмаршала, вызывают нервные спазмы в желудке…


Капитана Льютенса Хадсон Лоу освободил от должности сам, через три месяца после назначения его надзирателем. Энгельберт Льютенс проштрафился: он по оплошности принял от Императора книгу о жизни герцога Мальборо, подаренную Наполеоном через него для британской офицерской библиотеки.

Вышло так, что в апреле 1821 года умиравший Бонапарт передал доктору Арнотту великолепную книгу для ее передачи в библиотеку 20-го стрелкового полка. Арнотт вручил книгу Льютенсу, который отдал подарок своему непосредственному начальнику, майору Эдварду Джэксону. Когда последний ознакомился с фолиантом, украшенным, к слову, на форзацах императорскими гербами, то пришел в негодование:

– Никак не могу понять, как офицер двадцатого полка может передать полку в качестве подарка от генерала Бонапарта книгу, в которой есть слова «император Наполеон»…


Последним из когорты этих несчастных офицеров стал капитан 20-го полка Уильям Крокет. Его период службы в должности надзирающего офицера длился всего с 15 апреля по 7 мая 1821 года. То было время, когда Великий Узник умирал. Надзирать собственно уже было не за кем. Но именно тогда все внимание английской колонии на острове было направлено на Крокета, от которого каждый ждал единственного ответа: когда?

Капитан Крокет не заставил себя долго ждать и 5 мая дал долгожданный ответ. Кроме того, офицеру пришлось присутствовать при вскрытии тела усопшего. После этого Крокета командировали в Лондон с особой миссией – доставить принцу-регенту (Георгу IV) известие о смерти Наполеона.

Такое не проходит бесследно. Крокету было пожаловано очередное звание майора и пятьсот фунтов вознаграждения. Он прожил девяносто лет, до конца своих дней бережно храня реликвии, вывезенные им с острова Святой Елены. Среди последних оказалась крышка от золотой табакерки, украшенная миниатюрой Наполеона в бриллиантовой оправе, а также серебряный прибор. Правда, никто ни разу не решился поинтересоваться у старика, откуда он все это взял. И так понятно – украл. Трофеи ведь никто не отменял…

* * *

Основу военной силы на острове, конечно, представлял местный английский гарнизон. За короткий срок Святая Елена оказалась буквально нашпигована британскими солдатами, численность которых постоянно возрастала. В результате к 1818 году в распоряжении Хадсона Лоу оказалось пятьсот офицеров, под началом которых находилось до 2,5 тысячи солдат! (Чудеса: на одного офицера, по сути, приходилось всего пять человек личного состава.) Как ернически заметил Шатобриан, «сколько предосторожностей, чтобы сторожить одного-единственного человека посреди океана!..»

Действительно, численность 53-го полка, расквартированного в Джеймстауне, составляла шестьсот человек; 66-го (Беркширского) – семьсот; был еще полк Святой Елены (360 чел.); имелись отдельные отряды, разбросанные по всему острову. Полтысячи орудий добавляли весомой мощи людским резервам. Кроме того, вокруг острова курсировали два английских брига, а порт находился под надежной охраной фрегата «Ньюкасл» с 60 пушками на борту. Командовал всей этой армадой Джордж Бингэм, ставший здесь, как уже говорилось, генералом и кавалером ордена Бани[17].

Офицеры, первыми прибывшие на «Нортумберленде» вместе с Пленником, устроились вполне комфортно в местных поселках – Дедвуде, Лемон Вэлли, Фрэнсис Плейн и Хат Гейт. Полковник Бингэм разместился в Ноллкомбе, в красивом доме в долине, в нескольких минутах от Плантейшн-хауса. Сэр Томас Рид проживал в Аларм-хаусе, на полпути между Лонгвудом и Джеймстауном, удобно. Высшие офицерские чины обустроились в коттеджах близ Лонгвуда, а вот младшие чины довольствовались бараками, причем жили там вместе с семьями. Жилища солдат – походные палатки, в которых они были вынуждены мерзнуть зимой и изнемогать от жары в летнее время.

Бингэма в Лонгвуде уважали, часто приглашали к себе. Чего нельзя сказать о его преемнике, бригадном генерале Пайн-Коффине. В переводе фамилия этого вояки звучала как «Сосновый гроб», поэтому для французов он стал просто «генералом Гробом». И относиться презрительно к «гробу» было за что. Хотя бы за «коммерцию», которую тот, в обход строгих инструкций, запрещавших совмещать службу с предпринимательством, сумел наладить с поистине рокфеллеровской широтой. Страстью «генерала Гроба» были… свиньи. Именно их он и принялся разводить на острове с одержимостью деревенского хуторянина. Следует заметить: карьера удачливого фермера бригадному генералу вполне удалась.

Климат и бесперебойный дармовой корм в виде отходов из солдатских столовых сделали свое дело: свиньи росли как на дрожжах. Оставалось лишь подсчитывать барыши. Если кто-то думает, что после убоя свиные туши возвращались сторицей на солдатские столы в виде отбивных или бефстроганов, то глубоко заблуждается: мясо было исключительной собственностью «генерала Гроба». А если и встречалось на столах, то лишь в Плантейшн-хаусе, в столовой Хадсона Лоу. Остальное шло на продажу местным жителям. Либо… в обмен на звонкую монету офицерам своего гарнизона. Как говорится, хочешь жить – умей вертеться…

Генерал Пайн-Коффин вертеться умел. Настораживало другое: ему почему-то все время казалось, что за его спиной постоянно посмеиваются. И местные, и свои же, офицеры. Дошло до конфуза, он стал замечать гримасы даже на солдатских рожах! Неужели правда? Или все-таки это являлось плодом его воспаленного воображения?..

* * *

…Надзор за ним поручается британскому правительству. Выбор места и мер, кои могут наилучшим образом обеспечить оный, предоставляется Его Величеству королю Англии. На место ссылки Бонапарта Императорские дворы Австрии и России и Королевский двор Пруссии должны направить своих комиссаров, каковые, не будучи ответственными за надзор за ним, должны убедиться в его действительном там присутствии. От имени четырех вышеупомянутых дворов его христианнейшему величеству предлагается направить французского комиссара в место заключения Наполеона Бонапарта.

Из Соглашения союзных держав. 2 августа 1815 г. ́

Жизнь наша здесь невыносима. Мы живем словно во вражеском лагере. Люди едва ли не боятся говорить друг с другом. Почему здесь нет даже намека на учтивость? Я встречал ее в Лондоне, стало быть, она не вовсе чужда вашей нации.

Из письма французского комиссара на о. Святой Елены маркиза Моншеню

Во второй половине июня 1816 года напротив Джеймстауна встали два британских фрегата Его Величества – «Ньюкасл» и «Оронте». На борту «Ньюкасла» находился контр-адмирал сэр Пултни Малькольм и его супруга, леди Малькольм. Гнать два судна за тридевять земель ради одного адмирала, конечно, было бы глупо. Помимо сэра Малькольма, фрегаты доставили на остров так называемых нейтральных наблюдателей от союзных государств. В протоколах эти представители именовались как «комиссары». От Австрии – барон фон Штюрмер; от Российской империи – граф Бальмен и от Франции – маркиз де Моншеню.

Если говорить об австрийце, то это был посланец князя Шварценберга. Фон Штюрмер являлся профессиональным дипломатом и отменным службистом. Незадолго до отправки на о. Святой Елены барон женился на молоденькой француженке. Так совпало, что отец девицы когда-то давал уроки сыну Лас Каза – сейчас приближенному Пленника. Узнав об этом, камердинер Императора отправил к Штюрмерам посыльного. Каково же было разочарование графа, когда баронесса не захотела с ним знаться.

Через два года, так и не найдя общего языка с Хадсоном Лоу, барон Штюрмер покинет остров, став австрийским посланником в Бразилии…


Французский представитель, маркиз де Моншеню, стал комиссаром на злосчастном острове совсем случайно. Если точнее – по воле хитрого Талейрана, подписавшего постановление о его назначении за день до своего смещения.

– Этот дурак уморит Наполеона скукой, – хихикнул Талейран и поставил крючковатую подпись.

Неприятности для маркиза начались с того самого момента, когда он ступил на остров.

– Parlez-Vous Français? – кинулся он к первому встречному британскому офицеру.

Тот, увидев перед собой французского генерала в старомодном парике с косицей, сначала обомлел, потом вытянулся и… промолчал. Вновь прибывший кинулся к другому военному – та же реакция.

– Похоже, эти черти не знают ни слова по-французски! – воскликнул де Моншеню. – Или просто игнорируют меня?!

«Как же я буду с ними общаться, не зная ни слова по-английски?» – вдруг пришла в голову тревожная мысль.

Эта история вскоре дошла до ушей обитателей Лонгвуда.

– Ха-ха, мы с ним знакомы, – смеялся Император. – Обозный генерал, не нюхавший пороха. И ему здесь делать нечего, я его не приму…

Наполеон редко ошибался в людях. Даже если оказывался неправ, выходило так, что это была «ошибка по расчету», выгодная в тех или иных условиях. И когда Талейран отправлял Моншеню на остров к Пленнику, он знал, что делал. Этот 55-летний маркиз действительно был большим хвастуном и чванливым скрягой. А еще он люто ненавидел поверженного Бонапарта. Его нелюбовь к Наполеону можно было сравнить разве что с неприязнью Хадсона Лоу.

– Когда этот человек будет низвергнут, – заявил Моншеню однажды, – я стану умолять короля сделать меня его тюремщиком.

Видимо, умолил. В итоге превратился в самого жуткого из всех комиссаров.

– Дайте мне конный эскорт, – возмущался по поводу «неучтивого» пленника Моншеню. – Дайте же, и я выломаю его дверь! Почему он не кажет носа из своего дома? Что за неуважение к соотечественнику?!

Бесспорно, этот Моншеню был болваном. Он так до конца ничего и не понял: его просто презирали. Свои же, французы, по воле случая оказавшиеся по другую сторону баррикад. И этот смешной старик, пусть и соотечественник, прозванный англичанами The Old Frog (старой жабой), казался им настоящим коллаборационистом. И оттого маркизу на острове, возможно, было хуже всех.

Он постоянно строчил на материк жалостные прошения о финансовой поддержке (на содержание лошадей и лакеев, на организацию обедов для иностранцев, на закупку продуктов питания, которые здесь, как писал этот скряга, слишком дороги – особенно рыба; о съемном жилье и говорить не приходится).

Тот, кто посылал Моншеню на этот остров, в своем выборе ничуть не ошибся. «Мое единственное желание – это убить время, прежде чем оно убьет меня», – часто вздыхал маркиз. Талейран все-таки был большой шельмой…


В жилах комиссара от России Бальмена русской крови текло не больше, чем у его императора Александра I. Александр Антонович Рамсей де Бальмен был шотландцем, предки которого в годы гонений на католиков эмигрировали на берега Невы. Блестяще начатая военная карьера (Бальмен был гвардейским капитаном) однажды внезапно оборвалась: как-то надравшись с товарищами в кабаке, гвардеец поколотил жандарма. После разжалования пришлось податься в дипломаты. Служил на Сардинии, в Неаполе, в Вене и Лондоне. Неплохо для драчуна.

В Отечественную войну 1812 года подполковник Бальмен сходится с Веллингтоном. После того как с «узурпатором» будет покончено, окажется в приятной для него атмосфере русского посольства в Лондоне. Там же, в Англии, едва не женился на некой Маргарет Элпинстоун, племяннице лорда Кейта. Однако девица, оказавшись капризной, предпочтет другого.

К чести г-на де Бальмена, он оставил богатые воспоминания о годах его пребывания на Святой Елене. Порой достаточно критических, но наполненных интересными фактами, особенно касательно условий содержания Пленника и взаимоотношений между Лонгвудом и Плантейшн-хаусом.

Вот одно из них: «Что с первого мгновения на острове более всего поразило меня, так это то огромное влияние, которое этот человек, окруженный стражниками, скалами и безднами, все еще оказывает на умы. Все на Святой Елене ощущают его превосходство, и Лас Каз говорит: “Мое блаженство заключается в том, что я могу постоянно лицезреть этого героя, это чудо”. Англичане приближаются к нему с робостью, и даже те, кому поручено надзирать за ним, счастливы всякому его взгляду, слову, разговору. Никто не смеет обращаться с ним как с равным. Обреченный судьбой на унижение, не видя вокруг ничего достойного своего гения, он забавляется этим отношением к себе окружающих, намеренно возбуждая зависть одних и выказывая расположение другим».

А это из его доклада графу Нессельроде от 20 июня 1816 года: «Святая Елена – самое печальное, самое неприступное, самое удобное для защиты, самое трудное для атаки и самое годное для своего настоящего назначения».

Следует признать, что жилось русскому комиссару на острове отнюдь не сладко. Северянин, трудно переносивший тропическую жару, с самых первых дней появления «на скале» (выражение Наполеона) этот человек почувствовал себя больным. Поначалу страдал «воспалением рта и глотки», затем – несварением желудка, что сильно повлияло на работу печени. Мигрень… «Спазмы мочевого пузыря»… Неврастения… Если б не женитьба на восемнадцатилетней дочери генерала Лоу (жениху было сорок!), кто знает, чем бы все закончилось…

Как и два предыдущих комиссара, граф Бальмен, прожив на острове Святой Елены несколько лет, так ни разу и не удостоился лицезреть Великого Пленника…

* * *

Его жизнь – что фосфорная спичка. От трения внезапно возникает искра; потом ослепительный всполох, продолжающийся от силы треть минуты, и… вялое угасание. Затем опять мрак. Все, впереди вечность. По крайней мере, до следующей искры…

В последние дни он часто задумывался об этом. Неужели действительно, искра – и все? Домик в Аяччо, радость босоногого детства и ощущение надежной защиты в лице матери и отца, братьев, сестер, гостеприимных соседей… Какой огромный и светлый мир…

И вдруг вспышка: Главнокомандующий, Консул, Император… Все ярче и ярче, и вот у его ног полмира. Абсолютная власть приятно щекочет нервы. Жарким пламенем горит вся Европа. Злая Московия оказалась брандспойтом – декабрьской вьюгой, едва не потушившей спичку жизни. Теперь фосфорный трепет не так ярок, но жар от него еще слишком горяч, чтоб обжечь любого неосторожного.

Неосторожные опасны. Они непредсказуемы, что делает их сродни врагам. У сильного всегда много недругов. В борьбе с ними теряются последние силы. Именно такие додумались дуть на пламя сообща; это возымело эффект – почти задули, спрятав полуобгорелую фосфорину куда подальше, на остров Эльба. Недосмотрели… Разгорелась вновь! Опять пожар. Жаркий, жадный, ликующий. На этот раз пришлось тушить всем миром. Демонстративно, превратив действие в некий спектакль. Позже зачтется все: и как поливали, и чем, и даже как долго…

Сгоревшую чуть ли не до основания спичку, обжигаясь, решили забросить в океан. Чем дальше – тем лучше; уж там-то точно не вспыхнет. И не таких топил свирепый Нептун…

Теперь он здесь. Полон жара и живого огня. Еще есть силы раздуть мировое пожарище, планетарную огненную воздуходувку. Только это погубит всех недругов. Он – уголек, терпеливо тлеющий в надежде на случай вновь воспламениться ярким пламенем. И уж тогда…

Домик в Аяччо… Жаркая Европа… Ледяная Московия… Остров Эльба… Плато Лонгвуд на Святой Елене… Фосфорная спичка. От первой искры до предсмертного уголька…


На плато Лонгвуд он должен умереть. И это теперь ясно как день. Посреди океана не разбежишься. Но даже если и бежать – то куда? И зачем? Если же начинать все сначала, то с кем? Адмирал Вильнев покончил с собой. Бравый Коленкур сложил голову при Бородине; лихого Нея расстреляли. Нет сомнений, те, кто осудил отважного маршала на смерть, не осмелились посмотреть ему в лицо. Дезе, Бессьер, Дюрок… Маршала Брюна убили в Авиньоне, без суда. Лагард, Рамель… Все убиты. Ланну оторвало ноги, бедняга. Бертье… Он выбросился из окна. Или все же маршала выбросили? Мюрата расстреляли, как и Нея, только в Неаполе. Эти полководцы умерли геройски. Такие люди не нуждаются в надгробных речах. Лишь единицы спаслись бегством за границу. Моро, Пишегрю, двуличный Фуше… Нет, этих лучше не вспоминать. Только тех, с кем начинал, воевал и терпел лишения. Но большинства из них уже нет… Выходит, теперь для всех нет и Императора. Для всего мира Бонапарт… просто умер.

При этой мысли по спине забегали противные мурашки. Он неожиданно вздрогнул, испугавшись собственных умозаключений. Рядом, равнодушный ко всему, топчется конь; вот он, настороженно подняв косматую голову и скосив лиловый глаз в сторону спешившегося всадника, встряхнул гривой и лениво заржал. «Даже конь – и тот все понимает, – мелькнуло в голове. – Они делают все, чтобы меня здесь унизить…»

Вдруг захотелось громко выругаться. Крепко, по-корсикански. Британский офицер сопровождения, который прогуливался поодаль, срывая травинки и по-девичьи зарываясь носом в пахучие соцветья, все равно ничего не поймет.

– Parbleu![18] Разрази всех вас гром! – крикнул Бонапарт, почувствовав себя почти как в детстве. – Якорь вам в печень, безмозглые крабы!..

От непонятного крика англичанин, нюхавший цветы, встрепенулся и, ничего не поняв, на всякий случай вскочил в седло. Наверное, подумал, что пленник сейчас убежит… Ну не тупица ли?

Настроение окончательно испортилось. Холодный июльский ветер дул прямо в лицо. Зима здесь особенно неприветлива: дожди, иногда густые туманы; хуже всего – океанский пассат. Ветер на Святой Елене с характером – мокрый, резкий, пронизывающий до самых костей. Такое чувство, что очередной порыв способен вынести из тела закоченевшую душу. И этот ветрище, несомненно, являлся элементом кары.


Итак, для всего мира его нет. Вчерашний Наполеон как бы умер, исчез навсегда. Даже здесь старательно-подчеркнуто пытаются забыть, что он – Император. Есть некий «генерал Бонапарт» – и точка. Уже одним этим ставят Бонапарта на одну линию с этим болваном Лоу и всей союзнической камарильей.

Ну так вот. Можно отнять все, честь – никогда! Он не собирается и не станет играть по правилам, навязанным ему неприятелем. Пусть они выполняют Его правила. Шуты! Это Европа спряталась от него, но никак не наоборот! И не важно, устраивают их Его условия или нет. Вздумали низложить Наполеона Бонапарта – их право. Но чтоб унизить… Игра будет всегда от Императора!

* * *

Лонгвуд – огромное плато в несколько верст, безжалостно продуваемое ветрами. Вокруг скалы, а еще – высота. Дорога от Джеймстауна на вершине упирается в Аларм-хаус, где англичане оборудовали караульное помещение. Тут же сигнальная пушка («alarm gun»). Если двигаться дальше на восток, вскоре перед глазами открывается огромная котловина – так называемая Чаша для пунша дьявола (The Devil Punch Bowl). Именно там, прижатый к плато, когда-то был построен несуразный Лонгвуд-хаус.

Наполеон уже давно все передумал. Что ни говори, но с момента переезда сюда этот «дворец» – Его Лонгвудский Тюильри. Своего рода Французский двор на острове. Не место облагораживает человека, но человек место (тоже фраза Наполеона).

Итак, что в активе? Личный состав немногочислен и пестр. Генерал Анри Гасьен Бертран, его супруга и четверо детей. Адъютант с почти десятилетним стажем. Предан, добр, честен; но главное – его голова наполнена поистине энциклопедическими знаниями и всевозможными сведениями. Блестящий инженер, был губернатором Иллирийских провинций Империи, командовал корпусом, а после гибели Дюрока стал обер-гофмаршалом в Тюильри.

Фанни Бертран (в девичестве Диллон – из тех самых Диллонов, миллиардеров), его жена, утонченная ирландка, приходилась дальней родственницей Жозефине. Этого было достаточно, чтобы Император ее обожал. Несмотря на непривлекательное лицо (вид портил довольно крупный нос на ее милом личике), генерал любил свою супругу, всячески потакая капризнице, что негласно делало Фанни главой семьи.


Тридцатидвухлетний Шарль-Тристан де Монтолон являлся приемным сыном маркиза де Семонвиля. Пробился в близкое окружение Бонапарта благодаря тому, что некогда учился в пансионе вместе с младшими братьями Императора – Жеромом и Луи. Правда, эти сведения – из воспоминаний самого графа де Монтолона, который, как поговаривали, любил прихвастнуть. Зато достоверно известно другое: уже в шестнадцать лет он вступил в ряды французской армии, став адъютантом генерала Ожеро. Однако потом юный адъютант написал рапорт об отставке (о причине этого шага история умалчивает).

Более удачливую «военную карьеру» делает родная сестра Шарля-Тристана – Фелисите, которая после смерти мужа, генерала Жубера, выйдет замуж за генерала Макдональда. Тогда-то в армию и вернется ее брат, на сей раз – под начало своего нового родственника. (Через пять лет службы у Макдональда Монтолон станет полковником.) А дальше вновь придется уйти в отставку. В 1811 году с помощью протекции Эжена Богарне ему удастся попасть сначала в свиту императрицы (был камергером Марии-Луизы), затем и Наполеона.

Будучи французским посланником в Вюрцбурге, неожиданно влюбится в некую Альбину Элен Роже, урожденную де Вассал, двоюродную сестру Жан-Жака Камбасереса, герцога Пармского. Мадам оказалась хороша собой, правда, дважды разведенной. За этот проступок бедняга Монтолон поплатится должностью, но останется верен чувствам, женившись на той, которую полюбил. Ситуацию осложнит тот факт, что прелестная Альбина выскочит за Шарля-Тристана в считаные дни после того, как расстанется со своим швейцарцем – известным финансистом бароном Роже. (Иначе и быть не могло, ведь мадам Роже оказалась беременной от Монтолона.) Отправляясь вслед за Наполеоном на «таинственный остров», этой женщине пришлось на какое-то время оставить на материке троих малолетних сыночков (двое старших были от Роже, младшенький – от Монтолона; от первого брака с Жан-Пьером Биньоном совместных детей не было).

