Борис и Глеб — страница 7 из 59

{44}.

Это объяснение небесспорно: в частности, неясно, существовал ли в тогдашнем обычае принцип наследования княжеской власти по старшинству. Но, так или иначе, кровавая цепь княжеских преступлений не оборвалась: в семье Владимира подрастал новый крамольник — мститель за своего отца. Остановить это преемство братоубийственного греха можно было только беззлобием, кротостью и непротивлением.

Впрочем, происхождение Святополка вызывает некоторые сомнения: «Да кто его отец?» Требуется более точное установление отцовства.


Глава вторая.ОТЕЦ И ДЕТИ

Все несчастные семьи несчастливы одинаково: их гнетут отчуждение, или жгучая, орошающая по ночам подушку обида, или ненависть, потаенная, горячо тлеющая под покровом холодной вежливости и показного добродушия. Жена, гнетомая неизбывной болью из-за равнодушия, пренебрежения или — хуже того — грубых поспешных ласк нелюбимого супруга. Дети, видящие в отце причину своих горестей — счастливца, согбенного, как Кощей, над сокровищами власти и, как Кощей, кажущегося бессмертным. Но нет жребия хуже, нежели судьба ребенка приемного, усыновленного из милости. С младенческих лет, еще нетвердо стоящий на подгибающихся ножках, он раздавлен неподъемным долгом благодарности. Сызмальства он ловит косые взгляды отчима, видит, как улыбка топорщит его широко расставленные тараканьи усы при взгляде на родных чад и как пасмурнеет его лицо, когда он посмотрит на постылого пащенка. И никто не выразит, что же должен чувствовать нелюбимый ребенок, знающий: отчим, треплющий его по щеке шершавой рукой, привыкшей к рукояти меча, — убийца отца, обнимающий мать, которую некогда силой взял на ложе. Отца, которого он, сын, в злой час рожденный на свет, никогда и не видел: в тот роковой черный день, когда отчим взмахнул рукой и его воины вонзили отцу мечи под пазуху, мать еще носила его под сердцем!.. А мать, с ее потухшими, словно присыпанными пеплом глазами, со взглядом испуганной лани, попавшей в тенета, — изможденная, иссушенная горем, с искривленным, словно от смертной муки, ртом, — скорбная тень в мире живых.

…Он рано научился лицемерить, но иной раз не мог сдержать этого ненавидящего взгляда исподлобья. Ненависть этого маленького волчонка была столь жгучей, что Владимир порой отдергивал руку, когда касался его волос, чтобы погладить пасынка по голове.

Как может жить такой человек? О если ли бы его взгляд мог убивать, или испепелять, или превращать в камень!.. Мать молилась перед иконой своему далекому греческому Богу, ставила сына рядом на колени, горячими губами касаясь его уха, шептала молитвы — о прощении своего тяжкого греха, о нарушенном монашеском обете безбрачия и целомудрия. О прощении своей отверженной кровиночки — сына, рожденного от двух отцов-язычников. О даровании сыну мирного и беззлобного сердца. О том, чтобы не был взыскан на сыне ее грех.

Но молитвы были тщетны, а чужое, низкое и блеклое небо — пустым.

Святополк знал одно чувство, одну, но пламенную страсть: месть. Надо быть сильным, только сила и непреклонность ценятся и побеждают в этом жестоком мире.

Пока же он мог сполна ощутить лишь власть над сверстниками — холопскими детьми, которых — в игре, а иной раз просто проходя мимо — изо всех сил, наотмашь бил плеткой. Да над бессловесной тварью: забавно, радостно было следить, как корчится и кричит в муках котенок, брошенный с высокого терема, радостно было рубить лапу щенку, только что тепло и доверчиво тыкавшемуся тебе в ладони, или оторвать голову белой горлинке, вчера подаренной отчимом, и жадными, широко распахнутыми глазами смотреть, как она бьется на земле, трепыхается, взмахивает крыльями. Как странно — уже убитая, а еще живая. Более всего он хотел, он мучительно и трепетно жаждал уловить этот миг перехода от жизни к смерти.

Он рос замкнутым и нелюдимым. Его не любили и боялись. Испуганно сторонились дворовые дети. Отчимовы отродья, которых он должен был величать братиками и сестрицами, не пускали в свои игры и тайны, ощущая его чужеродность. Он был другой — как болотная нежить, как вышедший из могилы заложный покойник.

Однажды, еще полуребенком-полуотроком, он пробрался в отчимовскую (когда-то отцовскую!) опочивальню, вынул из ножен тяжелый меч и занес его над шеей князя. Но судьба тогда отвернулась от него: вдруг проснулась мать, спавшая рядом, и закричала — истошно, словно он хотел убить не ее ворога, а ее саму.

С тех пор мать умерла для него. Его били — пороли долго, с остервенением. Он молчал, закусив до крови тонкую синеватую губу. Он был отправлен в незнаемую Степь, в заложники к зверовидным печенегам, пахнувшим кумысом и лошадиным потом — к свирепым сыроядцам, поедающим мясо, не сваренное и не поджаренное, а разогретое на скаку под задом всадника.

