Борис Парамонов на радио "Свобода" -2011 — страница 8 из 44


Сначала нужно ознакомиться с его фабулой. Некий немолодой уже человек пенсионер Энтони Уэбстер получает сообщение о наследстве. Ему оставила 500 фунтов мать девушки, с которой у него когда-то был недолгий и несчастливый роман. Причем мать он видел всего один раз. Более того, есть еще одна наследственная статья – дневник его покойного друга, покончившего самоубийством, Адриана, который, как считал Уэбстер, отбил у него Веронику Форд. Он выясняет, что дневник находится у Вероники, мать которой уже умерла, и она не соглашается ему этот дневник отдать. Как дневник Адриана оказался у матери Вероники? Каковы были дальнейшие их отношения? Поженились ли Адриан и Вероника? В чем причина самоубийства блестяще одаренного Адриана – звезды Оксфорда? Он находит Веронику, начинает с ней электронную переписку. Она с самого начала заявляет, что дневника  ему не отдаст, и вообще сожгла его. Только присылает фотокопию одной загадочной страницы с размышлениями Адриана о жизни и смерти, снабженными даже математическими формулами. А однажды она сама предлагает ему встречу и передает ему под видом дневника его собственное письмо, написанное им обоим, когда он узнал об их романе. Письмо ужасное – Энтони совсем забыл его содержание, и вот теперь видит, что он тогда спьяну написал. Вот кое-что из этого письма:

''Вы определенно стоите друг друга, и я желаю вам всех благ. Надеюсь, что вы настолько близки, что взаимные бедствия продлятся вечно. Надеюсь, что вы проклянете тот день, когда я вас познакомил. И еще надеюсь, что когда вы расстанетесь, что случится неизбежно – даю на это шесть месяцев, максимум год, – горечь от этой встречи будет ощущаться всю жизнь. Надеюсь также, что у вас будет ребенок, потому что верю в возмездие, приходящее со временем и длящееся от поколения к поколению. Но возмездие должно падать на тех, кто его заслуживает, то есть на таких, как вы. Так что это было бы несправедливо – обречь на злую судьбу невинный зародыш, обязанный своим существованием вашим чреслам, если вы позволите мне такую метафору. Так что не забывай, Вероника, натягивать презерватив на его тощий член''.

Тут прерывается событийная часть повествования, и начинаются долгие размышления Энтони о природе памяти, об интеллекте и морали, о смысле жизни, о молодости и старости. Размышления, конечно, интересные и тонкие, но сюжет начинает провисать. Если, конечно, не считать этот композиционный ход известным  приемом задержания или торможения. Энтони, естественно, приходит к выводу о своей вине перед Вероникой и Адрианом и как человек элементарно порядочный ищет эту вину искупить, причем так заводит себя, что начинает думать, будто таким искуплением может быть новая их любовная связь. Хочет как бы переиграть их жизнь. И тут снова начинается острая сюжетная часть. На соответствующие его ходы Вероника отвечает так, что он снова погружается в бездну отчаяния и непонимания. Она назначает ему свидания и на своем автомобиле везет в незнакомую ему часть Лондона, где они встречают странную процессию людей то ли ряженых, то ли душевно больных в сопровождении нормально одетого молодого человека. Вероника несколько раз объезжает квартал, чтобы снова и снова встретиться с этой процессией, потом останавливает машину, говорит ''выходи'' и, ничего другого не сказав, уезжает.


Энтони в полном тупике. Но он вспоминает, что в разговоре этих странных людей была фраза: нет, сегодня в магазин, а в бар по пятницам. В конце концов он выслеживает этих людей опять, когда в одну из пятниц они заходят в бар. Он убеждается, что это действительно душевно больные люди, и в одном из них обнаруживает живую копию покойного Адриана. Значит, это сын Вероники и Адриана, которому он когда-то послал заочное проклятие. И он понимает, что виноват перед ними еще больше, чем думал.


И вот следует последний сногсшибательный сюжетный ход. Опекуны этих странных людей заметили, что Энтони их как бы преследует, и вступают с ним в беседу. Он тому самому нормально одетому молодому человеку кратко рассказывает всю историю и говорит, что узнал в одном из них сына Вероники и Адриана. И тогда молодой человек говорит: это не сын ее, а брат. Выходит, у Адриана был роман не с Вероникой, а с ее матерью.


Это, конечно, тур де форс. Но в чем пойнт,  или, говоря на нынешнем русском, фишка? Да то же, что в ''Артуре и Джордже'': бездну бытия не понять и не осветить ни разумом, ни моралью. Жизнь проще и зловещей любых о ней представлений. Силы человека несоизмеримы с этой бездной.