Как бы то ни было, Монтолон был верен Императору. В период «Ста дней» он получил должность камергера и был произведен в генералы[19]. Высокий, элегантный, с приятными манерами, он вместе со своей супругой прекрасно скрашивал мрачные дни Изгнанника на Святой Елене. Имелся, правда, один нюанс: апартаменты супругов отделяла от комнаты Императора… единственная комната – буфетная. Даже парк для прогулок у них был общий. Отсюда и особая близость между Пленником и семьей Монтолонов.

Граф Монтолон уполномочен действовать от имени Императора и распоряжаться его хозяйственными делами. В глазах британцев он станет неким обер-камергером «Лонгвудского двора».


Генерал Гаспар Гурго, ординарец. Уроженец Версаля, он был сыном придворного музыканта Людовика XVI. Свою военную карьеру этот человек начинал офицером артиллерии, что в глазах Императора уже было немало. В кампании 1805 года против Австрии Гурго отличился в сражении под Ульмом; при Аустерлице был ранен.

Став в 1809 году офицером по особым поручениям при Императоре, позже он был назначен его адъютантом. И на этом поприще Гурго, что называется, обрел себя. Офицер оказался прирожденным штабистом, склонным ко всевозможным интригам. В сражении под Смоленском он был вторично ранен, но все же принял участие в Бородинской битве. Особо отличился уже в Москве, когда, войдя в Кремль, одним из первых обнаружил большие запасы пороха, якобы заминированные. Судя по докладу, им была предотвращена крупная диверсия. Наполеон в долгу не остался: за этот подвиг Гурго получил баронский титул.

При отступлении из России барон, как, впрочем, многие из его соотечественников, едва унес ноги. Но даже позорное бегство хитроумный француз обернул в свою пользу. При форсировании Березины (естественно, в обратном направлении) с ним произошел один эпизод, ставший позже для всех притчей во языцех. Дело в том, что на каком-то этапе отступления адъютант оказался полезен удиравшему от казаков Императору. Потом он, ничуть не стесняясь, будет называть это подвигом и даже спасением Наполеона. Причем от случая к случаю напоминал об этом самому Императору, который (вот неблагодарный!) никак не мог вспомнить обстоятельств того боя на Березине.

За отличие в Дрезденском сражении Гурго получит офицерский крест ордена Почетного легиона; примет участие в «Битве народов» у Лейпцига.

И все же Гурго довелось спасти жизнь Наполеону! Правда, случилось это не в России, а в сражении при Бриенне, в 1814 году. Тогда выстрелом из пистолета он убил конного казака, летевшего на Императора с пикой. На этот раз ничего доказывать патрону не пришлось. Не растерялся он и при Бурбонах – и орден Святого Людовика, полученный хитрецом в короткий период королевской власти, полное тому доказательство.

Возвращение Бонапарта с Эльбы явилось для Гурго большой неожиданностью. Когда он попытался вернуться обратно к своему кумиру, Наполеон и слышать не хотел о кавалере королевского ордена. Пришлось пойти на крайние меры, пригрозив самоубийством. Только так удалось добиться снисхождения. После Ватерлоо Гаспар Гурго становится бригадным генералом. Такое доверие сделало Гурго истинным фанатиком Бонапарта, поэтому он остался верен ему до конца, дав согласие последовать за своим знаменитым патроном в далекое изгнание.

Правда, имелось одно «но»: слишком усердное рвение в деле служения Императору иногда переходило все границы. Однажды он довел Наполеона до того, что тот, не выдержав, крикнул:

– Я же ему не жена! И не могу с ним спать!..


Граф Мари-Жозеф-Эммануэль-Огюст-Дьедонне де Лас Каз был морским офицером. Блестящий картограф, ставший в ссылке личным секретарем Наполеона.

В связи с тем, что события Великой французской революции застали его в должности всего лишь капитан-лейтенанта Королевского флота, всей последующей карьерой этот человек будет обязан исключительно Наполеону Бонапарту.

В 1809 году он стал бароном (еще бы, с таким-то именем!), а потом и камергером. Барон барону рознь: де Лас Каз по натуре был ученым, и «Исторический атлас» Ле Сажа – творение именно его рук (и головы). В 1810 году барона включили в список докладчиков в Государственном совете; к 1814 году он стал капитаном первого ранга и Государственным советником. К этому времени де Лас Казу уже пятьдесят, но его преданность Наполеону столь высока, что он требует разрешения сопровождать Императора в изгнание. Даже его сын Эммануил – и тот рядом, готов ехать в неизвестность. Наполеон соглашается. С такими людьми, понимает он, на чужбине будет легче.

Сам Лас Каз вспоминал: «“Вы понимаете, куда может привести вас ваше предложение?” – не скрывая своего удивления, спросил меня Наполеон. “Об этом я не думал”, – ответил я.

Наполеон принял мое предложение, и вот сейчас я нахожусь на острове Святой Елены».

В 1822 году, уже после смерти Наполеона, в предисловии к своему «Мемориалу Святой Елены» граф Лас Каз напишет: «В силу самых необыкновенных обстоятельств я долгое время находился рядом с самым необыкновенным человеком, какого только можно сыскать в истории. Восхищение побудило меня последовать за ним, не зная его; а узнав его, я готов был остаться при нем навсегда».

В отличие от прочих компаньонов, Лас Каз на острове Святой Елены становится для Наполеона неким летописцем дней – минувших и нынешних; тех, что ему пришлось прожить рядом со своим Императором. И в этом – особое искусство секретаря Наполеона. Лас Каз, пожалуй, тот единственный, кто ненавязчиво, достойно и уважительно завязывал с Бонапартом беседы на те или иные темы. Внимательно слушает. Записывает. Аккуратно и корректно задает вопросы. Снова записывает. И снова слушает. Почти не дыша, чтобы, не дай Бог, не сбить Императора с мысли.

Таким образом, этот удивительный человек позволил Пленнику раз за разом раскрывать душу, что-то переосмысливать, подвергать события собственному анализу, отзываясь о них иногда с сожалением, иногда – с восхищением или душевным трепетом. Возврат к прошлому помогал Наполеону выживать в одиночестве и сохранять чувство реальности. Это поддерживало его, не давая впадать в крайности. И наконец, рисуя картины минувшего, Наполеон оставался Наполеоном…

Итак, четверо тех, кто оказался рядом с ним перед пропастью неизвестности. Но именно здесь, в изгнании, каждый из этих людей был намного ценней огромной свиты, ранее его окружавшей. Сейчас все изменилось. На Святой Елене каждый преданный человек – на вес золота, чем и дорог. И если Наполеон продолжает считать себя полководцем, тогда эти четверо для него почти как отдельная армия в лице каждого. Что ж, в подобном подходе что-то есть…


Кроме этого, в распоряжении Пленника имелось кое-что еще. Вернее – кое-кто. Луи Маршан, камердинер. Честен и предан как никто другой. Его мать в свое время лечила самого Римского короля – сына Наполеона. Свою стойкость Маршан показал еще на острове Эльба, когда завоевал первые симпатии высокого патрона. В период «Ста дней» в его отношениях с Императором ровным счетом ничего не изменилось: оказавшись в Тюильри, камердинер даже не попросил прибавки к жалованью, чем растрогал Хозяина еще больше. Пришлось положить такое жалованье, чтобы отвечало его чувству преданности. (За преданность, не раз говорил Наполеон, тоже следует платить.)

На Святой Елене Луи Маршан для Наполеона все равно что гвардия в единственном лице. Самая преданная часть его немногочисленного войска. Именно он вывез из Тюильри все необходимое при отъезде. И здесь каждая вещица пригодилась. Смешно сказать, эти вещицы вновь делали из Пленника того, кем он был всегда. Белье с императорскими вензелями, столовое серебро, развешанные по стенам дорогие сердцу гравюры любимых людей…

«Гвардии» всего двадцать четыре…

Есть еще несколько преданных людей.

Луи-Этьен Сен-Дени, а попросту – мамелюк Али. Родился в Версале, образование получил в конторе нотариуса. В императорском дворце начинал службу стремянным при торжественных выездах. Позже в обязанности парня входило носить за полководцем подзорную трубу и… водку. К последней Наполеон пристрастился в Москве: эта жгучая и пробиравшая до печенок жидкость помогала восстановить расшатанные нервы; кроме того, выпив горькую, хорошо спалось. И если бы не головная боль поутру, эта штука могла заменить любое снотворное.

Здесь, в Лонгвуде, Али была доверена императорская библиотека. Все книги подвергнуты кропотливой ревизии, на каждой его рукой сделана надпись: «Император Наполеон»…

Дворецким при Императоре в Лонгвуде корсиканец Чиприани Франчески, которого все называют просто Чиприани. Хороший слуга, предан своему патрону, как и камердинер Маршан. И это понятно – его жена и дочь служат в Риме у кардинала Феш и у матери Наполеона. Когда-то этот человек являлся охранником секретной полиции короля Жозефа (Бонапарта) в Неаполе. На острове Чиприани под наблюдением Монтолона отвечает за съестные припасы. Ловкий и общительный по натуре, он чрезвычайно полезен, ведь в нем уживается много нужных для дворецкого качеств – в частности, умение внимательно слушать собеседника. Неудивительно, что в ссылке этот малый организовал своего рода разведывательную сеть, которую сам и возглавил.

У Чиприани отменная способность грамотно анализировать все поступающие к нему местные слухи, чтобы, сделав из них соответствующие выводы, представить на суд Хозяина. Главное, считает он, чтобы информация, доставляемая от местных или тех же английских солдат, обладала исключительной достоверностью. Налаженная им система шпионажа (читай – разведка) сходилась в едином аналитическом центре, то есть в его собственной голове. Чиприани – глаза и уши Наполеона на острове.

Кстати, в штате последнего еще несколько слуг, которые, впрочем, хотя и важны, но играют не такую заметную роль: эконом-виночерпий Пьеррон (к слову, брат шеф-повара князя Меттерниха); Лепаж, повар; швейцарец Новерра, камердинер, а по совместительству кондитер и цирюльник; Жанетт, кухарка; братья Аршамбо (конюшие)[20]; Руссо (ведает серебряной посудой). Джентилини (выездной лакей с Эльбы): в его обязанности входит сервировка стола. Сантини, швейцар и постельничий: днем он дежурит в столовой и торжественно распахивает дверь, когда Император или кто-то из его генералов проходят в гостиную или кабинет. Последний может делать все: помыть и постричь волосы, починить обувь, даже растереть затекшие ноги… И страстно ненавидит местного губернатора. Истинных парижан только двое – первый камердинер Маршан и виночерпий Пьеррон; конюшие братья Аршамбо и стюард Руссо – уроженцы Фонтенбло; камердинер Сен-Дени (Али) был родом из Версаля…

В Лонгвуде налажено дежурство: в маленькой прихожей перед ванной Императора ежедневно находятся Дени и Новерра, поочередно сменяя друг друга. Их задача – кинуться по первому зову Хозяина…

А вот слуги из местных и английского персонала – не в счет: они работают на местную администрацию.

Если характеризовать каждого из слуг с точки зрения их значимости в этих военно-полевых условиях противостояния, получается, что все они (от повара до кухарки) являлись своего рода пехотой. Те самые труженики войны, без которых все бы замерло, остановилось. Без Лепажа всех свалил бы голод; без преданного Руссо рабы и китайцы за несколько часов растащили бы все столовое серебро; без Пьеррона скромный бюджет французов вылетел бы в трубу прежде, чем Император, дабы свести концы с концами, начал распродавать свои личные вещи. Без братьев Аршамбо французы совсем бы позабыли, для чего человеку необходимы выезды на лошадях; а без Сантини каждый ходил бы лохматым и в дырявых башмаках.

Общество зачастую не замечает рядом с собой маленьких, скромных людей, на которых, собственно, и зиждется благополучие любого социума. А зря. Без «маленького человека» общество – колосс на глиняных ногах…


Размещение своих подчиненных для главнокомандующего является подчас не менее важной задачей, нежели проведение той или иной операции. Теснота, царившая в Лонгвуд-хаусе, заставила задуматься даже такого опытного стратега, каким являлся Наполеон. Эта «конура» (выражение Бонапарта) оказалась слишком мала для всех. Тем не менее разместились.

«Хоромы» – для Императора. Прихожая, гостиная, столовая, две спальни, библиотека и ванная. Супругам Монтолон были выделены две большие комнаты. Гурго: кабинет и спальня; Лас Каз с сыном вынуждены довольствоваться двумя комнатками над кухней (позже они переберутся в южное крыло здания на первом этаже – самое сырое и холодное). Так разместилась «элита».

Слуги живут в низкой мансарде с хлипкими деревянными перегородками, где нет никакой возможности выпрямиться во весь рост. Маршан спит над спальней Бонапарта; его жилище считается самым лучшим в сравнении с «пчелиными сотами» его сожителей. Впрочем, генерал Бертран нашел собственное решение жилищного вопроса. Он и его супруга решительно отказались проживать в Лонгвуде, сняв одноэтажный коттедж в Хатс Гейт, в паре километров от ставки Бонапарта. Последнему это не понравилось. Однако приходилось полагаться на исключительную порядочность Бертрана, который еще никогда не подводил Хозяина.

Впереди маячила неизвестность…

* * *

В последнее время Императора все чаще стали видеть в какой-то задумчивости. Он пребывал в жесточайшей хандре. Начать с того, что вредный Лас Каз со свойственной ему въедливостью стал расспрашивать о самом сокровенном – Талейране, Фуше и… Жозефине. Вот нахал! Многое ли он мог рассказать этому «бумажному сухарю» о своей былой страсти? О той Любви, которой был околдован несколько самых счастливых лет их совместной жизни?

– Я никогда ни в чем не отказывал императрице Жозефине, будучи уверенным в ее искренности и преданности мне, – заметил Император Лас Казу. – Фуше… Фуше был Талейраном общественных клубов, зато Талейран – это Фуше светских гостиных… Для Фуше интрига была жизненной необходимостью. Он интриговал все время, повсюду, всеми возможными способами и со всеми… Во всем чувствовалась его рука. Всю свою жизнь он посвятил единственному занятию – находить новые объекты для своих интриг. Желание иметь отношение буквально ко всему на свете стало его манией, он всегда был готов сунуть нос в чужие дела…

К каждому из своего окружения в Лонгвуде Наполеон относился с должным уважением. Смешно, даже с некоторым почтением. Кроме них, теперь здесь никого не было. Все в прошлом. Только Он и Они. Поэтому приходилось вступать в беседы, иногда позволять дискутировать. Только не обижать. Это глупо. И Бонапарт рассказывал. Вспоминал и снова рассказывал. Правда, не все. Обо всем когда-нибудь напишут. Те, кто вообще ничего не будет знать – только догадываться. Поэтому все написанное окажется исключительно на их совести. Ему же оставалось одно – делать вид, что откровенно делится своими воспоминаниями.

Но разве обо всем расскажешь? Например, о том, как ему, скромному корсиканцу, удалось взобраться на олимп? Если намекнуть кому, что во всем виновато Провидение, – засмеют. Но именно так и случилось. Только кто поверит? Слишком тернистым оказался путь на вершину, дорога к которой порой вымащивалась совсем посторонними людьми. Поэтому лучше молчать. Молчание – признак мудрости. За прошедшие годы он многому научился. Остается только вспоминать. Чаще безмолвно. Иногда вслух, что так радовало приближенных.

Минувшее – теперь самый ценный его багаж…

III

…Я просил вас известить меня письмом, когда прекратятся партийные распри и интриги, судьи станут просвещенными и справедливыми, стряпчие – честными, умеренными и приобретут хоть капельку здравого смысла… будут основательно вычищены и выметены дворцы и министерские приемные, вознаграждены ум, заслуги и знание, все, позорящие печатное слово в прозе или в стихах, осуждены на то, чтобы питаться только бумагой и утолять жажду чернилами. На эти и на тысячу других преобразований я твердо рассчитывал, слушая ваши уговоры, ведь они прямо вытекали из наставлений, преподанных в моей книге…

Д.Свифт. Путешествия Гулливера

Жозеф Фуше. – Шарль-Анри Сансон и «госпожа Гильотина». – Кровавая свистопляска Великой революции. – Казнь короля Людовика XVI. – Убийство Марата. – Тулонская виктория капитана Буонапарте. – Страдания палача Сансона. – Казнь Марии-Антуанетты и лидеров революции – Дантона и Демулена. – Организаторы Девятого термидора. – Казнь Робеспьера. – Фуше делает карьеру


Всеобщая кутерьма началась с пройдохи Фуше. Именно его злой гений расправился с Робеспьером. И закрутилось…

Впрочем, обо всем по порядку.

Этого замухрышку выплеснула из небытия зловонная пена Революции. Впрочем, то же произошло и с тысячами других, которых снос Бастилии и сооружение на площади Революции (бывшей Людовика XV) «госпожи Гильотины» превратил из безропотных королевских подданных в вершителей судеб себе подобных. Странно, но оба они, Фуше и Талейран[21], вышли из стен монастырских школ – того социума, где роскоши, блеску богатства и чувствам просто не было места. Там царили другие ценности – сила знания и сила власти. Обучая мальчиков-ораторианцев математике и физике, скромный инспектор Фуше многому научился. Мало того, он даже на некоторое время отвлекся и захотел чего-то нового.

Пока где-то в провинции начинал службу безвестный лейтенант Буонапарте, в этих же провинциях набирали силу молодые, умные и отчаянные люди. Они требовали перемен. Преподавателю в монашеской сутане по фамилии Фуше общаться с этими молодыми не только интересно, но даже познавательно, ибо у них много общего. Тем более что с сестрой одного из этих смелых, адвоката из Арраса, некоего де Робеспьера, у Фуше завязались серьезные отношения. Ему чрезвычайно комфортно среди этих одаренных и жаждавших перемен парней. Капитан инженерных войск Лазар Карно пишет проникновенные стихи; врач Марат трудится над романом; блещет ораторством адвокат и поэт де Робеспьер (если бы кто-нибудь ему тогда сказал, что очень скоро он будет стесняться своего дворянства, Максимилиан просто не поверил бы!).

А вот с Шарлоттой Робеспьер у священника что-то не сложилось, и слухи об их скорой свадьбе так и остались слухами. Но не это главное. Главное в том, что этот никчемный и невредный с виду человечек явился в жизни Франции слишком уж знаковой фигурой. Кто знает, не будь его, и в Конвенте, возможно, никогда не появился бы грозный трибун с не менее грозным прозвищем Неподкупный. Именно так прозвали Робеспьера. И в жизни последнего, как, впрочем, и в жизни страны, скромняга Фуше сыграл не самую последнюю роль, явившись этаким вектором судьбы.

Робеспьер был талантлив и тщеславен. Его ахиллесовой пятой являлась бедность. И когда настало время появиться в Версале в качестве депутата Генеральных Штатов, как оказалось, ехать туда было не на что. Да и новый сюртук депутату обходился в копеечку (для самого Робеспьера даже стоимость нового костюма была неподъемной!). Тут-то на горизонте и появляется… скамеечка. Вспрыгнув на нее, адвокат Робеспьер сумел дотянуться до высокого кресла депутата. «Скамеечкой» оказались деньги. Золото Жозефа Фуше, ссуженное им своему несостоявшемуся шурину.

Честолюбивый Фуше уже давно понял, что путь к настоящей власти всегда пролегает через политику. Самое важное – вовремя уловить ветер социальных перемен. У вчерашнего монастырского преподавателя нюх – как у хищного зверя: лакомую добычу он чувствует за версту. Фуше перебирается в родной Нант. Давно сброшена надоевшая сутана, а среди его слушателей теперь не озорные школяры, но знатные буржуа. Теперь для успеха необходимо сделаться «своим» – добропорядочным семьянином, законопослушным и зажиточным. Жозеф женится на дочке богатого купца. Новобрачная безобразна, своенравна, со вздорным характером, но его это ничуть не смущает: купчишка отвалил за дочь такое приданое, что впору смириться и с физиономией горгульи. Чувства – не его стихия. Ему также чужды жалость, сострадание и раскаяние. Его страсть – интрига. Умная, меткая, расчетливая; иногда – убийственная.

Интриган Фуше тщедушен и хил. Его изжелта-бледное лицо почти безжизненно. Бесцветные рыбьи глаза вызывают отвращение, а тонкий острый нос напоминает отвратительный клюв хищной птицы. В худосочном теле этого человека в постоянной работе лишь единственный орган – его мозг. От трудолюбия мозга зависит глубина ума. Неудавшийся математик чрезвычайно умен. В маленькой голове, усаженной на тщедушное тело, ежедневно происходит тысяча невидимых хитросплетений, сделавших Фуше некой машиной по созданию головоломок и несуразных ребусов. Он и сам со временем превратится в единый неразгадываемый ребус, таивший в себе не только загадки, но и большие и непредсказуемые неприятности. По сути, Жозеф Фуше превратит себя в огромного кровожадного Паука, смыслом жизни которого станет день и ночь плести паутину каверз, подлости и обмана.

Кто только не запутывается в этих крепких тенетах: подгулявший банкир и распутный чиновник, жадный политик и глупый провинциал, хищный ростовщик и обедневший дворянин… Имя им – легион. С годами паутина Фуше превратится в стальную ловчую сеть в крупную клетку. Мелкой добычей он просто брезгует. Отныне его безжалостные липкие лапки предназначены исключительно для таких же, как он сам – депутатов парламента, преуспевающих политиков и членов правительства. Остальные – не в счет. Остальные – та самая мелюзга, с которой не стоит считаться.

Фуше – гений перевоплощения. Поначалу его не видит никто; но и позже, присмотревшись, никак не могут раскусить истинное нутро хитрого чудовища. Да и как раскусишь, если этот таинственный кукловод и сам не знает своего истинного «я» – он всегда действует в маске. Зачастую этот заваленный кипами бумаг скромный чиновник – молчаливый собеседник, а порой и обыкновенный проситель. Какой уж «паук»?! Скорее – тишайший обыватель. И кто так считал, погибал в безжалостных петлях паутины первым. То была расплата за наивность. Подобных глупцов людоед Фуше истреблял с каким-то садистским наслаждением…


Он ворвался в революционный Конвент, когда лишенный трона Луи Капет ждал в Тампле сурового приговора. С монархией во Франции было покончено раз и навсегда. По крайней мере, так казалось тогда. Страной правили семьсот пятьдесят депутатов. В их лице сосредоточилась власть, которая раньше принадлежала одному. И во дворце Тюильри теперь они же, новые хозяева, которые с беззаботной поспешностью отправляют на гильотину сотни себе подобных. Семьсот пятьдесят, по сути, случайных людей – непризнанные поэты, запутавшиеся философы, безработные адвокаты и просто авантюристы. Как муть со дна стакана, заметит позже один из них, превратившая доселе целебный напиток в ядовитое пойло.