Он выжил, вырос, смог побороть приступы ненависти: стал почтителен и покорен. Стал дружелюбен с братьями — даже с Владимировым любимцем святошей Борисом, которому братоубийца прочил власть в Киеве — вопреки его, Святополка, сына законного князя Ярополка, старшинству! Да, семья отчима-изверга плодилась богато. Но ничего: придет время — он выкосит эту сорную траву/.. Не передавивши пчел — меду не есть.

Он вглядывался нетерпеливо в лицо отчима, радостно обнаруживая всё новые морщины на темнеющем пергаменте кожи, всё новые и новые седые волосы — в бороде, усах, на голове. Радовался и боялся: а что если дряхлая старческая смерть, все увереннее и увереннее обживающая ветшающий дом Владимирова тела, а не его меч, нанесет свой последний удар?

Он поспешил: заручившись поддержкой тестя — ляшского князя Болеслава, — стал плести заговор, как паук, собирая в своих хватких пальцах нити. Теперь он сидел, закопанный в земле, в темнице-порубе, вдыхая вонь собственных испражнений, прикованный, как пес, цепью, дрожа от сырости и холода под старой рогожей. Холод заползал за ворот давно не мытой рубахи, кусал тело, вонзался в сердце острым ножом. День за днем он проводил скорчившись в дальнем углу поруба, накрывшись с головой и слушая шорох мышей в сене или заунывный стрекот сверчка. Узник не хотел, чтобы стражники или любопытные дети, приникавшие к оконцу, смотрели на него.

Темничный сиделец оживал ночами. Тогда он подползал к оконцу, насколько давала цепь, и смотрел вверх, на большую, мертвенно-бледную и бесшумную луну. Он чувствовал какой-то прилив силы, но сила эта была странная, как бы чужая.

Он не жалел о своей жене — прекрасной полячке, умирающей — он это знал — на гнилой соломе в соседней темнице. Он не жалел о своем теле — изъеденном блохами, с загноившимися ранами под кольцами кандалов.

Он не знал, сможет ли выйти отсюда: чудом было, что старый глупец Владимир сохранил ему жизнь. Если он умрет в темнице — значит, нет правды на земле. И справедливого Бога, наверное, тоже нет. Но где-то в мрачных безднах, в бессолнечных пропастях под землею есть диавол. Святополк был готов продать ему душу ради одного — мести. Стоя на коленях и упершись лбом в бревенчатую стену, он начал беззвучно шептать страшную, никогда прежде им не слышанную молитву.

* * *

«Повесть временных лет» и жития Бориса и Глеба объясняют преступление, совершенное Святополком после смерти Владимира в 1015 году, — убийство князей Бориса и Глеба — властолюбием «нового Каина» и кознями дьявола, нашедшего себе в Святополке отзывчивого и податливого подручника.

«Чтение о Борисе и Глебе» приписывает братоубийце особенную ненависть по отношению к Борису, вызванную праведностью и благочестием брата. Ни один из памятников не связывает злодеяния Святополка с желанием отомстить за смерть родного отца отчиму Владимиру и его собственным детям. Хотя «Сказание об убиении Бориса и Глеба» добавляет один психологический оттенок: ощущение Святополком — как рожденным «от двух отцов» — своей ущербности, червоточины, точнее — обреченности на адские муки, на гибель души. Уже совершив убийство Бориса и готовясь убить Глеба, Святополк «так говорил в душе своей окаянной: “Что сделаю? Если остановлюсь на этом убийстве, то две участи ожидают меня: когда узнают о случившемся братья мои, то, подстерегши меня, воздадут мне горше содеянного мною. А если и не так, то изгонят меня и лишусь престола отца моего, и сожаление по утраченной земле моей изгложет меня, и поношения поносящих обрушатся на меня, и княжение мое захватит другой, и в жилищах моих не останется живой души. Ибо я погубил возлюбленного Господом и к болезни добавил новую язву, добавлю же к беззаконию беззаконие. Ведь и грех матери моей не простится и с праведниками я не буду вписан, но изымется имя мое из книг жизни”»{45}.

Конечно, этот внутренний монолог братоубийцы, принадлежащий перу древнерусского книжника, жившего в середине XI века или даже позднее, отнюдь не является «протоколом», фиксирующим реальные чувства и мысли Святополка. Впрочем, по мнению В.Н. Топорова, агиограф не просто сконструировал его, он смог передать подлинные переживания «второго Каина» — Святополк, насколько можно воссоздать его внутренний мир, действительно должен был рассуждать и чувствовать подобным образом. Но В.Н. Топоров в своей реконструкции пошел дальше древнерусского книжника, предположив, что Святополк — помимо острого ощущения неизбывности материнского греха (здесь, по В.Н. Топорову, нераскаянный грешник как раз попадает в ловушку самооправдания — Бог может простить грех его матери и не взыскать за этот грех на сыне, Святополк мог спастись от ада, но сам погубил собственную бессмертную душу) — был обременен и комплексом «ложности» своего происхождения, и комплексом вины за грех родного и названого отцов: «Благодатная парность Бориса и Глеба, достигнутая их подлинно христианской кончиной, противостоит греховной “двойственности” Святополка, их будущего убийцы, вызванной к существованию целой цепью предыдущих грехов. Действительно, грехам Святополка предшествует грех его настоящего отца Ярополка, который расстриг монахиню-гречанку “красоты деля (ради. —