Эффектная, конечно, вещь, но следует опять же сказать о композиционных ее недостатках. К финалу читатель, зная о странном завещании миссис Форд, уже забыл о ней самой. Та единственная сцена в начале романа, где она появляется, недостаточно акцентирована, читатель не держит ее в уме. Теперь, конечно, он понимает, что мать не любила дочь – видела в ней сексуальную соперницу и делала круги над ее молодыми людьми. Что она, а не Вероника есть монстр. Но, повторяю, всё это надо вспоминать в некоем усилии памяти, это не сразу же озаряет. Впрочем, может быть, тут нужно вспомнить другое: длинные размышления Энтони об особенностях памяти и увидеть в такой ослабленной композиции не минус автора, а опять же прием. Читатель должен оказаться в ситуации героя – вспоминать то, что забыл. Что-то вроде этого было в ''Попугае Флобера'', когда оказалось, что о  жизни Флобера рассказывает его герой – современный Шарль Бовари. Это, конечно, головной трюк, нарочитая выдумка, – но это и есть постмодернизм в действии: игра не с сюжетом повествования, а с самой его формой. Вторичность сюжета при первичности  самой установки на сочинение. Отбрасывание иллюзорности традиционного, так называемого реалистического искусства. Но знающий читатель вспомнит Стерна в трактовках Шкловского, и тогда окажется, что постмодернизм совсем не новинка, а нечто, так сказать, вечно живое.


Повторю уже сказанное: ''Попугай Флобера'' мне нравится больше, но в мастерстве и тонкости нельзя отказать и этой вещи Барнса. И никаких премий на него не жалко.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24400259.html


* * *



Ломоносов и Франклин: сравнительные жизнеописания


Александр Генис:  300-летие великого просветителя Ломоносова с должной пышностью отметили не только в России. Он ведь принадлежал к той космополитической эпохе, когда ученые всех стран говорили на одном языке и походили друг на друга, ибо принадлежали, так сказать, к одному психологическому типу. Именно это обстоятельство позволяет нам отметить годовщину Ломоносова, поместив его в американский контекст.


Чтобы провести этот эксперимент,  я пригласил  в нашу студию Бориса Парамонова.

Борис Парамонов: Должен сказать, Александр Александрович, что с Ломоносовым у меня связаны не совсем приятные воспоминания. Когда я работал на кафедре истории философии в ЛГУ, то был там, среди прочих, курс истории русской философии. Я его читал только вечерникам, на дневном отделении его вел наш завкафедрой. Мне же на дневном было поручено вести семинары.  И вот это было для меня мукой – очень уж программа семинаров мне не нравилась. Бердяева и Владимира Соловьева не преподавали, а нужно было говорить, допустим, о Чернышевском, при этом всячески его нахваливая. Интересно можно сказать о Бакунине или о Михайловском, не говоря уже о Толстом и Достоевском, которые были включены в курс русской философии, и правильно. Но о Чернышевском  или там Радищеве – увольте. Я, правда, однажды не выдержал и подробно рассказал вечерникам о трактовке Чернышевского в романе Набокова ''Дар''.  И был еще в программе семинаров Ломоносов, по поводу которого надо было говорить о естественнонаучном материализме. Это была для меня мука. При этом сам Ломоносов мне скорее нравится. Например, его стихи.  Да, еще требовалось говорить о его атеизме, и тут ничего другого не оставалось, как цитировать срамную ''Оду бороде'':

''Дорога предорогая,


Жаль, что ты не крещена


И что тела часть срамная


Тем тебе предпочтена''.

В общем,  и смех, и грех.

Александр Генис: Мне у Ломоносова как раз очень нравятся ''научные'' стихи.

Неправо о вещах те думают, Шувалов,


Которые Стекло чтут ниже Минералов,


Приманчивым лучем блистающих в глаза:


Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса.

Это - такой русский Лукреций: о природе вещей величественными стихами.


И еще  у Ломоносова мне близка теория трех штилей, которую мы употребили на практике, когда работали в ''Новом Американце''. Тогда даже в эмиграции царил официоз, пусть антисоветский, а в приватном общении – фамильярный стиль, то есть, с матом. Вот мы, вслед за Ломоносовым, и вводили третий, средний штиль: язык дружеского общения.

Борис Парамонов: А мне нравится как раз высокий штиль, например Ода на восшествие на престол Елизаветы  Петровны:

Царей и царств земных отрада,



Возлюбленная тишина,



Блаженство сел, градов ограда,



Коль ты полезна и красна!



Вокруг тебя цветы пестреют



И класы на полях желтеют;



Сокровищ полны корабли



Дерзают в море за тобою;



Ты сыплешь щедрою рукою



Свое богатство по земли.

Тут нужно именно ''сел'' говорить, а не ''сёл''. И ''класы'', то есть ''колосья'', очень мне нравятся, и ''земли'' вместо ''земле''. И ''коль'' вместо ''сколь''. Сама эта архаика в наши дни приобретает самостоятельное эстетическое измерение: стихи, как скажут наиболее тонкие знатоки, должны быть не очень понятны или, по крайней мере, не сразу понятны. Тем самым задерживается внимание читателя, и стихи приобретают потребную напряженность, ощутимость.

Александр Генис:  Однако, Борис Михайлович, я пригласил Вас поговорить  не просто о Ломоносове, а о Ломоносове в американском контексте.