В этой политической мути, понимает Фуше, ошибиться нельзя: либо пить, либо, выказав свою брезгливость, отвернуться. Отвернуться – значит, отказаться от борьбы, показать себя слабым. Что уже поражение. Поэтому приходится принимать правила игры. А они в Конвенте просты: умеренные бьются насмерть с радикалами. И каждый волен выбирать, с кем идти дальше – с жирондистами, представителями интеллигенции и среднего сословия, или с вождями пролетариата (Марат, Дантон, Робеспьер), призывавшими от прежнего государства не оставить камня на камне.

Сила Жозефа Фуше всегда в одном – он никогда не идет против власти, выступая исключительно на стороне сильнейшего. А еще он чрезвычайно аккуратен. Эту аккуратность некоторые потом назовут осторожностью. Да, это будет осторожность хищного зверя во всех его жестах и поступках. Фуше возьмет за правило делать все так, чтобы не ошибаться. Ибо любая ошибка чревата непредвиденными последствиями. Потому-то этот человек так старается быть аккуратным. В отличие от прочих глупцов, стремившихся взлететь на трибуну, чтобы оттуда громогласно обличать врагов, скромный депутат от Нанта тих и дружелюбен. Правда, иногда приходится оправдываться: у него-де с юности хриплый голос, поэтому с такими связками на трибуне только конфузиться, пусть выступают другие. И его понимают, даже сочувствуют: многого ли добьешься, прозябая в тени?

И это – тактика. Очень скоро все эти ораторы и крикуны начнут понимать, что лучше быть молчуном, нежели тем, кто всегда на виду. Торчащий гвоздь всегда мешает, его шляпка – прерогатива молотка. Все чаще и чаще «крикунов» забирает к себе «госпожа Гильотина». А Фуше в тени. Всем, как правило, не до него; про депутата из Нанта просто забывают. Каждый раз он странным образом оказывается нейтральным. Таких не любят, но и не презирают. Такие удобны, они вовремя оказываются под рукой. Им даже можно кое-что доверить. Тихий Фуше всегда в составе комиссий, групп, комитетов. Его почти никто не видит, зато сам он в курсе всего происходящего. Он знает обо всем и обо всех. Но об этом «крикуны» даже не задумываются.

Незаметному депутату из Нанта вряд ли кто завидует – он вечно занят, будучи завален деловыми бумагами и отчетами комиссий. Пыльный кабинет Фуше похож на VIP-ложу гладиаторского цирка, откуда его хозяин со сладострастием взирает, как перед глазами разворачивается очередное кровавое ристалище между умеренными и радикалами. Лафайет и Верньо, Демулен и Дантон, Робеспьер и Марат… Каждый бьется отчаянно, с ожесточением загнанного в угол гладиатора. Среди дерущихся, знает Фуше, не может быть победителя; победитель – тот, кто созерцает в неприкосновенном отдалении. Фуше созерцает. Внимательно и осторожно. Аккуратно.

Об аккуратности он не забывает ни на миг. Один неверный шаг – и все пропало. Даже сидя в амфитеатре, рискуешь быть втянутым в кровопролитие. Иногда тот или иной победитель смеха ради призывает сразиться с ним, скрестить обагренные кровью мечи. Противник слаб, хоть и победитель, он едва держится на ногах, предыдущие бои изнурили все силы. С таким сразиться – одно удовольствие; удар клинком – и ты победитель! Но у победителя всегда много врагов, как видимых, так и невидимых. Поэтому предпочтительней по-прежнему оставаться в тени. И лучшая тень – спина сильнейшего. Лучшая роль – быть безответственным, даже безучастным. За все в ответе победитель, сильнейший. Верх политического искусства – иметь власть не только над безмолвной чиновничьей толпой, но и влиять на действия властителя. Это и есть истинная власть.

С годами Жозеф Фуше достигнет в государственно-властной иерархии пика, сумев стать обладателем именно истинной власти. Ему чужды ее видимые атрибуты – парады, узнаваемость, почет. Он почти невидим, его трон – кожаное кресло в полутемном пыльном кабинете. Паука раздражает суета, ему не нужен яркий свет – лишь тишина и сумрак. Только там можно насладиться своей неограниченной властью. Его трон устойчивее королевского; паутина – крепче любого каната.

Оттуда, из сумрака, перед глазами Фуше, словно в затейливом калейдоскопе, промелькнули все – якобинцы и жирондисты, непримиримые и умеренные. Всех усмирила неутомимая «национальная бритва»[22]. «Госпожа Гильотина» не приметила лишь одного – тихого нантского депутата. Он всегда в самой гуще событий и вечно в тени. И в этом весь шик ситуации. Даже будучи в составе различных инспекций и комиссий, этот депутат и здесь умудряется, одурачивая всех, оставаться невидимым: он почти никогда не оставляет на бумаге свою подпись. Фактически г-н Фуше существует, де-юре – отсутствует. Каково? Какие могут быть вопросы к тихоне, который и мухи не обидит?..


Но все когда-нибудь кончается. Даже игра в невидимку. Трудно быть умнее всех: ведь даже самый умный всегда глупее нескольких умных. Двурушничество Фуше раскусил Робеспьер. Эти старые приятели с годами стали самыми ненавистными врагами. И Фуше не раз ловил на себе пылающий взгляд из-под лорнета закадычного недруга. Максимилиан никогда никого не рассматривал ради интереса – только врагов. Так обычно к напуганному кролику присматривается проголодавшийся питон. «Невидимку» следовало во что бы то ни стало вытащить из темного угла. И Робеспьер уже давно жаждал этого «часа откровения» — действа, которое бы расставило точки над «i». Дабы все оказалось прилюдно, напоказ, со срыванием маски опасного тихони.

Это произошло в середине января рокового 1793 года. Именно тогда революционный Конвент должен был решить судьбу свергнутого короля.

* * *

…Если в чем-то сомневаешься – сделай первый шаг: дальнейшее покажет правоту или ошибочность твоих сомнений. Слова Цицерона правдивы, потому и бессмертны. Наполеон всегда отличался решительностью; по сути, она была его главной чертой. Но кто сказал, что именно решительность облегчает жизнь? Разве что приближает развязку.

Однажды капитан республиканской армии Буонапарте, будучи в Париже, очутился на чьей-то казни: гильотинировали какого-то чинушу из финансового ведомства. То ли за казнокрадство, то ли за связь с фальшивомонетчиками. В те дни «госпожа Гильотина» только-только набирала популярность, собирая вокруг себя сотни зевак.

Сказать по правде, экзекуции вызывали в офицере отвращение, но что не сделаешь ради сослуживцев, пожелавших поглазеть на спектакль, в котором «чихали в мешок». Знал бы, чем все закончится, ни за что бы не согласился. А закончилось потрясением. Всю ночь ему снился окровавленный эшафот, косой нож гильотины, неторопливая поступь палача Сансона[23]. Как только «кочан» отрубленной головы скатился в грязную корзину, глаза лейтенанта неожиданно скользнули по лицу повернувшегося к толпе палача. И вдруг показалось, что их глаза встретились: Бонапарта – серьезные и немного испуганные, и Сансона – сосредоточенные и равнодушные.

Однако потрясение произошло не от самой казни и, конечно, не от вида пролитой крови или близости смерти. К подобному корсиканец уже давно привык. Ошеломило другое: юный лейтенант вдруг осознал, что точно так же, как и тот несчастный, оказавшийся на эшафоте по чьему-то навету, там мог быть кто угодно, в том числе и он сам. И это при том, что с самого детства Наполеоне был готов умереть в бою – от пули, осколка ядра или удара сабли. Даже по приговору военно-полевого суда офицер мог оказаться под ружейным дулом, но никак не под ножом гильотины. Но так только думалось. С некоторых пор на эшафот стали отправлять и генералов, и маршалов. Что уж говорить об обычных солдатах Революции! Неужели когда-нибудь и его голова очутится в корзине с отрубленными «кочанами»?!

С тех пор ему иногда снились кошмары. Самый страшный – с падающей бритвой гильотины и равнодушной ухмылкой Сансона. В такие ночи он, резко вздрагивая, тут же просыпался – в холодном поту и с широко раскрытыми глазами. А потом не мог заснуть до утра. Через какое-то время все повторялось сначала: Сансон, холодный пот и бессонница. С годами кошмары стали реже, зато переносились значительно острее: после очередного рандеву с парижским палачом избавиться от дурного настроения помогала лишь добрая порция шардоне…

Заметил и другое: с течением времени кошмары начинали сниться перед невзгодами; так ломота в ревматических суставах напоминает о непогоде. Если вдруг предстояла крупная ссора или неудачная баталия – жди скверный сон! Главное же, он так и не преодолел страха кончить свои дни на гильотине. Возможно, именно поэтому Бонапарт всегда удивлял сослуживцев бесстрашием в бою: ни свистящие пули, ни упавшее рядом пушечное ядро – ничто не вызывало в нем страха. Лишь вид гильотины, сделавшей его фаталистом, был способен расшатать крепкие нервы корсиканца. Наполеон был фаталистом от противного: не желая кончить дни на эшафоте, он давно приучил себя к мысли, что погибнет на поле боя. Так стоило ли кланяться пулям?!

Даже когда Бонапарт окончательно проиграет, он по-прежнему будет верить в свою счастливую звезду, которая (и он в это верил!) обеспечит ему бессмертие – и как монарха, и как полководца. Впрочем, в глазах многих Наполеон уже при жизни стал неким постаментом.

Не тщеславие ли гонит слабого человечишку взбираться все выше, и выше, и выше? До тех пор, пока не наступит черед падать вниз…

* * *

Юный Буонапарте интуитивно оказался прав. Сколько бы судеб ни было перемолото в революционной мельнице Франции, на переднем крае самого процесса стояли отнюдь не Марат, Дантон или Робеспьер. Так получилось, что основной «шестерней» процесса явился совсем далекий от политики человек – Шарль-Анри Сансон. Палач Революции. Господин де Пари. Самый уважаемый в смутные годы человек Парижа. А еще – всеми презираемый и ненавистный.

Вопреки укоренившемуся мнению, Шарль-Анри не был равнодушным циником с замашками садиста. Никому не могло прийти в голову, что этот холодный с виду муниципальный чиновник был не только обычным человеком, но еще и человеком сострадательным. Именно так отзывались о нем те, кто знал парижского палача ближе.

Гильотина уравняла всех: дворян, священников и военных; даже короля и нищего. Головы каждого из них, ловко сбритые «национальной бритвой», оказывались в одной и той же корзине. Хотя совсем недавно было совсем не так. Дворянина, к примеру, не могли не только четвертовать, но даже повесить. Веревка – для простолюдина; на худой конец – для купца или городского торговца. А вот провинившегося графа, барона или маркиза ожидал отточенный топор: галантная участь для галантной части населения. Умереть – не самое страшное; намного страшнее подвергнуться мукам перед тем, как тебя вздернут или отрубят голову. Для этого существовали пытки. Дыба ли, прижигание каленым железом или испытание огнем могли развязать язык даже самым отважным молчунам.

Однако находились такие, кого не могли сломить ни огонь, ни железо. Их обычно называли бесчувственными. И лишь палачу Сансону было доподлинно известно: бесчувственных не бывает. Разве что… не без вмешательства в таинства дознания того, кто пытает. Не говоря уж о казни. И палач об этом знал. В этом и заключалась загадка страшного ремесла, главный постулат которого гласил: палач не убивает, а избавляет от мук! Не только от физических, но и от духовных…


Сансон уже давно стал философом. Этому его научила жизнь. Любитель музицировать на скрипке и виолончели, он был неравнодушен к философствованию других; особенно когда точка зрения собеседника совпадала с его собственной. Именно это, рассуждения о жизни и смерти, а также разговоры о гуманном уходе из мира сего однажды сблизили палача с одним из депутатов Учредительного собрания – профессором анатомии в Сорбонне Жозефом Гильотеном, оказавшимся большим философом. Именно сей ученый муж и предложил народным избранникам хитроумное приспособление для умерщвления себе подобных, а точнее – «для оздоровления прогнившего общества».

– Этой машинкой я в одно мгновение отрублю вам голову так, что вы ничего не почувствуете! – цинично пообещал Гильотен на одном из заседаний депутатам.

Возможно, именно красноречие доктора Гильотена перевесило чашу весов, от которой зависело, быть или не быть гильотине. Предложение коллеги депутатам понравилась. И не только им. В проекте, представленном на утверждение королю за полгода до его свержения, лезвие ножа гильотины имело полукруглую форму.

– К чему такая форма лезвия? – сделал замечание Людовик. – Разве шеи у всех одинаковы?

И собственноручно заменил на чертеже полукруглое лезвие на косое (позже Гильотен дополнительно внесет усовершенствование: «идеальными» окажутся угол среза в 45 градусов и масса ножа в 39,9 килограмма).

При всем этом доктор Гильотен прекрасно играл на клавесине. Умение понять собеседника и необыкновенная музыкальность стали бесценными, с точки зрения Сансона, качествами, которые позволили этим двоим стать если и не друзьями, то, по крайней мере, единомышленниками. Тем более что сам Шарль-Анри с юности питал слабость к медицине и даже какое-то время обучался на эскулапа в престижном Университете Лейдена. Однако сыну палача получить медицинское образование оказалось не так-то просто. Когда о профессии батюшки узнали в стенах учебного заведения, с мечтой лечить людей пришлось расстаться. Оставалось одно – казнить людей. Как это десятилетиями делали отец и дедушка. Что-то среднее между лекарем и прозектором. Да и отец состарился – хочешь не хочешь, а семейное ремесло требовало жертв, вернее, замены в лице сына уходящего на покой палача.

До встречи с Жозефом Гильотеном жизнь парижского экзекутора Шарля-Анри Сансона была безрадостной и однообразной. В лице депутата палач нашел не просто хорошего собеседника, но и человека, которому можно было излить душу.

– Будь моя воля, – делился он мыслями с Гильотеном, – так я бы всех без исключения детоубийц жестоко колесовал. Замечу, колесование во Франции не проводилось уже целый век, когда в январе пятьдесят седьмого года моему батюшке поступило указание готовиться к этому виду казни. Следовало умертвить Робера Дамьена, покушавшегося на Людовика XV. По правде, этот малый ничего страшного не совершил – подумаешь, нанес монарху царапину перочинным ножиком. Но в назидание другим следовало провести публичное колесование. Помню, вся наша семья засела за старинные манускрипты, дабы восстановить последовательность пыток. Бедолагу Дамьена колесовали по всем правилам, дошедшим до нас из глубин прошлого…

– Страшно представить, какие муки выпадают на долю человека, сжигаемого на костре, – поделился мыслями Гильотен.

– Согласен с вами, сударь, – мотнул головой Сансон. – Смерть на костре – самая ужасная. Но иногда участь несчастных можно облегчить. Скажу по секрету, если во время переворачивания соломы незаметно пронзить грудь несчастного багром, для него все закончится быстро. Другое дело, что подобный трюк удается не всегда.

– Странно, человек вы непьющий, ведете размеренный образ жизни. Как вам удается сохранить свои нервы после такой не самой, скажем, спокойной работы? – поинтересовался собеседник.

– Если б не скрипка, было бы тяжеловато. Согласитесь, уважаемый доктор, музыка – самый искусный лекарь…

– Ну что, партию Глюка?

– Буду признателен…

Через несколько минут в комнате звучали пленительные звуки очередной симфонии знаменитого австрийца…


После знакомства с депутатом-подвижником все изменилось: идея собеседника о «гуманной» казни ставила профессию палача на совершенно новый уровень. Утверждение Конвентом постановления о проведении смертной казни путем гильотинирования позволяло за какой-то час отправить к праотцам не один десяток осужденных. И это при том, что сам палач уже не махал мечом или секирой, а становился своего рода наблюдателем за ходом экзекуции – главным организатором кровавого спектакля, устроенного для жадной до зрелищ толпы.

«Хлеба и зрелищ!»… Древний лозунг не потерял своей актуальности и в дни Французской революции.

Поначалу Сансон казнил на Гревской площади – пропитанном слезами и кровью пятачке в центре старого Парижа на берегу Сены. Первым малым, оказавшимся в объятиях «госпожи Гильотины», был некто Николас Пеллетье, уличный грабитель. «Машинка», которую, кстати, построил добрый товарищ Сансона немец Тобиас Шмидт, смастеривший для палача его скрипку (и виолончель тоже), не подвела. Причем, к чести музыкального мастера, взял за работу всего 800 ливров – намного меньше, чем просили остальные[24].

Шарль-Анри был неплохим исполнителем[25]. Два десятка лет, которые он пробыл подмастерьем у собственного отца, парижского палача, научили его многим тонкостям ремесла. Сансон мог одним взмахом меча отсечь голову быка, не говоря уж о тщедушной человеческой; а о том, чтобы вырвать у узника признание, нечего и говорить. Мог и другое – за хорошую мзду пытать так, чтоб заблаговременно избавить от излишних мук.

Французская революция многое изменила. Когда к власти пришли республиканцы, Королевский Палач Франции при дворе короля Людовика XVI стал Верховным Палачом Первой Республики. Тогда никто, кроме самого палача, так и не понял, что в стране, где правила «госпожа Гильотина», настоящим правителем стала не она, эта страшная машинка смерти, а ее истинный хозяин – Шарль-Анри Сансон. Глупцы, они все были уверены, что историю делают исключительно политики – Мараты, Кутоны, Робеспьеры и прочие звероподобные ублюдки. Смешно. Историю делает тот, в чьих руках веревка гильотины!

Революция многое упростила. И гильотина – самый главный инструмент упрощения. Канули в Лету колесование, пугающие запахом горящей мертвечины костры; даже виселица оказалась в тени «госпожи Гильотины». Отныне виновных прямиком отправляли на эшафот; порой и членов их семей (детей старались не трогать). Революционный Трибунал, созданный по инициативе Дантона, был последователен, но никак не мстителен. Когда на одном из заседаний Конвента кто-то предложил назвать палача национальным мстителем, депутаты смутились: а вот это слишком! Пусть будет просто «исполнителем уголовных приговоров».

С тех пор как гильотину выставили на площадь Революции, величие Сансона уже ни у кого не вызывало сомнений. Смертельный конвейер, работавший почти бесперебойно, оказался частью бытия самой Республики. Чуть позже все те ничтожества – зеваки, толпившиеся у ног палача вокруг эшафота, наконец опомнятся и назовут его Великим. Что правда, то правда: робеспьероподобных в стране окажется немало, а вот Сансон Великий – единственный!

Сансон станет некоронованным королем города Парижа. Кровавая Революция требовала Кровавого Короля – человека бесстрашного и без лишних предрассудков. Того, кто мог безбоязненно стоять на самом острие Террора, провозглашенного Республикой. По крайней мере, во Франции такой человек нашелся.

* * *

В день взятия Бастилии в дневнике Людовика XVI появится скупая запись: «Ничего». Завзятый охотник, так монарх обычно писал о днях, прожитых без охоты. Бедняга, он совсем не ведал, что в этот день прозвучал первый рожок, извещавший о начале Большой охоты – охоты на короля…

Бедного Людовика, ставшего в годы Революции просто Луи Капетом, изначально никто не думал обезглавливать. Королевская власть почила в Бозе, войска роялистов рассеялись по окраинам, так что голова свергнутого монарха мало кого интересовала. Возможно, о нем забыли бы вовсе, если б не ожесточенная борьба за власть, развернувшаяся в Конвенте. Дело в том, что пока был жив Луи Капет, монархия, как бы она ни называлась, невидимой тенью витала над головами оголтелых заговорщиков. Сдвинься стрелка Истории чуть вправо или влево – и все могло бы пойти по иному сценарию. Лишь нож гильотины в мгновение ока отсекал прошлое от настоящего. И даже от будущего.

Партия жирондистов, стремившаяся к единоличному правлению, старалась держать нос по ветру. А ветер извне доносил тревожные требования лишить жизни короля. Народ требовал крови! И зрелищ!! И голову негодяя Луи Капета!!!

Жажда крови опьяняла. На улицах Парижа за ночь по причине самосудов погибало больше людей, чем Сансон с подчиненными лишал голов за месяц. Но озверелой толпе хотелось большего – например, головы свергнутого короля. Когда требования приняли, по сути, ультимативный характер, партии власти ничего не оставалось, как пойти на уступки. Несчастные, пройдет несколько месяцев – и та же толпа потребует голов тех, кто отправит на эшафот короля. Верньо, Дюко, Фоше, а позже и заигрывавший с ними Дантон – все они отдадутся воле палача и безжалостной «госпоже».


Людовик был очень мнителен; он с какой-то наивной покорностью верил гадалкам и астрологам, которых вокруг трона вертелось немало. Лишившись престола, бывший король с ужасом ждал наступления двадцать первого числа. Именно эта цифра, по предсказанию придворного астролога, должна была стать для него роковой. И Капет верил этому с несгибаемой убежденностью фаталиста: 21 числа каждого месяца он вел себя очень осторожно и отменял все важные мероприятия. Но предсказание, что называется, оказалось в руку. Сначала 21 июня 1791 года арестовали королевскую чету; затем 21 сентября 1792 года Франция стала Республикой, и в стране отменили королевскую власть. А потом… Потом Людовик XVI оказался на эшафоте, на котором его ждала усовершенствованная им же гильотина. Произошло это… 21 января 1793 года.

Но мы забежали вперед. Расправе следовало придать хотя бы видимость законности. Для этого был назначен суд Конвента, который, как и следовало ожидать, превратился в судилище…

* * *

Монарха как такового уже не существовало. Он и так сделал все, что от него требовала чернь, – от отречения до перевоплощения в простого «гражданина Капета». Потерявшему все, вчерашнему самодержцу пока удавалось сохранять самое ценное – собственную жизнь. Надолго ли? Депутатам, к слову, и этого показалось слишком много.

Еще накануне Жозеф Фуше приготовил самозабвенную речь, с которой на следующий день намеревался выступить с трибуны. Завтра он выскажет им все. Отсечь голову королю – это уж слишком! Заигрались депутаты, одурели от крови-то. Хватит смертных приговоров! Долой насилие над личностью! Конец узаконенному беззаконию!

По сути, он ничем не рисковал. Крикуны во главе с Робеспьером обречены. Как всегда, эти палачи в меньшинстве, поэтому их дело изначально провально, Капет останется жить. Хватит, хватит крови…

Однако в ночь перед голосованием все изменилось. Взбунтовались солдаты, национальная гвардия; на улицы выплеснулась чернь; откуда-то с окраин подтянулись вооруженные боевики. В воздухе запахло жареным. Все требовали: «Смерть тирану!» Бесспорно, то было дело рук Робеспьера и его людей. Но кто докажет, да и будет ли кто доказывать?! Ясно одно: завтра победят именно те, кто за Неподкупного, и значит…

Значит, что бы ни случилось, следовало оставаться на плаву. А как же бедолага Луи Капет? Да никак, к черту! По тирану уже давно плачет плаха. Заслужил. Слабому королю одно место – на гильотине. Все просто: либо ты, либо они. Да и заслужил ли он, этот слабак Капет, чтобы из-за него рисковать собственной головой? Решено, завтра он будет только с большинством. Остальное не стоит головной боли…


Фуше как в воду смотрел. Он оказался прав. И выступление вождя жирондистов Пьера Верньо полностью подтвердило его догадки. Впрочем, это даже не было выступлением; от Верньо требовалось единственное – высказаться «за» или «против» казни короля. Без всяких разглагольствований. И свое мнение должен был высказать каждый. «Республиканец до мозга костей» Верньо выскажется против, в этом никто не сомневался.

– La mort… – тихо скажет глава жирондистов и молча сойдет с трибуны.

Все ахнули. Но растерянность продолжалась недолго. Быстро овладев чувствами, жирондисты через одного проголосовали за гильотину. Они уже забыли про стыд, честь и справедливость. Страх сильнее этих мерзких понятий.

– La mort…

– La mort…

Это страшное слово, казалось, повисло в зале Конвента в виде невидимого плаката, хотя вполне ощущаемого дамоклова меча. Вдруг запахло кровью и трупами. Кому-то стало дурно. А в зале по-прежнему неслось:

– La mort…

– La mort…

– La mort…

Кому не было дурно, так это Робеспьеру. Был непоколебим и Фуше. Эти двое явно торжествовали. Первый – потому что оказался победителем; второй – что оказался готов к подобному развитию ситуации. И когда настал его черед, Фуше спокойно вышел на трибуну и отчетливо сказал:

– La mort!

На первый взгляд, сказав положенное, с трибуны сошел все тот же Фуше. Но только на первый взгляд. На самом деле это был уже совсем другой человек. Ибо он уподобился всем остальным, неожиданно оказавшись regicide — убийцей короля. Прежний Жозеф Фуше умер вместе с вынесенным монарху приговором. И он наконец выходит из тени. Рубикон, разделявший доныне честь и предательство, далеко позади. Отныне политическое кредо Жозефа Фуше всем известно: за маской скрытного тихони прячется ничтожная душонка властного негодяя.

Вообще-то он уже и не тихий. И почти не прячется. Рубикон сменил полюса: из безвредного «невидимки» он превратился в самого радикального в стане вчерашних противников, что стало открытым предательством по отношению к жирондистам. Но кто сказал, что в стане сильных так уж плохо? Не до сантиментов! Хорошо то, что хорошо лично для тебя. Отныне этот лозунг станет главным для Жозефа Фуше. Вот и голос окреп, куда подевалась болезненная охриплость; страна вдруг увидела в лице «тихони» прекрасного оратора, ратовавшего за смертные казни, санкции против духовенства, эмигрантов. Голос Фуше гремит громче скрипучего тембра Робеспьера. Осталось только вновь сойтись, чтоб уже вдвоем громить, крушить и расправляться с неугодными. Но нет, гордый Робеспьер не признает ренегатов. Да и Фуше не простак, уж он-то доподлинно знает, что бывший враг никогда не станет другом, навеки оставаясь врагом.

А в Конвенте неспокойно, за версту несет политической бурей и терпким запахом крови. Но биться на ристалище за чьи-то интересы в планы Фуше никак не входит; разве что… вновь уйти в тень. На этот раз пришлось спрятаться в глубинке, уехав в качестве депутата в почетную командировку. Пусть дерутся без него. Он вернется позже, когда останется единственный выживший – сильнейший.

* * *

Двадцатое января 1793 года Шарль-Анри Сансон планировал провести в кругу семьи. Приподнятому настроению домашних не мешало даже ненастье, стучавшее в окно крупными каплями дождя вперемежку со снегом. В этот день Сансон намеревался отметить очередную годовщину своей свадьбы с единственной и любимой женой, которая родила ему в счастливом браке двоих очаровательных сыновей – Анри и Габриэля.

Из всей семьи только хозяин был хмур. Какое-то внутреннее напряжение и даже некая гримаса боли помешали скрыть от сыновей, что их милый батюшка чем-то сильно взволнован. Вскоре они узнали, что назавтра назначена самая страшная казнь из всех тех, что были до этого: казнь короля.

– Уже даны соответствующие распоряжения, – грустно сказал Сансон старшему сыну. – Все случится именно завтра. Король просил отсрочить казнь хотя бы на три дня, чтобы подготовиться к смерти. Прошение было отклонено…

С бывшим монархом депутаты решили не церемониться. Рубикон остался позади. Теперь следовало действовать, и как можно решительней. Никаких отсрочек и поблажек! Желает попрощаться с семьей – пусть. Хочет отправиться на эшафот со священником – не возражаем. Но не больше. Ах да, сердобольные депутаты согласны даже на то, чтобы Луи Капет был доставлен к месту казни не в «позорной телеге», в какой возят всех приговоренных, а в карете. Чем не жест милосердия и уважения к монаршей особе? И это – пусть.

Между тем в адрес Сансона посыпались угрозы. Смертной расправой грозились те, кто надеялся отбить Людовика по пути к эшафоту. Требование заговорщиков сводилось к одному – чтобы палач не мешал; еще лучше, если б постарался выиграть время в пути от темницы к площади Революции (будущей Согласия)[26].

Случайно узнав о казни бывшего короля, супруга Сансона упала в обморок. Торжественный ужин в доме был окончательно сорван. Бессонная ночь прошла в молитвах и слезах.


Те, кто вынес Луи Капету смертный приговор, оказались последовательны. Понимая, что узника могли запросто отбить по пути к месту казни, Сансона на этот раз отстранили от сопровождения, доверив кортеж отряду особо преданных правительству кавалеристов.

До этого дня они уже встречались – монарх и палач. Сколько было этих встреч, Сансон не помнил; хотя знал, что не так много – две, три?.. Но свою первую аудиенцию у короля запомнил навсегда.

Однажды Шарль-Анри написал прошение на Высочайшее имя с просьбой разобраться с жалованьем, которое не выплатили жадные чиновники королевского казначейства. И палачу была назначена аудиенция. Правда, ту первую встречу назвать аудиенцией можно было лишь условно. Ибо монарх принял его… спиной. Да, Людовик, разговаривая с палачом, стоял к нему спиной, выказав при этом полное презрение к тому, кто по его Высочайшей воле отправлял людей в мир иной. Все это выглядело очень оскорбительно. И унизительно. Ведь палач был его помощником. И даже если Людовик рассматривал Сансона в качестве своего вассала (а он и был вассалом!), разговаривая с ним спиной, хотел того король или нет, все равно его унижал.

Хотя Сансона в тот момент занимало другое – выражение лица собеседника, стоявшего к нему спиной. И когда палач увидел-таки его лицо, быстро успокоился. Нет, поведение августейшей особы не было преднамеренным оскорблением: король просто-напросто испугался! При виде того, кто ежедневно рубил людям головы, вешал и даже – о, ужас! – колесовал, в глазах Людовика мелькнул неподдельный страх! Нет, боясь Сансона, король совсем не думал того оскорблять. А значит, решил про себя палач, Людовик был, в общем-то, неплохим человеком.


Сегодня все было не так, совсем не так. Выйдя из кареты, Луи Капет огляделся. И, увидев Сансона, бывший монарх кивнул ему в знак приветствия. Людовик был искренен – к чему притворяться, что он не знает, зачем его сюда привезли. Он все прекрасно понимает. Как и то, что последние мгновения жизни придется провести в обществе того, кого всегда боялся. Другое дело, что даже здесь, у эшафота, Капет должен был остаться монархом. Ничего не поделать – так легли звезды; они, эти астрологи, не врали: умереть ему на плахе двадцать первого числа. Оставалось одно – держать марку; по крайней мере, отнять у Капетингов честь до сих пор не удавалось никому. Взойдя на эшафот, «разжалованный» монарх поклонится толпе и спокойно отдаст себя во власть палача – единственного из смертных, кому было дозволено лишить его жизни. Жизни – и только. Но не чести!

Странно, отметил про себя Сансон, сейчас в глазах Людовика не было и тени того смятения, которое он заметил во время их первой встречи. Стоило ли так бояться, если имеешь силы показать свое мужество? За минуту до того, как лишиться головы, Луи Капет был спокоен. Страха не было. Уже стоя на эшафоте, Людовик старался оставаться королем, а не жалким «гражданином Капетом», как того хотелось бы якобинцам. И когда он, подняв связанные руки, приказал барабанщикам смолкнуть, те… смолкли. И Король обратился к Своему Народу. В последний раз. Он покидал этот мир Людовиком Шестнадцатым!

А Сансон и его двоюродные братья Шарлемань и Луи-Мартен (они же – помощники на эшафоте) продолжали надеяться на чудо. По крайней мере, в их власти было немного потянуть время. Хотелось надеяться, что гнев народа опрокинет охрану, и Людовика спасут. Как только монарх обратился к народу с речью, наступил тот самый момент, когда собравшиеся могли оказать помощь своему несчастному королю. Но этого не произошло.

– Умираю невиновным… – промолвил Луи Капет и покорно подставил шею отточенной стали.

Нация лишилась короля. На площади, еще вчера носившей имя Людовика XV, только что казнили его наследника. Мир сошел с ума…


Позже будут рассказывать, что толпа вокруг эшафота неистовствовала; другие будут настаивать – молчала. Сансон все видел. Видел и слышал. Он взирал на чернь с эшафота и люто ненавидел всех этих жаков и жанов с их женами, раскрасневшимися от гнева. Отныне он их просто презирал! И втайне злорадствовал, видя, как безбрежное людское море, еще минуту назад оравшее: «Смерть тирану!», вдруг разочарованно притихло. Палач усмехнулся: все эти крикуны теперь выглядели так, как если бы с них разом прилюдно сняли штаны…

* * *

Казнь короля потрясла Сансона. Нож гильотины, рубивший головы убийцам, фальшивомонетчикам и прочим негодяям, на сей раз расправился… страшно сказать – с самим Луи Шестнадцатым! С августейшей особой, помазанником Божиим. Все, что делал палач до сих пор, чем жил и даже гордился, начинало рушиться буквально на глазах. До января 1793 года Шарль-Анри Сансон был уверен, что занимается чем-то очень нужным как для своей страны, так и для общества в целом; столь необходимым, с чем могли справиться только они, мужчины из их рода – сильные и справедливые люди.

И вдруг все перевернулось с ног на голову. Было очевидно, что бедный Людовик ни в чем не повинен; король явился разменной монетой в грязной игре низменных политиков. И палач в этом ничуть не сомневался. Как и в том, что казнь короля явилась самым обыкновенным убийством! Палача безжалостно используют, заставляя делать самую грязную работу. И Сансон ее выполняет. По приказу еще больших ничтожеств, чем сам…

Несколько дней после казни Шарль-Анри пролежал в постели, будучи в некой горячке. Не лучше чувствовала себя и его взволнованная супруга. Даже сыновья выглядели подавленными. Людовик не обманывал – он умер невиновным. И это обстоятельство сильно удручало. Если так пойдет дальше, чесал затылок Сансон, не сегодня-завтра вся эта чернь запросит голову Главного Исполнителя, то бишь палача. Того самого, кого они называли «Великим» и кого так презирали…


Мысль все бросить и скрыться где-нибудь в глуши Лангедока не раз посещала Сансона. Лучше бы, конечно, принять монашеский постриг, но кто с таким будет иметь дело – на порог не пустят! Ибо греха на нем столько, сколько на всех вурдалаках, побывавших в Консьержери за столетие. Какой-нибудь Картуш – истинный агнец в сравнении с ним, Сансоном Четвертым из династии Палачей. Пусть и узаконенных, но палачей же…

Была еще и ответственность. Высокая и главная. Перед семьей. Тяжко будет им всем без кормильца; нет, не умрут, прокормятся, однако лиха хлебнут вдосталь. Для того ли он растил и воспитывал сыновей, чтобы вот так взять и все бросить? Не по-честному, да и глупо. Остается одно: смириться…

* * *

Показательная расправа над Луи Капетом вызвала не тот эффект, на который надеялись депутаты. Казнь монарха не только не погасила пламени Революции, но еще больше его распалила. Как сорвавшийся с цепи злобный пес начинает беспорядочно бросаться на первого встречного, так чернь, почувствовав свою безнаказанность, стала требовать новых жертв. Толпа жаждала крови. И призывала к изменению законов, которые позволяли бы безбоязненно отправлять на эшафот десятками и сотнями одновременно.

Так появился Революционный трибунал (Tribunal révolutionnaire). Созданный 10 марта 1793 года по специальному декрету Национального Конвента, поначалу он назывался Чрезвычайным уголовным трибуналом, однако уже осенью того же года (8 брюмера II года) он будет называться Революционным трибуналом. Общественным обвинителем новой карательной структуры был назначен некто Луи-Жозеф Фор; но после того как тот отказался от этого предложения, его пост занял один из заместителей – Антуан Фукье-Тенвиль.

Депутат Верньо в адрес этого судилища справедливо заметит:

– Нам предлагают узаконить инквизицию, которая будет в тысячу раз хуже венецианской…

Но на слова какого-то одиночки всем было решительно наплевать. Трибунал состоялся.

В состав нового учреждения вошли десять избранных Национальным Конвентом судей (в двух отделениях); Трибунал имел право принимать решения даже при трех голосах в каждом отделении. Но самое главное крылось в другом: решение Революционного суда являлось окончательным. Никаких апелляций, никаких кассаций!

Виват, Республика! Виват, Революционный трибунал!! Да здравствует «госпожа Гильотина»!!!


В начале апреля 1793 года был гильотинирован некто Бюкаль. Солдат-дезертир, который в истории Франции непременно затерялся бы среди прочих жертв террора, если б не одно обстоятельство. Дело в том, что этот самый дезертир (удравший к неприятелю и плененный через несколько дней) стал первой жертвой после январской казни короля. Это раз. Во-вторых, Бюкаль был первым из осужденных, отправленных на гильотину по приговору Революционного трибунала.

И понеслось! Весь апрель – сплошные казни: маркиз де Браншеланд, неудавшийся губернатор Подветренных островов; несколько фальшивомонетчиков… дворяне… священники… 17 числа на эшафот взошла женщина – некая вдова Капле; ее подвел собственный язык, который, как известно, у женщин «хуже пистолета». Через день казнили еще одну представительницу прекрасного пола – жену лавочника Герино. Эту осудили за более тяжкое преступление: она распространяла фальшивые ассигнации.

В мае старая гильотина была заменена на новую – более совершенную, способную обезглавливать почти беспрестанно. Так что работы у Сансона прибавилось; теперь приговоренных к смерти везли чуть ли не ежедневно. Впопыхах едва не расправились с какой-то мамзелью, которая, не будь дурой, объявила о своей беременности. Казнь отменили, предоставив… отсрочку. Но в ноябре дамочку отправили-таки на эшафот. Впрочем, разъяренной толпе было совсем безразлично – мужчину ли вез в своей повозке палач или женщину. Революция справедлива. Именно так считали жаки и жаны, боявшиеся только одного: чтобы в одно прекрасное утро в «позорной телеге» не трясся один из них.

«Хлеба и зрелищ!»…

Рим разгромили галлы. Предки тех, кто столетия спустя кричал римские лозунги на развалинах Бастилии…

* * *

13 июля 1793 года был убит один из вождей Парижской коммуны Жан-Поль Марат. В своей квартире, в ванне с серным раствором, прописанным эскулапами для исцеления экземы. Убийство Марата произошло на улице Кордильер, в доме № 20.

Врач по профессии, Марат отличался необыкновенной кровожадностью. Именно непримиримые лозунги этого радикального якобинца и призывы к беспощадному террору в отношении «врагов Республики» заставили «госпожу Гильотину» заработать в полную мощь.

Грудь тирана пронзил кинжал Шарлотты Корде[27]. Мария-Анна-Шарлотта де Корде д’Армон, считавшая Марата виновником разгоравшейся гражданской войны, оказалась отнюдь не простолюдинкой: Корде была французской дворянкой и правнучкой известного поэта и драматурга Пьера Корнеля. Чашу терпения аристократки переполнил введенный по предложению Марата так называемый «Закон о подозрительных». Согласно этому закону, достаточно было лишь подозрения в контрреволюции, чтобы несчастный закончил жизнь на гильотине.

После задержания Шарлотта Корде держалась очень мужественно. Ее хладнокровное поведение восхитило даже всегда невозмутимого Сансона. Как вспоминал после казни сам палач, у него сложилось впечатление, что этой женщине хотелось, чтобы ее голова отлетела с улыбкой.

Когда общественный обвинитель Трибунала Фукье-Тенвиль заметил подсудимой, что она нарочно нанесла удар ножом перпендикулярно горлу жертвы, чтобы он оказался смертельным, та не выдержала:

– Чудовище! Он считает меня убийцей по ремеслу!

Антуан Фукье-Тенвиль обиделся. Еще никто не оскорблял его так низко. Тем более – женщина. Он любил женщин; впрочем, как и они… деньги прокурора. Будь его воля, он бы и эту рыжекудрую уволок в постель. Что ему до какого-то садиста Марата, когда эта дамочка с чистыми глазами идеалистки могла стать прекрасной любовницей – правда, в искусных руках опытного учителя. Но закон требовал сурового наказания. И после слов Шарлотты, оскорбивших общественного обвинителя, тот даже облегченно вздохнул: всегда легче отправлять на смерть человека, ставшего твоим личным врагом. По крайней мере, теперь эта красавица уже не достанется никому…

Заседание Трибунала быстренько прикрыли; вердикт о смертной казни подписали все члены судилища – даже те, у кого имя Марата вызывало лишь одно омерзение.


Сансон столкнулся с Шарлоттой Корде в «камере смертников» Консьержери. Женщина выглядела спокойнее всех, находившихся в тот момент рядом. Палач, вонзив свой проницательный взгляд в лицо жертвы, внимательно изучал ее. И чем дольше всматривался, тем больше ему становилось неловко в присутствии этой дамы. Он вдруг поймал себя на мысли, что любовался молоденькой чертовкой. У нее даже не побледнели губы, подумал Сансон, как это обычно бывает у смертников при встрече с палачом. А ведь ему приходилось иметь дело и не с такими сорвиголовами, которые порой лишались чувств. Шарль-Анри мог запросто назвать десятка два отчаянных вояк, растерявшихся в его присутствии окончательно; даже плакавших и просивших о пощаде.

Шарлотта молча дала обрезать свои красивые светло-каштановые волосы; потом не спеша надела красную рубашку, поданную палачом (казнить Корде было решено в красном балахоне – как отцеубийцу). И лишь когда она заметила в руках Сансона веревку, заволновалась.

– Вы, вижу, хотите связать мне руки, – обратилась заключенная к палачу. – Нельзя ли… нельзя ли надеть перчатки?

– Что еще за прихоть такая? – удивился тот.

– Видите ли, мсье, при задержании мне так скрутили руки, что они все в ссадинах… Думаю, будет больно.

– Как вам будет угодно, – проворчал Сансон, не любивший каких-либо отклонений от установленных правил, касающихся работы. – Хотя считаю такую предосторожность излишней. Я так свяжу вам руки, что вы не почувствуете никакой боли…

– Впрочем, перчатки, кажется, у вас не приняты, – сказала вдруг Шарлотта и протянула палачу свои израненные руки: – Вяжите…

Даже в «позорной телеге», в которой приговоренную к смерти женщину везли на эшафот, все было не так, как обычно. Шарлотта отказалась от предложенного ей сиденья и во время движения продолжала стоять. На площадь, на которой возвышалась гильотина, подъехали в тот самый момент, когда началась гроза. Дождь заливал глаза палача и его жертвы, однако это ничуть не повлияло на настроение толпы, жаждавшей очередного представления. Несмотря на дождь, площадь Революции была запружена народом.

Для Сансона дождевые капли лишь помогли обрести прежнее самообладание. Восхищаясь в душе мужеством Шарлотты, он понимал: для толпы, вопящей в адрес убийцы проклятия, палач сейчас осуществлял государственную волю. Ну а те, кто, стоя на вершине власти, выражал эту самую волю, трусливо жались у окон – Робеспьер, Демулен, Дантон… Как они жалки, вздохнул палач, поймав во время движения на себе их взгляды. Именно тогда он всей своей «крокодиловой кожей» («человеком с крокодиловой кожей» называли Сансона санкюлоты) почувствовал, что очень скоро вся эта робеспьеро-дантоновская камарилья с той же последовательностью повторит скорбный путь мученицы, которая сейчас сидела в повозке на пути к гильотине.

Теперь же палач продолжал любоваться женщиной, которую через считаные минуты должен был казнить. Где-то глубоко в душе он вдруг испугался: уж не влюбился ли? Потому что не восхищаться Шарлоттой было невозможно! Она была непоколебима. Ни тени малодушия, ни малейшей слабости, никакой нервной дрожи… Героиня.

– Наше путешествие слишком затянулось, не правда ли? – спросил палач женщину.

– Э-э, к чему беспокоиться? Вне всякого сомнения, мы непременно доедем до места, – не моргнув, ответила та.

Больше Сансон не проронил ни слова. Палач был сражен наповал! И теперь он сделает все, чтобы как-то облегчить уход этой мужественной женщины из мерзкого социума, отправившего ее на эшафот. Едва телега остановилась, Шарль-Анри резко встал, заслонив собою острый нож гильотины. Ему очень хотелось, чтобы проявившая высокое мужество жертва не потеряла самообладание и не дала себя сломить в конце жизненного пути. Пусть уйдет героиней, какой и была на самом деле, думал он.

Однако Сансон вновь ошибся. Шарлотта Корде никогда не была актрисой. Мужество было даровано ей самой природой. Наклонившись вперед, жертва устремила свой взор на гильотину:

– Эта штука меня сильно заинтересовала, ведь я никогда прежде не видела ничего подобного…

Лишь теперь Сансон заметил на лице женщины легкую бледность. Но только на мгновение! Жалкое мгновение, которое смог уловить чуткий знаток человеческих душ. Палач вновь глубоко вздохнул. (Не много ли вздохов для одного дня, подумал он.) Посылать эту прелестницу на гильотину ему страшно не хотелось. После минувшего января Шарль-Анри второй раз пожалел, что стал палачом. В их семье всегда считалось, что призвание «исполнителя» даровано Сансонам в знак благодарности за их глубокую преданность власти; но в тот момент он дал бы руку на отсечение, что это не так. Не уйти ли, бросив все? В груди вновь зашевелилось – уж в который раз за эти дни после казни короля. Еще парочка таких, как эта, «преступниц», подумалось вдруг, и побежишь, побежишь… Куда денешься?..

Шарль-Анри тряхнул головой, отгоняя тягостные мысли. Кругом теснился возбужденный народ. Палач повернулся к жандармам, требуя очистить площадку. Быстро спрыгнули с телеги. Эти жандармы – что сонные мухи. Пока сам не подскажешь, будут стоять, разинув рты, рассматривая очередную жертву. Сансон крикнул одному, другому. Зашевелились, черти…

И тут палач увидел, что Шарлотта уже взошла на эшафот. Помощник Фермен был наготове и ожидал сигнала. Едва жертва выросла рядом с ним, он скинул с женщины пелерину, после чего Шарлотта, не дожидаясь указания, сама бросилась на доску. Ее быстренько привязали. Медлить было нельзя. Сансон знал, что каждая секунда нахождения приговоренного на доске гильотины – как десять лет жизни обычного смертного. Продлевать мучения отважной женщины мог только конченый негодяй. Он сделал знак Фермену, и тот все понял. Доска с жертвой в мгновение ока опрокинулась, и пока Верховный Палач поднимался по лестнице на эшафот, все было кончено…


Если для Шарлотты Корде все закончилось, то для Сансона только начиналось. Похоже, эта отважная женщина решила его окончательно доконать. Даже после собственной смерти. Случилось так, что казнь убийцы Марата едва не стоила карьеры… самому Сансону.

Некто Легро, здоровенный малый, у которого сила находилась в обратной пропорции с его умственными способностями, в тот день помогал устанавливать гильотину. Легро был плотником, и к происходящему на эшафоте (непосредственному исполнению казни) не имел никакого отношения. И вдруг на этого человека что-то нашло, и при виде многолюдной толпы он решил отличиться. Когда отрубленная голова Шарлотты упала в корзину гильотины, плотник достал голову и показал людям. Сансон похолодел: открытые глаза казненной смотрели прямо на него. Поежившись, он резко отвернулся.

На этом посмертная пытка Шарлотты над палачом не закончилась. Ради прихоти толпы этот тупоголовый Легро неожиданно нанес голове звонкую пощечину. Толпа взревела. Повернувшись в сторону плотника, палач едва удержался на ногах. Ему вдруг показалось, что от такого подлого оскорбления мертвая щека Шарлотты покраснела.

Бесчинство на эшафоте не осталось незамеченным. По Парижу поползли слухи, что голову казненной осквернил сам Сансон. Началось расследование. На какое-то время палача отстранили от своих обязанностей (приговоры приводили в исполнение его помощники). Причем причиной отстранения явилось… оскорбление личности. Сансон был отстранен за нарушение закона «наказывать, не унижая». Он мог убивать, как столетие до этого убивали палачи из династии Сансонов), но не оскорблять…

Демократия отнюдь не приторный гуманизм; демократия – власть толпы. И даже убивая, следовало соблюдать определенные правила приличия…

* * *

…Пока в Париже летели головы, на окраинах Республики кипели страсти. Нешуточные и порою – со смертельным исходом. Только военные знали, что республиканская государственность буквально висела на волоске. Против французов ополчилась вся Европа. Еще бы, эти санкюлоты, возмущался весь мир, обнаглели настолько, что, разделавшись со своим королем, готовы привезти гильотину куда угодно и расправиться с любым монархом, вплоть до эфиопского негуса. Южные границы страны трещали по швам; в Тулоне высадились англичане.

Монотонная служба в качестве артиллерийского офицера Буонапарте явно тяготила. От тоски спасали книги; причем не только по военной тактике и стрельбе, но и философские, особенно трактаты Руссо и Вольтера. А еще будоражили мысли о независимости родной Корсики. Но с последним ничего не выходило. Как пока не складывалось и с военной карьерой. Мало того, он уже подумывал бросить все и, уехав на Корсику, биться за освобождение поруганной родины до победного конца.

Летом 1792 года Буонапарте в Париже. Когда 20 июня чернь захватывала дворец Тюильри, в котором находилась королевская семья, корсиканец был в районе площади Куразель, где в обществе одного знакомого, содержавшего там мебельный магазинчик, со стороны наблюдал за всем происходящим. Творившееся вокруг леденило душу. Совсем недалеко избивали какого-то господина; а мимо на острие пики пронесли чью-то отрубленную голову. Где-то лихорадочно стреляли…

Неожиданно к ним подскочил какие-то оборванцы:

– Вот еще один из этих, аристократов… Смерть тиранам!

Буонапарте сильно испугался. Он вдруг понял, что в руках этих негодяев его жизнь. И если кто-нибудь из них сейчас бросится на него с тесаком, никто даже не подумает заступиться. Пришлось выкручиваться самому, рассказывая небылицы о своей лояльности санкюлотам.

– Раз так, – сказал один из оборванцев, – тогда ты должен прокричать: «Да здравствует нация!»…

– Да здравствует нация! – крикнул Буонапарте, удивившись громкости своего голоса.

– Да здравствует нация! – эхом вторил ему за спиной товарищ.

– Так-то! А мы ведь подумали – аристократы…

Ближе к вечеру он проберется к Тюильри, откуда весь день звучали выстрелы. Как выяснилось, у дворца разыгралась настоящая баталия. Представшее глазам заставило похолодеть даже его, армейского офицера. Буонапарте впервые взирал на горы трупов, устилавших всю площадь перед дворцом. Это были преданные королю швейцарцы, сложившие здесь свои головы. Открытое пространство, на котором были разбросаны тела убитых, еще больше подчеркивало размах драмы. Между погибшими шатались собаки и полупьяные торговки, которые, хохоча, издевались над мертвыми и шарили у них в карманах.

Тот день Буонапарте запомнит на всю жизнь. Именно тогда он кому-то скажет: «Нет, на месте короля я не допустил бы подобной развязки».

И не допустит. Все те годы, что Наполеон проведет на вершине власти, он всегда будет держать чернь на расстоянии. Нет, не вытянутой руки – на расстоянии взгляда. Кто знает, возможно, именно за это они будут его безумно любить. И будут так благодарны. А потом, забыв про Республику, хором станут кричать: «Vivat l’empereur!»…

* * *

Революция выплеснула на пьедестал не только палача Сансона. Мятежное время встряхнуло придонную муть французского социума не хуже океанского цунами. У всех на глазах бывшие лавочники и зубодеры становились депутатами, а еще вчера уважаемые графы и шевалье под гогот толпы дружно «чихали в мешок». Правда, не все. Тех, кто отстаивал революционные завоевания на поле брани, старались не трогать; многих даже награждали – знаками отличия и высокими должностями. Революция как качель: кого-то сбрасывает в грязь, кого-то подкидывает на невиданную высоту.

Бонапарта Революция сделала генералом. Видимо, для того, чтобы однажды этот невзрачный на первый взгляд корсиканец обратил время вспять – туда, к монархии, на вершине которой будет установлен трон во главе с ним самим…


В сентябре 1793 года капитан Буонапарте будет назначен командующим артиллерией осадной армии под Тулоном, заменив тяжело раненного майора Доммартена[28]. На рейде Тулона стояли британские корабли адмирала Худа; сам город, куда продажные роялисты впустили англичан, также оказался в их руках. В город вошло почти двадцать тысяч английских, испанских, сардинских и неаполитанских войск, и вместе с находившимися там роялистами гарнизон вырос до 25 тысяч. Кроме того, противник оседлал все гористые предместья, создав там укрепленные форты.

А из Парижа торопили: Тулон должен быть взят! И даже не догадывались, что из себя представляла республиканская армия, которой надлежало очистить от врага побережье.

Странная это была армия. Рыба, как известно, гниет с головы.

Поначалу ею командовал бравый республиканский генерал Жан Батист Карто. Генерал Карто разбирался в военном деле, как живописец в свиноводстве, ибо он и был… художником. Его рукой был выполнен портрет маркиза Лафайета и последний заказ Людовика XVI: личный портрет в ранге конституционного монарха. Именно Лафайет сделает его своим адъютантом. Потом бывший художник станет лейтенант-полковником парижской национальной гвардии и отличится во время беспорядков 10 августа 1792 года. После того как 25 августа 1793 года он овладеет восставшим Марселем, в военных заслугах генерала уже никто не будет сомневаться, и 5 сентября Конвент назначит дивизионного генерала руководить армией, осадившей Тулон.

Однако как стратег Карто оказался полной бездарностью. Чтобы как-то оправдать свою никчемность, он отправил нескольких своих генералов на гильотину, но от этого ничего не изменилось: Тулон оставался неприступен.

На смену бывшему художнику Конвент присылает вчерашнего лекаря, коим был генерал Доппе, выдвинувшийся во время Пьемонтского мятежа, когда им был взят Лион. При виде неприступных стен бастиона вчерашний эскулап быстро сник: он вдруг понял, что за неповиновение приказу Конвента может запросто лишиться собственной головы. Оставалось одно – всю злость изливать на подчиненных.

Таким образом, надеяться на кого бы то ни было артиллеристу Буонапарте не приходилось – разве что на свои пушки и смекалку. Смотр показал, что вся артиллерия французской армии, осаждавшей Тулон, состояла из четырех орудий да пары мортир. С таким вооружением не то что наступать – даже обороняться тяжело. А если учесть, что боеприпасов тоже было негусто, оставалось уповать только на точность стрельбы. Хотя последнее, как знал Бонапарт, во многом зависит от удачи.

Впрочем, фортуна французов не подвела. И не только она. Буонапарте неожиданно обнаружил рядом с собой неплохих ребят – таких же, как он, молодых и храбрых. Дюрок, Мармон, Виктор, Леклерк, Дезе, Сюше… Всех их он встретил именно здесь, под Тулоном.

Однажды во время передислокации он попросил подойти к нему какого-нибудь капрала из числа толковых. Из строя вышел неприметный сержант и прямо на бруствере стал записывать все приказания начальника. Едва Буонапарте закончил диктовать, как упавшее поблизости ядро запорошило письмо землей.

– Благодарю вас, – весело воскликнул писарь, обращаясь в сторону неприятельских позиций. – Вот и песка не нужно…

Невозмутимость, с какой это было сказано, покорила сердце Буонапарте. Он заприметил храброго сержанта, которым, к слову, оказался Жан Андош Жюно, ставший впоследствии прославленным генералом[29].

Если рядом такие солдаты, понял Буонапарте, ему сам черт не брат. И начальник артиллерии выдвинул свой план штурма.

– Если нам удастся взять высоту Эгильет, возвышающуюся над городом, это вынудит англичан покинуть тулонский рейд, – доказывал он начальству. – Для успеха операции следует лишь завладеть фортом Мюльграв, который местные называют Малым Гибралтаром. Для нас Мюльграв и есть Гибралтар: форт прикрывает подступы к высоте. Если направим огонь в одну точку, в стене появится брешь, через которую мы атакуем противника и отвоюем плацдарм. Захватив форт, мы сделаем полдела, и вся операция окажется успешной…

К счастью, нового командующего долго уговаривать не пришлось. Дивизионный генерал Жан-Франсуа Дюгомье, в отличие от своих предшественников, в военном деле кое-что смыслил, поэтому с утверждением операции медлить не стал[30]. Штурм был запланирован на середину декабря.

Однако для самого Буонапарте все едва не закончилось, так и не начавшись. Во время артподготовки он был сбит ударной волной, и лишь по счастливой случайности остался жив. Поздней ночью 17 декабря форт Мюльграв был взят. Во время штурма Буонапарте едва не погиб во второй раз: вражеская пика при ударе в бедро лишь чудом не повредила бедренную артерию. Но и в этот раз обошлось[31].

На следующий день англичане начали эвакуацию. Тулон пал.

Взятие хорошо укрепленного форпоста на юге Франции было первой крупной победой Республики над коалицией внешних врагов. И все благодаря блестящей операции, предложенной молодым и талантливым военачальником. Буонапарте отличился, его заметили. Интересная деталь: в бою за форт Мальбоске (на подступах к Тулону) отважному корсиканцу, под которым убило двух лошадей, удалось собственноручно пленить самого генерала О’Хара, главнокомандующего англичан. Как это произошло, Наполеон позже рассказывал Барри О’Мира:

«О’Хара выбежал из расположения батареи и бросился к нам навстречу. Когда он бежал, его ранил в руку сержант, а я, стоявший в самом начале узкой тропы, схватил его за мундир и столкнул назад в самую гущу моих солдат, считая, что это полковник, так как на мундире у него была пара эполет. Когда его вели в тыл наших войск, он стал кричать, что он главнокомандующий англичан. Он думал, что наши солдаты собираются покончить с ним… Я подбежал к солдатам и помешал им расправиться с англичанином».

Для самого же Бонапарта Тулон стал самой главной победой: эта крепость возложила на его плечи генеральские эполеты. Смущенному бригадному генералу нет и двадцати пяти…

* * *

16 вандемьера[32] II года Республики (7 октября 1793 г.) – особенный день в истории Первой Республики. По значимости его можно сравнить разве что с 9 термидора. Правда, этого не произошло. События, произошедшие вслед за этой датой, оказались столь стремительны, что о ней все забыли. Ведь каждый последующий день по значимости затмевал предыдущий. И лишь один человек запомнил его навсегда – Шарль-Анри Сансон.

В этот день казнили первого депутата Национального Конвента. Начался обратный отсчет Республики. Власть подняла руку на самоё себя. В кровавом молохе, в котором оказалась Страна санкюлотов, едва не затерялось имя первого казненного депутата. Но цепкая память парижского палача хранила и не такие тайны. Казненного звали Гарса; а был осужден он из-за собственной страсти к одной даме. Когда начались гонения на жирондистов, этот самый Гарса (разумеется, жирондист) отказался уезжать из Парижа, решив переждать смутные времена в доме возлюбленной. Там-то его и повязали. А потом отрубили голову.

Якобинская диктатура оказалась беспощадной даже к самой себе…


Казнь депутата осталась незамеченной еще и потому, что после шестнадцатого было двадцать пятое вандемьера. Как считал Сансон, французскую Революцию можно было упрекнуть в рассеянности, но никак не в отсутствии памяти в отношении монарших особ. Разделавшись с несчастным Людовиком, революционеры ни на миг не забывали о королеве, продолжавшей после смерти мужа томиться в Тампле.

1 августа 1793 года по решению Конвента Мария-Антуанетта была предана суду Революционного трибунала. На следующий день декрет был объявлен бывшей королеве. При зачитывании документа ни один мускул не дрогнул на лице вдовы Луи Капета. После гибели супруга и изоляции от нее малолетнего дофина (за месяц до решения Конвента) эту женщину уже вряд ли что-то могло озадачить или испугать. Попрощавшись с дочерью, вдова поручила детей принцессе Елизавете. Потом взяла узел с платьями и отправилась вслед за муниципальными чиновниками. Проходя через калитку, королева сильно ушиблась головой о перекладину; из раны стала сочиться кровь. Кто-то из чиновников поинтересовался, не сильно ли та ударилась головой?

– Теперь мне вряд ли что-то может сделать больно…

Марию-Антуанетту поместили в Консьержери. Тюремный смотритель Ришар и его супруга встретили августейшую узницу с уважением и сочувствием. Мало того, первую ночь в тюрьме королева провела в комнате смотрителя. Зато в последующие до казни дни вдове пришлось довольствоваться камерой, разделенной пополам: по соседству разместились охранники-жандармы.

Учтивость по отношению к вдове Луи Капета стоила чете Ришаров свободы. Вскоре мужа и жену, а также двух чиновников, имевших доступ к королеве, арестовали, обвинив в заговоре. Удалили даже служанку. После этого содержание стало еще хуже: узницу перевели в более тесную каморку, где надзор был намного строже.

22 вандемьера (13 октября 1793 г.) вдову Капета вызвали в суд. Обвинения (главным обвинителем был все тот же Фукье-Тенвиль) оказались тяжелыми – от заговора против Франции до написания контрреволюционных сочинений. Заседание суда возглавлял некто Герман.

– Как вас зовут? – спросил подсудимую председатель суда.

– Мария-Антуанетта Лотарингско-Австрийская.

– Ваше звание?

– Вдова Людовика, бывшего короля Франции.

– Сколько вам лет?

– Тридцать семь…

Показания свидетелей были организованы исключительно для соблюдения протокола – как принято говорить, для проформы. Клеветники щеголяли перед членами суда красноречием. Депутат Конвента Лекуантр, канонир Руссильон, помощник городского прокурора Гебер, нотариус Силли, служащий министерства юстиции Терассон, бывший городской прокурор Манюэль… Был опрошен даже мэр Парижа г-н Жан-Сильван Байльи.

Двое известных столичных адвокатов старались как могли, не оставив от обвинений камня на камне. Однако даже защита подсудимой оказалась проформой. Судьба бывшей королевы была решена задолго до суда…


Всю ночь перед казнью Сансон провел в здании Революционного трибунала. Когда закончилось заседание, Фукье-Тенвиль вызвал к себе палача и поинтересовался:

– Ну как, сделаны ли приготовления к празднику, Сансон?

– Мой долг, Ваша честь, дожидаться решений Трибунала, но никак не предупреждать их, – спокойно ответил палач.

Не привыкший выслушивать чьи-либо возражения, Фукье-Тенвиль набычился:

– Да ты, я вижу, чем-то недоволен, а? Уж не жалость ли к этим отродьям Капетам сделала тебя таким? Смотри, если в тебе заговорило сочувствие, как бы не пришлось пожалеть об этом…

– Ваша честь, – обратился к своему начальнику его секретарь Фабриций Пари. – Уж не «госпожа Гильотина» ли нашептала господину Сансону о совести? Не поздновато ли, мсье Сансон, взывать к собственной совести? Говорите спасибо, что вас, в виде исключения, не тронули. Ведь когда-то вы выполняли приказы короля, но Республика вас пощадила…

Сансон побелел от гнева. С ним так давно никто не разговаривал. Хотелось, схватив обоих за горло, придавить, как кутят. Прямо здесь и сейчас. А потом будь что будет – хоть на гильотину!

Однако пришлось держать себя в руках.

– Тогда прошу предписания выдать вдове Капета хотя бы закрытый экипаж, – сказал он.

– Да ты, я вижу, совсем распоясался, Сансон! – вышел из себя Фукье-Тенвиль. – За такие слова тебя самого следует отправить на эшафот!

– Но ведь Луи Капета везли в экипаже, – не сдавался палач.

– Молчать!!! Не бывать тому, чтобы австрийскую потаскуху везли с королевскими почестями! Мы, конечно, со своей стороны поинтересуемся у членов Конвента относительно их мнения на этот счет, но больше об этом ни слова! По крайней мере в стенах Трибунала. Слышите, ни слова!

Депутаты Робеспьер и Колло от решения вопроса об экипаже для бывшей королевы ловко увернулись, отдав это на откуп Фукье-Тенвилю. Поэтому вопрос отпал сам собою: Марию-Антуанетту ждала только старая «позорная телега» с ржавой соломой…


Он вернулся домой лишь под утро.

– Ну как, ее осудили? – спросила с порога жена.

Сансон кивнул головой в знак согласия.

– Боже, сколько невинной крови на нас и наших детях!

– Эта кровь не на нас! – возразил хозяин. – Она на тех, кто заставляет ее проливать…

– Все это так, Шарль, – заплакала супруга. – Но если совсем недавно ты был орудием правосудия, то теперь палач стал невольным пособником кучки негодяев! Ты не должен ее убивать, Шарль! Нет и нет!

– Если я не соглашусь, то уже завтра казнят нас…

– Ну и пусть!

– А как же наши дети?! – вскричал Сансон. – Ты подумала о них? Ведь тебе не хуже меня известно, как этот Фукье преследует детей контрреволюционеров, даже детей короля…

В ту ночь опять никто не заснул…

* * *

25 вандемьера II года Республики (16 октября 1793 г.) в десять часов утра Сансон в сопровождении своего старшего сына прибыл в Консьержери. Тюрьма была оцеплена войсками и жандармами. Мария-Антуанетта ожидала палача в «камере смертников» (так называлась комната, откуда приговоренных к смерти отвозили на казнь), в окружении двух жандармов, смотрителя Боля и его дочери, заменившей королеве служанку. Войдя в комнату, отец и сын Сансоны сняли перед женщиной шляпы. Некоторые из присутствующих (за исключение солдат охраны) поклонились. Мария-Антуанетта была в белом платье; ее плечи укрывала белая косынка, а голова покрыта чепчиком с черными лентами.

– Я готова, господа, – спокойно сказала она. – Мы можем отправляться в путь…

– Следует, мадам, кое-что сделать, – обратился к ней Сансон-старший, давая понять, что нужно остричь волосы.

– Хорошо ли? – спросила она палача, повернувшись к нему спиной.

Оказалось, что волосы на голове женщины уже были острижены. (Волосы по просьбе королевы остригла дочь смотрителя Боля.) В то же самое время Мария-Антуанетта протянула палачу руки, чтобы он их связал. От услуг подошедшего к ней аббата королева отказалась.

Пока, как заметил Сансон, вдова Капета держалась достаточно мужественно. Однако когда вышли в тюремный двор, на лице женщины мелькнул ужас: она увидела «позорную телегу». Тем не менее вдове удалось быстро справиться с испугом; она смело встала на кем-то подставленный стул и оказалась в телеге. Когда рядом расположились Сансоны, кавалькада тронулась в путь.

Где-то на полпути толпы возмущенного народа вдруг перекрыли телеге дорогу, возникла давка. Испуганная лошадь, тревожно заржав, встала. Народ напирал. Отовсюду неслись гневные крики:

– La mort!!!

– Смерть австриячке!..

– Тиранку на гильотину!!!

Сансоны, пересев с козел, встали рядом с королевой. Какой-то офицер, пробившийся сквозь охрану к телеге, поднес к ее лицу здоровенный кулак, но был остановлен оказавшимся поблизости аббатом. Однако Марию-Антуанетту происходившее вокруг, казалось, совсем не трогало. Взирая с повозки с поистине королевским величием, идущая на смерть королева, хотела она этого или нет, своим взглядом успокаивала даже самых буйных. Отвага заставляет себя уважать. Через несколько минут путь был свободен; телега, жалобно заскрипев, тронулась. В следующий раз повозка остановилась недалеко от эшафота – аккурат напротив главной аллеи, ведущей к Тюильри. И тут королева не выдержала. Внезапно побледнев, она как-то жалко всхлипнула, поглядела в сторону дворца и прошептала:

– Дочь моя! Дети мои!..

Чем ближе повозка приближалась к площади Революции, тем спокойнее становилась королева. Вот и эшафот. Телега, дернувшись, остановилась. Замешкавшись на секунду, королева вдруг услышала за спиной чей-то голос:

– Смелее!

Вздрогнув от неожиданности, Мария-Антуанетта обернулась к Сансону и по его сострадательному взгляду поняла все: палач хотел ободрить приговоренную к смерти.

– Благодарю вас, сударь…

Палач помог ей сойти с повозки, даже попытался взять под руку, но та отказалась:

– Не нужно. Слава Богу, у меня еще достаточно сил дойти самой…

Мария-Антуанетта взошла на эшафот с тем же величием, с каким, будучи королевой Франции, ходила по дворцовым коридорам и паркам Версаля. Гневные крики толпы в тот момент были для нее не более чем бессильные волны в глазах командира судна на капитанском мостике. Волны приходят и уходят – королева остается в веках!

Появление Марии-Антуанетты у платформы гильотины привело толпу в некоторое смущение; крики и гвалт стали постепенно стихать. Глаза каждого были устремлены на лицо жертвы – спокойное и торжественное. Никаких слез и стенаний. Они еще не поняли, что эта женщина уже больше находилась там, нежели здесь, рядом с ними. И этот миг – последний в ее земной жизни – следовало прожить достойно.

Когда помощники палача стали привязывать жертву к доске гильотины, из груди королевы вырвались предсмертные слова:

– Прощайте, дети. Я ухожу к вашему отцу…

Доска опрокинулась. Через мгновение просвистел нож гильотины…

Из толпы кто-то выкрикнул:

– Да здравствует Республика!

Сансон не стал прикасаться к отрубленной голове. Это сделал один из его помощников, который, пронеся ее по краю эшафота, показал черни. Кто-то упал в обморок. Вид подрагивающих ресниц на мертвом лице оказался не для слабонервных. Приоткрытые глаза, зашептались в толпе, плохая примета…


Примета и правда оказалась плохая. После Марии-Антуанетты на эшафот прошествуют те, кто ее туда отправил. Один за другим. Как на параде абсурда. Впрочем, разве Французская революция не показала себя настоящим абсурдом?..

* * *

Девяносто третий год дал отмашку всеобщей резне. Истребление себе подобных, в отличие, скажем, от Варфоломеевской ночи за два столетия до этого, было не стихийным, а вполне легитимным и постепенным;а еще (смех один!) проводилось в судебном порядке. Разгул сумасшествия. Кровавый пир во время демократической чумы. Демократия, доведенная до бесшабашности. А знаменатель один: Революция, пожирающая своих детей…

За каких-то несколько лет буквально из небытия, из провинциальной безвестности страна вытряхнула на вершину событий недоучившихся адвокатов, проворовавшихся чиновников, мелких лавочников – всех тех, кто очень скоро уже сам встряхнет эту страну так, что не останется живого места. Францию сделают посмешищем и чудовищем мира. Санкюлота будут отождествлять с каннибалом; король станет олицетворением отрубленной головы. И все они – еще вчера такие мирные лавочники, адвокаты, неудачники, до поры до времени ждавшие своего часа. Звездного и кровавого, как планета Марс.

После рассвета рано или поздно наступает закат. Все дело во времени, вернее – в его относительности. Кто-то живет в томительном ожидании; кто-то не успевает оглянуться. Деятели Великой французской революции, по-видимому, так ничего и не поняли. Ни как оказались у власти; ни как отправляли соотечественников на эшафот; ни как выстроились там сами. Глазами японца вся жизнь – взмах крыла бабочки. Как бы то ни было, для французских революционеров жизнь окажется созвучной лишь со взмахом ножа гильотины…


Первыми отправились на эшафот жирондисты. Самые «демократичные из демократов», считавшие, что эта самая демократия превыше всего. Как оказалось, не превыше главного из «демократов» – палача Сансона.

30 сентября вожакам жирондистов был вынесен смертный приговор. Прокурор Фукье-Тенвиль торжествовал. Еще бы, эти демагоги едва не загнали его в угол, поставив в чрезвычайно неловкое положение и чуть не отправив главного обвинителя туда, куда он ежедневно отправлял других. Обошлось. Он снова на коне, а вот нерадивцы…

Один из наглецов, некто Дюфриш-Валазе, во время суда вонзил себе в грудь кинжал. Однако это никак не изменило отношения прокурора к подсудимым – живым и мертвым.

– Этого положить в телегу, на которой повезут остальных, – распорядился Фукье-Тенвиль. – А после казни всех похоронить в одной общей могиле…

Смерть Валазе на некоторых подействовала отрезвляюще. Верньо, решивший отравиться в последний момент, выбросил яд и присоединился к товарищам, которых ждала гильотина.

Жирондисты, как отметил Сансон, держались мужественно: много шутили, разговаривали, писали предсмертные письма. И как могли поддерживали друг друга. Последнего остригали Дюко. Во время стрижки несколько волосинок застряло в ножницах и было вырвано. Дернувшись от неожиданности, Дюко под хохот остальных высказал «цирюльнику»:

– Надеюсь, лезвие гильотины режет лучше, чем эти ножницы…

Из Консьержери первым выносили труп Валазе. За ним последовали остальные – Верньо[33], Бриссо, Дюко, епископ Фоше, Брюляр-Силлери… В тюремном дворе их ожидало пять телег. Сверху сыпал дождь. Выехали под звуки «Марсельезы», которую затянули осужденные на смерть. За все время движения к месту казни присутствие духа не изменило жирондистам ни разу.

Сначала на эшафот взошел самый отважный – бывший депутат Силлери. Это он, будучи частично парализованным, при оглашении в суде смертного приговора отбросил в сторону костыли и произнес: «Сегодняшний день – лучший в моей жизни!» Вот и сейчас этому инвалиду предстояло собственным примером унять душевный трепет товарищей. Взойдя на эшафот, Силлери стал медленно обходить платформу гильотины, поклонившись на все четыре стороны. Он прощался с народом, ради которого теперь отдавал свою жизнь. Один из помощников палача не выдержал:

– Поторапливайся, старик…

– Ничего, подождешь, – ответил ему Силлери. – Я же жду, а для меня время мучительней твоего…

Нож гильотины рухнул в то самое время, когда все остальные пели «Марсельезу»…


Сансон в тот день был особенно напряжен. Перед процессом над жирондистами было увеличено количество его помощников. Предстояло много казней. Когда отрубили головы первым шести осужденным, доска гильотины стала представлять собою единое бордовое полотно со сгустками запекшейся крови. Экзекуции пришлось приостановить. Доску и нож полили водой из ведер, после чего на нее была положена очередная жертва. Теперь доску поливали после каждой казни. Эшафот и сама «машинка смерти» не должны были напоминать скотобойню.

Некоторые из жирондистов умирали с криками «Да здравствует Республика!». Через сорок три минуты все было кончено. Последний из приговоренных, бывший депутат от департамента Мэн-и-Луара Виже, умер, напевая «Марсельезу».

В тот день Франция, сама того не зная, лишилась наиболее отважных своих сыновей…

* * *

С осени 1793 года казнили много и часто. Фальшивомонетчиков… проворовавшихся чинуш, имевших связи с заграницей… генералов-изменников… Но все это меркло на фоне того, с какой беспощадностью Революция расправлялась со своими вожаками. Жирондисты, монтаньяры, фанатичные робеспьерианцы – все они, ненавидя друг друга, как проголодавшиеся волки, яростно пытались вцепиться друг другу в горло. С какого-то времени стало окончательно ясно, что остановить их жаркую борьбу сможет лишь гильотина, на которую они, расталкивая локтями соперников, уже выстраивались в стройную очередь…


Работы Сансону и его помощникам существенно прибавилось. Людские потоки, привозимые «позорными телегами» к эшафоту, не истощались. Верховный Палач уже давно занимался лишь тем, что только руководил организацией казней; всем остальным – вплоть до приведения в действие ножа гильотины – были заняты его помощники. Когда недовольство таким положением дел выразил Фукье-Тенвиль, Сансону ничего не оставалось, как резко одернуть своего непосредственного начальника:

– Надеюсь, вы понимаете, что главная задача Верховного Палача на эшафоте не придерживать веревку ножа, а руководить всей работой в целом. Срыв любого элемента казни может привезти к нежелательным последствиям. Безукоризненное выполнение смертной казни, оглашенной Трибуналом, и есть моя прямая обязанность. Если вы имеете по данному вопросу иное мнение, готов его выслушать…

Как бы ни был неприятен прокурору этот монолог палача, на сей раз пришлось промолчать.


Вечером 16 фримера[34] 1793 года был вынесен смертный приговор графине Мари-Жанне Дюбарри, бывшей фаворитке Людовика XV. Когда 47-летняя женщина увидела явившегося за ней палача, силы едва не покинули ее. Сансону предстояло связать осужденной руки.

– Нет-нет, я не хочу! – вдруг закричала дама, упав перед палачом на колени. – Позовите судью, я ему не все рассказала… Не во всем созналась…

Было очевидно, что бедняжка пыталась любым способом потянуть время. Когда к Дюбарри вышел судья, она пыталась ему что-то объяснить, однако тот еще с порога заявил о готовности ее выслушать – и только. Графиня рассказала чиновнику о каких-то спрятанных драгоценностях, но это не помогло – судья вскоре удалился[35].

При виде гильотины графиня Дюбарри упала без чувств. Обморок не самое лучшее состояние у эшафота. Двое помощников бросились к ней, но женщина при их прикосновении тут же открыла глаза и пронзительно запричитала:

– Нет, подождите! Еще минутку, господа палачи, умоляю вас!!!

Графиня яростно отбивалась и даже попыталась укусить одного из мужчин, тащившего ее к доске гильотины. Лишь четверым помощникам с трудом удалось справиться с этой хрупкой женщиной. Будучи привязанной, она и на доске продолжала взывать о помощи. Стенания прекратились одновременно с хищным клацаньем гильотины…


В один из дней месяца фримера (декабрь) Верховный Палач получил предписание от прокурора Фукье-Тенвиля с требованием принять срочные меры к устранению крови, которая во время казней скапливалась у эшафота. Все это приводило к тому, что своры голодных собак сбегались к эшафоту и слизывали свернувшиеся сгустки. Вырытая яма, прикрытая решеткой, проблему не решала: из-за разложения крови во всей округе ощущалось редкостное зловоние. Поэтому с учащением казней яму пришлось углублять, соединив ее желобами с несколькими другими, прорытыми дополнительно. Бедный Сансон, и этим опять-таки должен был заниматься он…

В эти дни Шарль-Анри чувствовал себя особенно удрученным. Ужасная смерть мадам Дюбарри еще раз подтвердила, что умерщвлять приходилось не только отъявленных негодяев, но и тех, кто, что называется, попал под раздачу. Кто-то из них перед казнью впадал в истерику, кто-то вел себя вполне достойно и даже мужественно. Были и такие, кто лишал себя жизни прямо в стенах Консьержери или в зале суда, как это сделал бедняга Валазе. Правда, за этим строго следили, и распрощаться с жизнью, минуя гильотину, удавалось единицам.

Так, герцог Шателе, командир полка французских гвардейцев, так надоел своим солдатам, что те вынуждены были принять сторону народа. Сам Шателе оказался в Консьержери. Пойдя на самоубийство, этот вояка за неимением ничего подходящего вонзил себе в грудь… осколок стекла. Более глупого решения придумать было невозможно. Стекло уткнулось в ребро, сломалось, а неудавшийся Ганнибал продолжал наносить себе удары мелкими осколками.

На эшафот герцога принесли. Из-за потери крови Шателе не мог стоять на ногах. Зато, как выяснилось, не потерял присутствия духа. Когда в пути Сансон предложил ему свой платок, тот мужественно отказался:

– Вот еще! Оставь-ка, дружок. Ведь я тебя избавляю от лишней работенки…

Когда герцог Шателе взошел на эшафот, он бросился на доску гильотины и прокричал:

– Да здравствует король!..


Менее чем через месяц был казнен генерал Бирон. Тот самый, что до герцога Шателе командовал гвардейцами. Когда Сансон зашел за приговоренным к смерти в Консьержери, то обнаружил его уплетающим устрицы в столовой тюремного смотрителя.

– А, это ты… – сказал, увидев палача, генерал. – Надеюсь, позволишь мне доесть последнюю дюжину устриц?..

– К вашим услугам, генерал, – ответил Сансон.

– Да нет, братец, на сей раз не ты, а я к твоим услугам, – расхохотался Бирон.

Разделавшись с устрицами, осужденный молча подставил палачу руки и голову. По пути к эшафоту кто-то из толпы крикнул:

– Прощайте, генерал!..

– Прощай…

Гильотина клацнула при полном молчании народа…


Чем больше Сансон старался избегать всякого рода кривотолков, связанных с казнями, тем активнее становились обыватели. Гильотина стала необычайно популярной. Дамы делали прическу «а ля жертва» (стриглись, как сейчас сказали бы, «под мальчика»); в городе открывались кафе, в названиях которых мелькало страшное название; о «машинке Гильотена» сочиняли стихи, в ее честь организовывались балы… Более практичные шли дальше, засылая в специальную комиссию предложения по усовершенствованию гильотины. Сансон только качал головой – до того все эти предложения оказывались нелепыми.

Из сонма «рекомендаций по видоизменению» решили испробовать одну – ту, в которой предлагался люк в стороне от поворотной доски. В чрево этого люка после удара ножа должно было падать обезглавленное тело. Однако эксперимент с набитыми песком мешками не удался – они постоянно застревали; поэтому от предложения отказались.

Пришлось работать по старым лекалам мастера Шмидта…

* * *

…В двадцать пять хочется чего-то большего, нежели просто сложить голову на поле брани. В двадцать пять страшно хочется жить. А еще любить. Даже если ты не вышел росточком, а смуглый цвет кожи выдает в тебе то ли турка, то ли марокканца.

Лицо Буонапарте говорило само за себя: он был корсиканцем, а значит, разительно отличался от товарищей по службе, которые только тем и занимались, что предавались упоительным рассказам… о женщинах. И когда речь заходила о любви, Наполеоне старался отмалчиваться, потому что рассказывать, в общем-то, ему было не о чем. Действительно, годы брали свое, а близость с женщиной для юного офицера по-прежнему оставалась чем-то желанно-пленительным – и только. Падшие одалиски и разного рода маркитантки, с которыми проводили время некоторые из его сослуживцев, были не в счет. Женщина должна быть подобна недоступной звезде, считал Буонапарте, и лишь тогда она способна зажечь в сердце мужчины искреннюю страсть. Возможно, именно так и выглядит высокая любовь…

По-настоящему он еще никого не любил. Разве что Шарлотту Коломбье, с которой у него даже было «свидание на рассвете», во время которого они мило… поедали черешни. Наполеоне тогда служил в Валансе, и после солдатских казарм его сильно тянуло в «настоящее общество», где хотелось кого-нибудь полюбить. У Шарлотты были полные губы, нежная кожа и бездонные теплые глаза; мало того, эта девушка была на девять лет старше Наполеоне, а потому намного смелее. Но дальше черешни дело не пошло. Когда Шарлотта выйдет замуж за капитана де Брессье, Буонапарте о ней почти забудет…

Отношения с несколькими понравившимися корсиканцу девушками также закончились ничем. Чопорность, а зачастую обычная ограниченность девиц вызывали в нем раздражение. Поэтому приходилось ждать кого-то другого. И верить, что однажды одна из «звездочек» упадет-таки к его пыльным ботфортам…

В сентябре 1794 года женился его старший брат Жозеф. Избранницей оказалась богатая девушка из Марселя – некая Мари-Жюли Клари, дочь местного торговца шелком. Случилось так, что и младший Буонапарте тоже влюбился. И тоже в Клари. Но не в жену брата, а в ее 16-летнюю сестру Дезире, Бернардину-Эжени-Дезире Клари. Увлечение оказалось взаимным. «Герой Тулона» для Дезире стал героем ее мечты, защитником и покровителем. И всю нежность своей нерастраченной девичьей любви она отдала этому «милому корсиканцу». Девушка писала молодому офицеру горячие и нежные письма, убеждая его в своей преданности и любви. И это сильно щекотало самолюбие неопытного сердцееда.

В своем первом письме Дезире писала: «Ты знаешь, как сильно я тебя люблю. Никогда я не смогу сказать тебе всего, что я чувствую. Разлука и даль никогда не изменят тех чувств, которые ты внушил мне. Одним словом, вся моя жизнь отныне принадлежит только тебе».

Но было одно препятствие – отец девушки, Франсуа Клари, который, узнав о вспыхнувшем романе, в сердцах воскликнул:

– С меня достаточно и одного Буонапарте!..

Однако огорчение влюбленных было недолгим: в январе 1794 года батюшка Дезире почил в Бозе, и теперь девушка могла сама распоряжаться своей судьбой. Прекрасное приданое Клари в 150 тысяч франков делало этот брак для бедного офицера довольно выгодным. Тем более что рядом с девушкой постоянно находился родной брат, который мог за ней и присмотреть, и сообщить последние известия. И Дезире непременно стала бы женой Буонапарте, если бы…

Если бы не Париж! Этот соблазнитель изменил Наполеоне. Пропитанный запахом страсти и разврата, город был создан для того, чтобы ставить женщину на то место, на котором ее хотел видеть мужчина: кого – на колени, кого – на пьедестал. Познав столичную жизнь, Буонапарте быстро смекнул, что есть более захватывающие чувства, удовлетворяющие ненасытную страсть. Париж был переполнен теми, кто к плотским отношениям относился достаточно свободно, например любвеобильными молоденькими вдовушками, чьи мужья пали на полях сражений или стали жертвами объятий «госпожи Гильотины».

Тем не менее, будучи в апреле 1795 года в Марселе, Буонапарте вновь встретится с Дезире Клари и даже сделает ей официальное предложение. И та с радостью его примет.

Однако это уже не могло изменить самого Буонапарте. Вернувшись в Париж, он вновь оказывается в водовороте легкомысленных романов с опытными львицами столичных салонов, окончательно забыв про малышку Клари[36]. Однажды он увлекся так, что был готов жениться на некой мадам Пермон, вдовой подруге своей матери, годившейся ему опять-таки в матери! К слову, та растила двоих детей; дочь госпожи Пермон впоследствии выйдет замуж за генерала Жюно, став герцогиней д’Абрантес.

Было еще одно страстное увлечение – Марией-Луизой де Бушардери, ставшей возлюбленной Мари-Жозефа Шенье (младшего брата известного поэта, погибшего на гильотине), но больше прославившейся в качестве знаменитой куртизанки.

Потом еще… Впрочем, эта связь окажется прочнее остальных. На первое место выйдут светские львицы, связавшие корсиканца по рукам и ногам. Это будут Тереза Тальен[37] (Кабаррюс) и ее подруга – вдова генерала Богарне, Мари-Роз Таше де ля Пажери.

Последнюю он будет называть Жозефиной…

* * *

III год Республики (1794–1795 гг.) Франция встретила на фоне полного триумфа Террора. Проливаемая на гильотине кровь теперь стекала не струйками, как прежде, а ручьями, угрожая превратиться в мощный поток. Хотя потоками в Париже уже было никого не запугать – по крайней мере к людским потокам, взбиравшимся на гильотину, здесь давно привыкли.

В апреле был гильотинирован герцог Луи Филипп Жозеф Орлеанский, или «гражданин Эгалите»[38]. Тот самый, чей бюст жаны и жаки торжественно носили по улицам столицы в первые дни Революции, когда чернь сносила каменные глыбы Бастилии. Через пять лет эти же парижане под свист и улюлюканье приведут своего героя на эшафот.

Когда помощник палача, стянув с герцога фрак, попытался было заодно снять с него и сапоги, оскорбленный такой низостью Филипп Эгалите возмутился:

– К чему терять драгоценное время? Сапоги можно снять и с мертвого…

Нож гильотины упал под дружные рукоплескания толпы. Под эти же рукоплескания с вождя Революции стаскивали сапоги. Всем было весело. И это понятно: совесть стала понятием относительным. Пресытившиеся санкюлоты уже не знали сами, чего желали больше – Свободы, Равенства или Братства.

«Хлеба и зрелищ!»… Революция по отношению к черни оказалась честной: она с лихвой дала ей то, что та от нее требовала. И хлеба. И зрелищ. И крови. Последней окажется слишком много – целые багровые реки…


В очередной раз Париж содрогнулся в марте 1794 года, когда Революционный трибунал отправил на гильотину заместителя генерального прокурора Парижской коммуны Жака-Рене Эбера. Он возглавлял крайне левых и очень мешал Робеспьеру. Смешно, но Эбера обвинили не только в заговоре и попытке свержения республиканского правительства, но и в заурядной краже каких-то рубашек и постельного белья. Подобное – расправиться, измазав грязью по самую макушку, – с некоторых пор стало для Робеспьера правилом политической игры.

Еще недавно лжесвидетельствовавший на процессе Марии-Антуанетты, этот самый Эбер, в отличие от королевы, перед казнью выглядел жалким кроликом, угодившим в смертельные силки. Он плакал и трясся как осиновый лист. К доске гильотины чинушу приволокли практически без чувств…

Через пару-тройку недель вслед за своим заместителем взойдет на эшафот и сам Генеральный прокурор Парижской коммуны Пьер Гаспар Шометт, он же – Анаксагор Шометт. Ярый атеист и поборник крайнего террора (жирондистов уничтожили при его активном участии), этот якобинец, как писали газеты, был измазан кровью больше, чем доска гильотины. И вдруг оказался «заговорщиком». Такое не прощается. На лице прокурора, оказавшегося у гильотины, было написано удивление. Он никак не мог понять, за что его казнят – ведь до этого на эшафот отправлял только он…


В ночь с 10 на 11 жерминаля[39] III года Республики были арестованы Жорж Дантон, Камиль Демулен, Себастьян Лакруа и Пьер Филиппо. Арестованных временно поместили в темницу Люксембургского дворца, откуда через день отправили в Консьержери. Как считали сторонники Робеспьера, сделано это было для безопасности нации: расправившись с крайне левыми, теперь следовало разобраться с крайне правыми.

Судить будут вместе с депутатами, обвиняемыми в лихоимстве. Даже на скамье подсудимых «равенство» никто не отменял. (Все то же самое – измазать в грязи!)

– Смешать в одну кучу главных вдохновителей Революции с отпетыми мошенниками – это ли не верх цинизма? – возмущался Дантон.

Но чесать языком и махать руками на сей раз, похоже, было бесполезно: дело стремительно скатывалось к Трибуналу, за создание которого когда-то так ратовал Дантон. И было ясно, что чуда не произойдет и главный обвинитель вынесет всем смертный приговор. Ведь палач – не Сансон. Если бы! Главный палач – прокурор Фукье-Тенвиль[40], Понтий Пилат Первой Республики. Нечто неодушевленное, совместившее в себе всю человеческую низость с бездушием гильотины.

Как и следовало ожидать, суд превратился в судилище. Надуманность обвинений, ложь вперемешку с цинизмом и абсурдность происходящего не оставляли путей к отступлению. Оставалось одно – биться до последнего и, находясь на наковальне, стараться увернуться от смертельного молота обвинений. Обидней всего было другое. Блестящие политики, Дантон и его товарищи понимали, что Робеспьер никогда не простит им попытку навсегда покончить с кровавой вакханалией, затопившей страну. Избавителем народа от террора решил стать он сам, Неподкупный. Ведь только человек, способный спасти Республику от смертельного ужаса перед гильотиной, мог рассчитывать на триумф. И ради этого Неподкупный был готов пожертвовать чем угодно и кем угодно – даже вчерашними соратниками.

Вырваться из лап Фукье-Тенвиля, даже будучи невиновными, было невозможно. По крайней мере, для Дантона и его окружения. Понимая это, подсудимые защищались, как могли. Когда в зале заседаний раздался могучий голос Дантона, который слышался даже за окнами здания, присутствующие заволновались. Еще немного – и оратору удалось бы расстрогать всех и каждого. Но только не Фукье-Тенвиля. Общественный обвинитель заерзал на месте. Председатель суда Герман что есть мочи трезвонил в колокольчик.

– Голос человека, защищающего свою жизнь и честь, должен покрывать звуки твоего колокольчика! – отреагировал на это Дантон.

Тем не менее вердикт судилища был очевиден. И вполне предсказуем. Два ложных доноса, текст которых прозвучал из уст Сен-Жюста, решили исход процесса. Депутатами был принят декрет, суть которого сводилась к тому, что обвиняемые лишались права на свою защиту. С этого момента что бы ни говорил в свое оправдание Дантон и остальные, их слова можно было не принимать во внимание.

– Бессовестный Робеспьер! Эшафот ожидает тебя! – эти слова Дантона подвели итог судилища.

В ночь на 16 жерминаля подсудимые были приговорены к смерти[41].


Когда поутру Сансон явился во Дворец правосудия, там царила растерянность. И это понятно, хмыкнул палач. Секретарь Трибунала Фабриций Пари являлся большим приятелем Дантона, а общественный обвинитель Фукье-Тенвиль и вовсе приходился двоюродным братом Камилю Демулену. И если секретарь был в слезах, то прокурор находился в приподнятом расположении духа, отдавая последние распоряжения.

Из тюрьмы выехали двумя телегами. На первой, сразу после Сансона, стоял Дантон. Он долго молчаливо поглядывал на толпы кричащих людей, но потом не выдержал:

– Какие же все-таки дураки! Прославляя Республику, они даже не догадываются, что уже через два часа у этой Республики не станет головы…

Жорж Дантон вел себя очень достойно. На какой-то миг Сансону вдруг показалось, что они едут не в «позорной телеге», а в колеснице триумфатора. Однако вид гильотины подействовал на осужденных удручающе. Лица узников побледнели, в глазах появилось отчаяние. Не стал исключением и Дантон.

– Что, видишь мои слезы? – обратился он к Сансону. – Разве у тебя нет жены и детей? Вот и у меня есть. Думая о них, я становлюсь человеком…

* * *

…На другой день Шарль-Анри постучал в дверь одной из парижских квартир. Когда вышел привратник, они о чем-то недолго пошептались, после чего палач быстро покинул подъезд. Через какое-то время он уже входил в другой дом, где его встретила служанка.

– Добрый день, – поздоровался Сансон. – Прошу передать этот медальон госпоже Дюплесси…

Сказав это, он быстро удалился. Но не успел пройти и сотню метров, как услышал позади себя чьи-то шаги. Обернувшись, Сансон увидел служанку, с которой только что разговаривал.

– Мсье, госпожа желает видеть вас, – сказала она запыхавшимся голосом.

Встречаться с кем-либо в планы Сансона не входило, поэтому пришлось отказаться. Но тут к ним подошел какой-то человек, оказавшийся господином Дюплесси. Поздоровавшись и поблагодарив палача, он пригласил его к себе. Никакие доводы на старика не подействовали, и они вернулись.

В доме господин взял на руки маленького мальчика:

– Это их сын…

Потом он уложил ребенка обратно и спросил:

– Вы были там, вы все видели?..

Сансон утвердительно мотнул головой.

– Он умер мужественно, как республиканец, не правда ли?..

Палач снова кивнул головой.

После долгого молчания Дюплесси со слезами в голосе воскликнул:

– А моя дочь, бедная Люсиль?! Неужели и к ней они будут столь же безжалостны, как к нему?..

Старик долго возмущался и, заламывая руки, вышагивал по комнате взад и вперед. Подойдя к камину, на котором стоял бюст Свободы, хозяин неожиданно сбросил его на пол и разбил, а потом стал топтать ногами.

Через какое-то время появилась мадам Дюплесси. Бросившись в объятия мужа, она воскликнула в отчаянии:

– Она погибла! Через три дня суд…

Это были тесть и теща Камиля Демулена. Перед смертью депутат передал палачу локон своих волос и медальон – последнее, что мог дать родителям жены, у которых оставался его маленький сын. Через несколько дней после казни Демулена на эшафоте оказалась его вдова – мадам Демулен-Дюплесси.

Анна-Люсиль-Филиппа Демулен, урожденная Ларидон-Дюплесси, была дочерью Клода-Этьена Ларидона-Дюплесси, высокопоставленного чиновника в ведомстве генерального контролера финансов. На первое предложение своей руки и сердца Камиль получил решительный отказ, ведь положение жениха отцу девушки не внушало доверия. Но любовь победила. Молодые венчались в парижской церкви Сен-Сюльпис; одним из свидетелей был Робеспьер.

Обращение Люсиль после ареста мужа к Робеспьеру осталось без ответа. Мало того, вскоре по подозрению в заговоре арестовали и ее.

После казни вдовы Демулена локон ее волос Сансон через преданного человека отправил родителям женщины, строго-настрого запретив тому называть имя отправителя. Несчастные Дюплесси не должны были узнать в человеке, посетившем их накануне, того, кто предал смерти зятя и дочь…

* * *

Казни не прекращались. Гильотина работала с четкостью печатного станка.

12 флореаля[42]: казнено шестнадцать человек.

15-го: тринадцать…

17-го – двадцать три…

19-го – двадцать восемь. В числе последних оказался и известный французский химик Антуан Лавуазье. Когда он обратился с просьбой дать ему пятнадцать дней отсрочки для доведения до конца своего очередного химического опыта, последовал безапелляционный ответ: нация проживет и без химии!

Через два дня среди двадцати четырех казненных оказалась и сестра короля – Елизавета, обвиненная Трибуналом в заговоре против Республики.

1 прериаля[43]: казнено девятнадцать человек.

2-го – десять…

Пружина Террора начинала срабатывать в обратном направлении. Ночью третьего прериаля некто Ладмираль, проживавший по соседству с Колло д’Эрбуа (депутат Конвента) в одном с ним доме на углу улицы Фовар, № 42, совершил на последнего покушение. Подкараулив депутата на лестничной площадке, он дважды выстрелил в него из пистолета, но оба раза умудрился промахнуться. Колло кинулся за обидчиком в погоню; тот забаррикадировался на чердаке. Подоспевшие жандармы скрутили злодея, причем при задержании был ранен некий слесарь Жоффруа, помогавший взламывать дверь.

4-го прериаля было совершено покушение на Робеспьера. Как и в случае с Маратом, поднять руку на тирана хватило духу… у девушки двадцати лет, некой Сесилии Рено. Через несколько дней гражданам было объявлено, что «страшным оружием» мадам Рено оказались обычные перочинные ножи – один с черепаховой, другой с перламутровой ручкой.

9 прериаля: казнено четырнадцать человек.

За два дня (12 и 13 прериаля) – двадцать шесть…

18-го – двадцать один; через несколько дней – пятьдесят девять…

Кровавому молоху, казалось, не будет конца…

* * *

Семнадцатого прериаля Максимилиана Робеспьера вторично избрали президентом Национального Конвента. Однако после казни Дантона многое изменилось. Втихаря Робеспьера ненавидят почти все. Но пока притворяются, пытаясь выказывать свою преданность. Каждый ждет удобного часа. Часа расплаты…


Изменилось и у эшафота. Все чаще Сансон стал наблюдать изменения в поведении своих помощников. Странно, отправляя людей в мир иной десятками, Верховный Палач не любил убивать. Он не был маньяком. И ненавидел кровь. Потому что прекрасно знал, как она действует на психику человека.

В помощники палача отбирались люди особого свойства; случайных на эшафоте не было. Самыми преданными помощниками являлись сыновья Сансона и его двоюродные братья; кроме них, неплохо трудились четверо бывших мясников. Но были и пришлые по чьей-либо протекции – например, парочка тех, по ком, как считал Сансон, давно истосковалась та самая гильотина, на эшафот которой они взбирались каждый день.

Последние по мере учащения казней менялись на глазах. Нет, никто со стороны этого, конечно, не замечал и заметить не мог. Разве что сам Шарль-Анри, которого интересовал не только эшафот, но и происходящее на нем. Особенно – действия подчиненных. Красные лица, подкашивающиеся ноги, дрожащие пальцы – ничто не ускользало от зоркого ока Палача. И он прекрасно знал, как в тот момент бились их сердца.

Но было кое-что еще, о чем Сансону было доподлинно известно, – внутренний стержень, степень стойкости которого напрямую зависела от согласия с собственной совестью. Совесть есть у каждого. Другое дело, что быть в согласии с самим собой кто-то способен, кто-то – нет. Последние рядом с Сансоном не задерживались. Поэтому он с таким вниманием наблюдал за каждым.

Вот этот, пришедший месяц назад. Бывший мясник из парижского предместья. Он начал рьяно и очень старался; не боялся ни вида крови, ни предсмертных криков жертв. Однако через какое-то время стал неузнаваем. При виде обезглавленных трупов его лицо непроизвольно менялось, он становился рассеян. Иногда создавалось впечатление, что помощник настолько растерян, что не знал, куда себя деть. А потому становился как бы немым. И лишь добрая порция горячительного в конце работы наконец приводила его в душевное равновесие: человек вновь становился разговорчив и даже весел. Какое-то время такой еще будет работать, совсем не догадываясь, что на его место уже присматривается другой. А этот пусть возвращается к тихой работенке, где ему будет спокойнее. Например, на провинциальной скотобойне. Глядишь, на старости лет не сойдет с ума…


Самое страшное было в другом – изменился и сам Сансон. Уже не одну неделю палач думал об одном и том же: он стал ненавидеть то, чем занимался долгие годы. Верховному Палачу надоело казнить людей! Окровавленный нож гильотины неотступно преследовал его. У Сансона вдруг начались непонятные видения, чаще всего – в багровых тонах. Дошло чуть ли не до скандала: садясь после работы за ужин, он ужаснулся, увидев на столовой скатерти… кровавые пятна. Когда хозяин сказал об этом жене, та испуганно взглянула на мужа и коснулась рукой его лба…


Девятого числа месяца мессидор[44] III года Республики записи в журнале Сансона Четвертого, Верховного Палача, заканчиваются. Впечатления, которые пришлось пережить этому человеку в годы страшных испытаний, оказались не под силу даже ему. Гильотина сделала свое дело: заболевший палач отказался от должности. Эшафот возглавил его сын. Родные Шарля-Анри ничуть не сомневались, что причиной болезни их именитого родственника стали страдания, вызванные «гнетом чувств, походивших на угрызения совести».

Впрочем, Большой террор сказался не только на Сансоне. В дни так называемых тюремных заговоров, когда количество осужденных на казнь исчислялось многими десятками, не выдержал самый крепкий – прокурор Фукье-Тенвиль. Он часто падал в обмороки, молол ерунду, а еще уверял, что Сена течет кровавыми струями…

* * *

…Глубинка сделала Жозефа Фуше чуть ли не национальным героем. Разгром церквей и экспроприация ценностей у зажиточных граждан – все это на совести «тихого» депутата. Вскоре одно имя г-на Фуше где-нибудь в Нижней Луаре, Нанте или Невере вызывало панику в среде самых умеренных провинциалов. Но игра стоила свеч. Сотни рекрутов, сто тысяч франков золотом для казны, тысячи слитков серебра и огромное количество наличных – это не осталось незамеченным Конвентом. Тем более что за все не было заплачено ни единой гильотинированной головой. Чудеса да и только!

Но все помнят, что этот «кудесник» по-прежнему остается «самым радикальным радикалом». А радикалы способны на все…


…Старушка История подчас соткана из лоскутков случайностей. Так, французы до сих пор убеждены: предтечей Девятого термидора, лишившего головы Робеспьера, явилось незначительное с виду происшествие, а если быть точнее – случайность, произошедшая с… госпожой Фуше.

В 1793 году Жозеф Фуше был отправлен Конвентом в Лион для подавления тамошней контрреволюции. Лион в те годы неофициально считался второй столицей Франции – городом, политический климат в котором во многом определял устойчивость Республики. В те дни там было особенно беспокойно.

Незадолго до появления в Лионе Фуше горожане жестоко расправились с предыдущим представителем Конвента – неким Шалье, приговоренным местной властью к смерти. Когда из старого сарая выволокли ржавую гильотину, тут же возникла проблема: где отыскать палача? Нашли. Правда, неопытного, отчего казнь бедолаги превратилась в мучительное истязание. Трижды тупое лезвие гильотины опускалось на шею полуживого страдальца, заставляя того корчиться в смертельных муках. Шея Шалье оказалась крепче нервов неопытного палача, ударом сабли отрубившего-таки жертве голову.

После Шалье в Лион отправили Кутона, но и он оказался бессилен что-либо изменить и уж тем более – навести там должный порядок. Вскоре власть в городе полностью вышла из-под контроля: было сформировано антиправительственное войско, начали возводиться оборонительные сооружения.

В ответ Конвентом был издан суровый декрет, каждое предложение которого убивало своей жестокостью: «…Город Лион должен быть разрушен; все дома, где жили состоятельные люди, – уничтожить; …название Лиона вычеркивается из списка городов Республики; …на развалинах Лиона возвести колонну, которая будет вещать грядущим поколениям о преступлениях и наказании роялистского города…»


Но даже для Франции, видевшей за годы революции немало крови, оказалось непросто расправиться с целым городом. В «столицу ткачей» Конвент срочно отправляет двух надежных проконсулов – Колло д’Эрбуа и Жозефа Фуше.

Начав вполне миролюбиво – с уговоров и призывов «одуматься», постепенно, шаг за шагом столичные проконсулы стали превращаться в… кровавых палачей. Стараниями Колло и Фуше был создан так называемый трибунал семи, который уже в первый день заседания вынес 64 смертных приговора; на второй – 211 (из 250).

До жителей Лиона доводится некая патриотическая инструкция, подписанная Фуше и Колло, ставшая руководством к действию для сознательных горожан: «Граждане, необходимо, чтобы все те, кто прямо или косвенно принимали участие в мятеже, сложили свои головы на эшафоте. Если вы патриоты, то сумеете отличить своих друзей; всех остальных вы лишите свободы. Пусть никакое соображение не останавливает вас: ни возраст, ни пол, ни родство. Отбирайте силой все, что у граждан имеется лишнего… Пусть золото, серебро и все металлы поступят в народную казну!.. Помогите нам одержать победу, или мы поразим вас самих».

Тут же были назначены комиссары для конфискации и доносов; за каждый донос – 30 франков вознаграждения. Двойное вознаграждение платилось за дворян, священников, монахов и монахинь; причем двойная выплата производилась лишь в том случае, когда виновного лично доставляли в трибунал.

«В то время как собственники и торговцы погибали, дома рушились под ударами молотов, – пишет Ламартин. – Как только доносчик указывал на конфискованный дом, комитет, заведующий разрушением, немедленно направлял к его стенам своих землекопов. Жалованье разрушителям доходило до четырех тысяч франков за десять дней. В пятнадцать миллионов обошлось разрушение города, ценность зданий которого достигала трехсот миллионов. Лион, оставшийся почти без жителей, молчал среди своих развалин».

Старую гильотину быстренько отремонтировали, механизм смазали, лезвие хорошенько наточили. После сигнала проконсулов полетели головы. Казни шли беспрерывно, а потому даже смазанная гильотина, работавшая с быстротой швейной машинки, явно не справлялась с сотнями приговоренных к смерти.

Ламартин: «Наружные стены дворца Сен-Пьер и фасада ратуши были забрызганы кровью. По утрам в ноябре, декабре и январе – месяцы, наиболее изобиловавшие казнями, жители этого квартала видели, как над почвой поднимался легкий розовый туман. Это была кровь их сограждан, убитых накануне, тень города, рассеивающаяся при лучах солнца. Дорфей[45], по настоянию жителей квартала, перенес гильотину немного дальше и поставил ее над открытой сточной трубой. Кровь, сочившаяся между досками, стекала в ров десяти футов глубины и оттуда уносилась в Рону вместе с нечистотами. Прачки перенесли на другое место свои плоты, чтобы не пачкать белье в окровавленной воде. Когда же казни, усиливаясь, как биение пульса во время гнева, дошли до двадцати, тридцати и сорока в день, то оружие смерти поставили посередине моста Моран, над самой рекой. Кровь спускали в реку, а головы и туловища казненных бросали через перила в середину течения Роны. Почти все казненные принадлежали к цвету лионской и окрестной молодежи. Их возраст составлял их преступление. Тут встречались люди разных сословий, происхождения, состояний, мнений. Духовенство, дворянство, буржуазия, купечество, простолюдины – все смешалось».


Гильотине следовало помочь: смертников оказалось слишком много. И тогда начались расстрелы. Не обычные расстрелы в простом понимании, а расстрелы от Фуше: связанных по двое людей выводили в открытое поле и, собрав несколько десятков в одну группу, в упор расстреливали… из пушек, картечью.

«…Беззащитных людей собирают и связывают в кричащий, трепещущий, воющий, неистовствующий, тщетно сопротивляющийся клубок человеческого отчаяния, – пишет Стефан Цвейг о дикой расправе в один из декабрьских дней 1793 года. – Звучит команда – и из смертельно близких пушечных жерл в трясущуюся от ужаса человеческую массу врывается разящий свинец. Этот первый выстрел не убивает всех обреченных, у некоторых только оторваны руки или ноги, у других разорваны внутренности, некоторые даже случайно уцелели. Но пока кровь широким струящимся потоком стекает в канавы, звучит новая команда, и теперь уже кавалеристы набрасываются с саблями и пистолетами на уцелевших, рубят и расстреливают дрожащее, стонущее, вопящее, беззащитное и не могущее бежать человеческое стадо, пока не замирает последний хрип. В награду за убийство палачам разрешается снять одежду и обувь с шестидесяти еще теплых трупов, прежде чем закопать их истерзанными и обнаженными…»

Потом несчастных уже добивали могильщики – саблями, топорами, кирками и лопатами. В тот день в кровавое месиво (в прямом смысле!) превратили более двух сотен человек…

Но всему наступает конец. В начале апреля 1794 года под окнами проконсула простучали копыта столичного курьера. Высокого чиновника неожиданно запросили в столицу, где в Комитете общественного спасения от него ждали ответа лишь на единственный вопрос: как это вы, г-н Фуше, умудрились за три месяца казнить две тысячи сограждан?


Но при въезде в Париж вчерашнего кровавого диктатора волнует совсем другое – на его взгляд, более серьезное, нежели две тысячи загубленных им душ: его жена. Покидая ненавистный Лион, дуреха явно переусердствовала, загрузив саквояжи «реквизитом», награбленным ее всевластным мужем. Кончилось тем, что у городской заставы коляска все же опрокинулась. И ладно бы только это. Когда кое-какие из злосчастных сундуков, разбившись, распахнулись, из них повалилось та-а-ко-о-е… Словом, не для чужих глаз, которые, как назло, всегда оказываются не к месту. Быстро поползли слухи – нехорошие слухи: и о проконсуле, и о его дражайшей супруге. Чутким носом хищника Фуше почувствовал всю опасность положения. Дойди они до ушей Робеспьера, прозванного в народе Неподкупным, и не сносить депутату головы – завтра же окажешься на гильотине. Опытный политик, он понимал: и Конвент, и сам Неподкупный две тысячи отрубленных голов, пожалуй, могут и простить, а вот кучу награбленного барахла – ни за что!

Что ж, на войне как на войне! Если не поймут соратники – поймут вчерашние враги. Так возник «квадривират»: Жозеф Фуше, Поль Баррас, Жан Тальен и Колло д’Эрбуа. Абсолютно разные люди – как по воспитанию, так и по жизненному кредо. Судите сами: что могло быть общего у священника-расстриги Фуше (он все же окончил парижскую иезуитскую семинарию) и провинциального актера-драматурга Колло? Между виконтом де Баррасом и «выходцем из народа» – бывшим пролетарием Тальеном? И все же между ними было кое-что, послужившее сближению: ненависть к Робеспьеру.

Но даже безмерная ненависть оказалась бы бессильной, если б не пронизывавший каждого из них огромный, всепоглощающий страх. При упоминании лишь одного имени Робеспьера перед глазами его соратников начинал маячить кровавый нож гильотины.

Эти четверо устроят Девятое термидора[46] – переворот, покончивший с последними «неподкупными». После смещения Робеспьера в Конвенте останутся баррасо- и фушеподобные, за несколько месяцев сумевшие повернуть якобинский корабль в обратную сторону. Они же и подготовят почву для новой империи. Империи Наполеона Бонапарта.

* * *

В тот день все совпало: председателем Конвента был Колло д’Эрбуа (председатели менялись каждые две недели), командовал войсками комендант Парижа Баррас, а главным действующим лицом (обвинителем Робеспьера) суждено было стать Жану Тальену.

Да, все совпало, тем более что Тальен играл ва-банк! Накануне его любовница, маркиза Тереза де Фонтене, сообщила в записке, что арестована, и, взывая о помощи, подчеркнула: казнь назначена на 10 термидора. Без любимой женщины, понимал Тальен, его жизнь теряла смысл. Единственной надеждой спасти Терезу было… свержение диктатора Робеспьера. И он решился.

– Вчера я присутствовал на заседании у якобинцев и видел, что формируется армия нового Кромвеля, – сказал, поднявшись на трибуну, Тальен. – Я затрепетал в страхе за Отечество и теперь вооружился кинжалом, чтобы пронзить ему грудь, если вдруг у Конвента не хватит смелости вынести ему обвинительный вердикт…

В этот момент под грохот аплодисментов Тальен вытащил из-под сюртука блеснувший клинок.

– Мы, республиканцы, – продолжает Тальен, – будем обвинять тирана с мужественной честностью перед всем французским народом!.. Человек, стоящий рядом со мной на трибуне, – новый Каталина!.. Со времени моей миссии я преисполнен отвращения. Робеспьер хотел нас разъединить и напасть на нас поочередно, чтобы остаться одному со своими распутными и погрязшими в пороках единомышленниками! Я прошу постановить, что наше заседание продолжится до тех пор, пока меч закона не обеспечит сохранность республики…

– Долой тирана! – скандируют трибуны.

– Ах, если бы я хотел, – заключает Тальен, – описать все происшедшие акты насилия, я доказал бы, что все они совершены в тот период, когда Робеспьер стоял во главе генеральной полиции!..

– Все ложь! – кричит Робеспьер и обращается к оставшимся в живых жирондистам: – Я прошу убежища у вас, людей незапятнанных, а не у этих разбойников, – указывает он на Фуше и его окружение.

Потом садится на свободное место на одной из скамеек.

– Подлец! – несется со стороны жирондистов. – Эта скамья была местом казненного тобою Верньо!..

Робеспьер вскакивает и рвется к трибуне. Обращаясь к председателю, он грозит ему кулаком:

– Ты – председатель убийц! Дашь ли мне, наконец, слово?!

– Получишь, когда настанет твой черед! – отвечают ему.

– Нет слова тирану! – скандируют трибуны. – Нет! Нет!..

Робеспьер пытается что-то сказать, но из его горла доносятся лишь хрипы.

– Захлебнулся кровью Дантона! – кричит ему Гарнье.

В эту минуту самый смелый из присутствующих, некто Луше, кричит:

– Я требую приказа об аресте Робеспьера!

И тут произошло невероятное: после «сумбурно-полусумасшедшей» речи оратора (не считаясь с мнением прочих, председатель заседания Колло д’Эрбуа предпочитал давать слово чаще всех Тальену) Конвент объявил Робеспьера… роялистом. (Того самого Робеспьера, отправившего на плаху сотни «настоящих» роялистов!) Теперь Неподкупного ждало только одно: «чихнуть в мешок»…

«Я был немного поражен катастрофой Робеспьера, которого любил и считал честным, – писал одному из друзей генерал Бонапарт. – Но будь он моим братом, я бы его сам заколол кинжалом, если бы знал, что он стремится к тирании».


Из тех четырех лишь бедолага Колло закончит плохо, угодив на кайенскую каторгу, откуда ему уже не суждено будет выбраться. Баррас в период Директории достигнет, по сути, могущества диктатора; однако он «на блюдечке» передаст власть бывшему адъютанту Бонапарту (кто знал, что проклятый корсиканец столь тщеславен?!).

Тальен женится-таки на своей возлюбленной, ставшей по прошествии времени княгиней де Караман, более известной в народе как Notre Dame de Termidore. (Свою дочь мадам Тальен назовет довольно откровенно – Термидор-Терез-Роз.) При воспоминании об этой женщине Наполеон говорил: «Госпожа Тальен в то время была поразительно красива; все охотно целовали ей руки и все, что было можно».

Через месяц после переворота выстрелом из пистолета г-на Тальена ранит в плечо какой-то якобинец; а через год от него уйдет жена (трудно поверить – к Баррасу!). При Бонапарте он примет участие в Египетском походе, став в Каире членом новой академии. Позже будет назначен консулом в Аликанте, но, заболев желтой лихорадкой и ослепнув на один глаз, окончательно удалится от дел. В ноябре 1820 года г-н Тальен умрет от проказы.

Ну и Жозеф Фуше… На склоне лет его угнетало только одно: его пятнадцать миллионов франков, нажитых «непосильным трудом» на поприще служения Отечеству, и которые… Которые были ничто в сравнении с шестьюдесятью «воришки Талейрана»!


В мае 1795 года на помост гильотины взошел общественный обвинитель Трибунала Антуан Фукье-Тенвиль. На этот раз не в качестве государственного порицателя, а как раз наоборот – уголовника, оказавшегося здесь для свидания с «госпожой Гильотиной». Судя по его поведению, прокурору такой расклад не нравился. Он пытался докричаться до толпы и даже, страшно сказать, плевался! И все это под хохот жадных до зрелищ санкюлотов. Когда мертвая голова казненного скатилась в корзину, палач не стал вынимать ее для показа: парижанам этот малый слишком надоел при жизни…

«…Случись французская революция полустолетием позднее, – писал Марк Алданов, – Робеспьер кончил бы свои дни мирным адвокатом или ходатаем по делам в Аррасе, Марат тоже мирным пациентом дома умалишенных, а Дантон, быть может, был бы богатейшим brasseur d’affaires (воротилой. – В.С.) и самым практическим из общественных деятелей Парижа. Революции меняют облик людей, как оспа».

О, эти случайности! Они подлинная находка для Истории…

* * *

…Фуше расправился с Робеспьером, по сути, единолично, хотя и чужими руками. То была месть опасному врагу, едва не отправившему его на плаху.

Однако с потерей грозного противника этот многоопытный интриган вдруг… лишился спины. Он уже давно привык действовать за чьей-то надежной спиной; и чем шире и надежней она была, тем лучше шли его дела. Лишившись Робеспьера, Фуше неожиданно почувствовал себя прилюдно оголенным. Следовало что-то делать, по крайней мере, искать подходящую спину.

И замена нашлась – в лице малоопытного в политике депутата Бабефа. Этот смелый и честный анархист за интересы Республики был готов идти до конца. Сближение с «патриархом Конвента» льстило Бабефу, именно поэтому он внимательно выслушивал все его советы. Все просто, внушал тому Фуше, следует всего лишь поднять восстание и осуществить государственный переворот. Хватит терпеть этих кровопийц! Когда к власти придут новые люди, все изменится, решительно все!

Наивный Бабеф, называвший себя Гракхом, верит Фуше. Он готовит заговор, почти доводит его до восстания и… оказывается в тюрьме. Фуше кусает губы. Дело провалено, все напрасно. Мало того, его подозревают в связях с заговорщиками. Но Фуше лишь пожимает плечами: он здесь ни при чем. Бедолагу Бабефа расстреляют во дворе какой-то казармы…

В этот самый неподходящий момент вновь вспомнят о «лионском палаче». И Фуше неожиданно для себя едва не оказался в прихожей «госпожи Гильотины» – в Консьержери…


И все же он выкрутится. Даже теперь. Когда его шеи, казалось, коснулась холодная сталь гильотины. Нет-нет, на эшафот – когда-нибудь позже. Только юркнуть в тень, заболтать крикунов, чтоб отвертеться. Жить, жить, жить…

Жизнь обошлась Фуше дорого. Она стоила ему положения, звания, состояния и… власти. Огромной и бесценной. Паук лишился паутины, без цепких нитей которой оказался… просто пауком. На три года о человеке по имени Жозеф Фуше как бы забыли. Он где-то был, но его нигде не было. Такое случается исключительно с призраками…


Он вынырнет из ниоткуда в тот самый момент, когда с революционными лозунгами о Свободе, Равенстве и Братстве будет покончено навсегда. Свобода превратится в Разгул, Равенство – в крайнее Неравенство, а понятие Братства сузится до пятачка Совета пяти – так называемой Директории[47]. Постепенно всю эту братию приберет к рукам ловкий Баррас[48], переживший якобинцев, жирондистов и даже термидорианцев. Но только не Фуше.

Через три года после казни Робеспьера все, за что боролся Неподкупный, канет в Лету. На страну тяжелым, безжалостным катком накатывала эра денег. Францию захлестнула ядовитая волна ростовщичества и наживы. «Обогащайся кто может!» – извечный лозунг смутного времени стал главным в период Исполнительной Директории. Баррас был мошенником, окружившим себя продажными чиновниками. Этакие жулики при власти. Что тоже характерно для смутного времени. Есть элемент, который тяжелее золота и алмазов: совесть. Поэтому в такие времена честным не выбраться – на это способны лишь легковесные. И Баррас был из последних, вернее – самым легким из легковесных.

«Баррас содержал роскошный особняк, имел свору гончих и вел расточительный образ жизни, – вспоминал Наполеон. – Его состояние не было настолько большим, чтобы привести в расстройство государственные финансы, но он приобрел богатство, деля прибыль с поставщиками и тем самым нанося ущерб общественной нравственности.

Баррас был высокого роста; иногда, в минуты возбуждения, он начинал говорить громко, и тогда его голос звучал на весь дом. Его интеллектуальных способностей хватало лишь на то, чтобы изъясняться краткими фразами, но воодушевление, с которым он говорил, обычно оставляло впечатление, что он решительный человек, но этого в действительности не было: он никогда не имел собственного мнения по вопросам управления страной».

Оказавшись на вершине, поначалу Баррас растерялся: ведь для того, чтобы удержаться на самой высоте, требовался кто-то, кто бы сделался его глазами и ушами глубоко внизу, в самой гуще социальной массы. Тогда-то и всплыл неизвестно откуда взявшийся Фуше.

Теперь этого человека было трудно узнать. Он худ, бледен, с губами в виде вытянутой безжизненной нити и глазами голодного помойного кота. За три года бедолага превратился в некоего изгоя, поэтому он был готов на все. Как позже напишут, нищета соскребла его республиканскую совесть. У г-на Фуше семья и двое детей, которые хотят есть. Баррас – тот самый, кто так нужен загнанному на дно нищеты Фуше. То, что ему могут предложить, для последнего не новость. Но нищему все равно. Если нужен наемный убийца – он им станет; если есть нужда заменить у гильотины Сансона – заменит и его[49].

– Я долго думал, уважаемый Фуше, куда бы вас пристроить, – сказал ему при встрече Баррас. – Сознаюсь, дело оказалось не из легких. У вас слишком плохая репутация. Ваше имя, хотите вы этого или нет, всегда будет связано с событиями в Лионе. Мало того, люди, занимающиеся вашей… э-э-э… протекцией, рискуют также оказаться в неловком положении. Надеюсь, вы меня понимаете?

Фуше, потупив взор, кивнул головой. (При необходимости он умел делать этот виновато-несчастный вид. Сейчас был именно тот случай.)

– Но мир не без добрых людей, не правда ли? – усмехнулся Баррас. (Его собеседник продолжал трясти головой.) – Мне требуются преданные люди, Фуше. Преданные, честные и надежные – глаза и уши. Понимаете, о чем я?

– Да, Ваша милость…

– Если так, я помогу вам. Вы станете богаты, а ваша дочь сможет получить приличное образование. Но – честность, Фуше! Честность – превыше всего!

– Я буду честен до гробовой доски! И никогда не забуду сделанное для меня вами…

– Кто знает, любезный Фуше, наступит день, когда и вы мне поможете, не правда ли?

– Всем, чем смогу, Ваша милость! Благодарю, всегда к Вашим услугам…

* * *

Итак, личный осведомитель Поля Барраса. Да он для этого просто создан! Все видеть, слышать и где-нибудь в укромном уголке тихонько плести очередную интригу. «Тихоня» вновь в своей тарелке.

Фуше, как червяк в яблоке, толстеет не по дням, а по часам. Директория – время голодных и жадных; эпоха авантюристов и пройдох. Заброшенная гильотина жалко пылится в сарае, в стране почти не казнят. Да и кого? Если раньше любой казнокрад прямиком шел на плаху, то сейчас все делается тихо, мирно, по-мышиному. К чему кровь и отрубленные головы, если все и вся продается и покупается. Даже право жить.

Многие сложные вопросы решаются непосредственно председателем Директории г-ном Баррасом. И только через Фуше. Он – посредник. Фуше знает все: кому, сколько и почем. Поставки в воюющую в Италии армию генерала Шерера – опять же через него. А это деньги! Карманы буквально трещат от золота. Доволен сам Фуше; сияет от счастья Баррас. Что им до того, что голодные, плохо одетые и разутые солдаты гибнут в боях, не в силах замерзшими пальцами взвести спусковой механизм ружья. Армия Шерера разбита вдребезги. И это тоже никого не интересует – дело сделано, золото обналичено.

Аппетит, как известно, приходит во время еды. Голова ненасытного Барраса разрывается от авантюрных идей. У него есть все: власть, деньги и женщины. К последним он особенно неравнодушен. Доступ к любви дают деньги; власть предоставляет и то, и другое. Но денег вечно не хватает (впрочем, как и женщин). Значит, пронзила его однажды удачная мысль, нужно сделать так, чтобы золота хватило на всю оставшуюся жизнь. Если закончится власть – закончится все. Поэтому, хмыкнул про себя Баррас, власть… можно продать.

Все шло к тому, чтобы Республика незаметно для большинства ее граждан … чуть-чуть преобразовалась. Например, оказалась под властью Людовика XVIII. Не все ли равно – Республика, Директория или монархия? Действительно, не все ли равно, если можно купить и то, и другое, и третье? Хватит крови, забыть гильотину навсегда!

Для начала Баррас попытался облечь себя в Совете пяти неограниченной властью. И это ему удается. Фуше – рядом, вернее – позади, он буквально дышит в затылок патрону. Правда, помощник требует достойную плату. Баррас не скупится: еще немного – и Людовик предоставит ему титул герцога и даст денег. Много денег! Чтобы, даже лишившись власти, он смог бы жить безбедно, как и в разгульные годы Директории. Фуше нетерпелив, его часто видят рядом с Баррасом. А это опасно. Пока опасно. И осведомителя отправляют куда подальше – послом в голландскую Батавию. Опять же на время, пока все уляжется.

Улеглось. И 3 термидора VIII года Республики Жозеф Фуше становится министром полиции Франции. Париж затих, словно боксер, схлопотавший хук справа. Каждый непроизвольно съежился: в ушах неожиданно вжикнул упавший нож гильотины…

* * *

Через неделю столица радостно вздохнула: Фуше-то Фуше – да не тот! Не может такого быть, чтобы «лионский палач» ратовал за порядок, тишину и спокойствие. Ошибка в газетах – не тот, однофамилец. Еще через неделю пришлось вновь вздохнуть: да нет, тот самый. Палач из Лиона. В ушах вновь клацнул нож гильотины…

И все же что-то здесь было явно не так. Нынешнего Фуше будто подменили. Ярый революционер, он вдруг превратился, с точки зрения этих самых революционеров, в нечто безобразное – в фанатичного реакционера. Как-то не верилось.

А на улице Бак в Париже, в так называемом клубе Манежа, как ни в чем не бывало неистовствуют якобинцы. Об этом докладывают новому министру.

– Закрыть! – рявкнул тот. – Прямо завтра! Надоели эти крикуны…

Завтра так завтра. Надоели. Когда на следующий день в клуб «крикунов» заявились жандармы во главе с самим министром полиции в новеньком мундире, митингующие притихли. Однако обошлось без шума и возмущений. На трибуну входит Фуше и спокойно объявляет:

– Клуб закрыт. Всем разойтись…

Да, они узнали его. Это был именно тот Фуше. Правда, на этот раз он казался каким-то чужим. Неужели мир сошел с ума?

Наивные, они еще ничего не поняли. В тот момент, когда Жозеф Фуше, которого они хорошо помнили непримиримым якобинцем, сошел с этой самой трибуны, для революционеров все закончилось. Навсегда. Впрочем, не только для них. Тлеющим огарком окончательно потух огонь Великой французской революции.

И пока страна находилась во тьме непонимания и пустоты, надвигалось что-то другое – пока невидимое, непонятное и не похожее ни на что. На политическом горизонте где-то далеко замаячила незнакомая фигура некоего генерала.

О Бонапарте тогда почти никто ничего не знал.

* * *

«Дайте мне точку опоры – и я сдвину Землю…» Известное изречение Архимеда в устах Жозефа Фуше наверняка звучало бы схоже, правда, на свой лад: «Дайте мне чуточку реальной власти – и я завладею всей властью без остатка!» Никто, в том числе и Поль Баррас, не предполагал, что выделенный новому министру полиции дом на улице Вольтера скоро по значимости затмит приемную Директории. Все просто: Паук вновь ткал паутину. История не раз подтверждала, что когда у руля полицейского ведомства оказывался ловкий интриган, это ведомство превращалось в некое государство в государстве.

Жозеф Фуше создаст из полиции не просто машину. Министерство полиции при Фуше – это некий государственный Спрут, чьи удушающие щупальца чувствовал на своей шее не только каждый французский обыватель, но и чиновник самого высокого ранга. Перлюстрация писем стала правилом, слежки и доносы приобрели общегосударственные масштабы; тайные агенты и доносчики наводнили все и вся – от грязного притона в тулонском порту до парижских великосветских салонов. Страх перед всевидящим оком министра полиции парализовывал волю.

Шептались, что на Фуше работал даже личный повар Людовика XVIII – мсье… как его там? Вполне возможно. Поэтому не будем называть его имени. Глава французской полиции давно понял: информация – ключ к неограниченной власти. Кто владеет информацией, у того в кулаке все нити власти – как зримые, так и скрытые. Уже через год тихий паук превращается в смертоносного Тарантула, в клешнях которого сосредоточены все государственные секреты. Именно из них хищник сумел сплести паутину тайной жизни Франции. Никто не знал столько, сколько было известно Жозефу Фуше.

Наличность выносилась из дома на улице Вольтера поштучно, монетками; зато обратно стекалась в крупных номиналах, и только золотом! То было золото взяток. Взятки – кровь коррупции, ее суть; без взятки все застынет, окаменеет. Разница прихода и расхода оседает в ненасытных карманах Паука и его тайных сейфах. Информация стоит денег, порой баснословных. Схема проста: деньги – информация – деньги. И в этой незатейливой арифметике самым удачливым оказывается наиболее умный. Например, бывший учитель математики, для которого даже незначительная информация всегда намного дороже той суммы, какую за нее мог заплатить кто-то другой. Прибыль от Фуше всегда измеряется не по классической формуле дважды два – четыре, а по его собственной: дважды два не всегда четыре. Это и есть аксиома от Фуше.

Паук лишен всяческих сантиментов. От сантиментов делается несварение желудка. А это чревато потерей бдительности. И еще. У Паутины только один Хозяин; все остальные – жертвы. Оттого вся деятельность Жозефа Фуше посвящена исключительно собственным интересам. Шеф полиции, как всегда, верен себе: кресло министра полиции – прочный тыл. Он вновь в тени, под надежной защитой, на этот раз – высокого должностного кресла. А отчитывается только перед Баррасом. Странные это отчеты. Вся информация в них очень дозированная; особенно та, что представляет особую важность, – она как бы размыта, а порой и нарочито завуалирована. Когда-нибудь пригодится каждая мелочь, бумажка, доносик, жалоба, отчетик… Но самое ценное – в голове Жозефа Фуше. Удобное кресло, не правда ли?

«У Фуше благодеяние было всегда не что иное, как средство вредить своему благодетелю», – заметит однажды секретарь Бонапарта Луи-Антуан Бурьенн. Запомним это.

Гильотина в прошлом. К концу неугомонного века казни во Франции проводятся редко. К чему эшафот, если есть орудие пострашнее гильотины? Имя ему – Страх. Всепоглощающий, пронизывающий, неотступный. До мозга костей. Он пугает обывателя своей невидимостью и… постоянным присутствием.

Finita la commedia. С Революцией покончено. Настало время платить по счетам…

Глава вторая