Борис Щербина — страница 6 из 87

Короленко пишет Раковскому

В 1927 году Христиана Раковского, в прошлом члена Оргбюро ЦК ВКП(б), председателя Совнаркома Украины, полпреда Советского Союза в Великобритании (1923) и во Франции (1925–1927) XV съезд ВКП(б) исключил из партии. Его отправили в ссылку. Сначала в Астрахань, потом в Барнаул. В 1934 году вернули в Москву, дали должность в Наркомате здравоохранения России — начальник управления средних медицинских учебных заведений. Год спустя восстановили в партии. Повысили: теперь Раковский председатель исполкома Советского общества Красного Креста. До нового ареста — 27 января 1937 года… Мы видели снимки Христиана Георгиевича перед арестом и после. Их отыскал доктор исторических наук писатель Владимир Ефимович Мельниченко, автор документальной повести о Раковском. Будто два разных человека на тех снимках. Христиана Раковского приговорили к двадцати годам тюремного заключения и пяти годам поражения в правах с конфискацией имущества.

В 1938-м ему было 65 лет. К 90-летию, в 1958-м, мог стать свободным человеком.

Что на самом деле припомнили Христиану Георгиевичу, кроме высосанного из пальца «антисоветского правотроцкистского блока» и обвинений в шпионаже, вредительстве, терроризме, стремлении расчленить СССР? Может быть, добрые отношения с Короленко? По его заступничеству предсов-наркома Украины спас от казни многих безвинных людей. Они переписывались на рубеже 20-х годов. Письма Владимира Галактионовича увидели свет лишь в 1990 году.

Выбираем из тридцати четырех писем самое главное: «20/111-1919.

Дорогой Христиан Георгиевич,

Много у меня есть, о чем поговорить с Вами, но… я чрезвычайно затрудняюсь. Будь Вы по-прежнему только Раковский, мой добрый знакомый, затруднения не было бы. Будь Вы лицо официальное, в прежних условиях я обратился бы к Вам, как привык это всегда делать, с открытым письмом в печати. Но Вы и мой добрый знакомый, и официальное лицо. В печати я ничего сказать Вам не могу: независимой печати теперь нет. Когда-то в 70-х годах пронеслась тревожная весть: Александр II решил было уничтожить все газеты, кроме “Правительственного] В[естника]” и “Губернских ведомостей”. Его успели отклонить от этого. Даже тогдашним его министрам это показалось вредной утопией. Теперь эта утопия осуществлена: кроме официальных и официозных изданий, ничего другого почти нет. И я считаю, что для вас же самих, для данной власти, это чрезвычайно вредно: вы не слышите независимой критики и все происходящее для вас получает одностороннее освещение»…

«Карать можно лишь за поступки, но не за мысли. Раз допустить другое — Вы окажетесь в положении прежнего царского правительства: переполнятся тюрьмы до такой степени, что потом и сами не разберетесь… Если бы у нас была независимая печать, а не только “Правительственные] вестники” и “Московские ведомости”, то вы бы узнали, сколько по разным чрезвычайкам, особенно уездным, томится людей только за “звание” или за убеждения, сколько льется слез матерями, женами, детьми, сколько это вызывает недоумения, сочувствия к жертвам и даже негодования. В самой широкой простой среде. И опять не буржуазный предрассудок, — что из этих слез, вздохов, суждений, как из незаметных испарений, накапливаются грозовые тучи. Царское правительство этому не верило и свалилось. Правда, держалось долго. Но ведь корни его были глубоки: врастали столетиями… Теперь все совершается гораздо быстрее. Считаю важным и для вас, чтобы это прекратилось»…

«Мне когда-то… пришлось описывать два типа администраторов: одни дают свободу почти всему, что закономерно нарождается из жизни; другие считают, что без их вмешательства даже трава не вырастет, и приказывают ее подтягивать кверху мерами власти. Большевики задались огромными задачами (по-моему, вообще в данное время в целом невыполнимыми) и… слишком часто похожи на администраторов второго типа… Вред от этого огромный, и опять же не только для жизни, но и для вас»…

«Тюрьмы и чрезвычайки у нас перегружены. Когда-то один жандармский генерал, которому я наговорил разностей по поводу глупых обысков, в том числе и у меня, показал мне целый сундук, набитый доносами, и сказал: “Мы не можем не давать им хода… Мы сами во власти доносчиков”. Подлейшее из бытовых явлений — охочий донос — действует во все времена при бессудности и произволе. И те самые охочие люди, которые прежде доносили жандармам, часто теперь доносят вашим чрезвычайкам. Во всяком случае психология доноса всегда одна. И если теперь можно сказать, что есть часть и не прямых подлецов, сводящих личные счеты доносами, то ведь и прежде были искренние черносотенцы. Но нет ничего опаснее, как очутиться во власти доноса. А ваши администраторы уже в значительной степени попали под эту власть. И это опять опасно для вас самих.

Говорят, скоро откроет свои действия революционный] трибунал. Говорят, предстоят расстрелы. Берегитесь этого средства. Виселицы не помогли Романовым, несмотря на 300-летние корни. В политической борьбе казни вообще недопустимы, а их было уже слишком много. Жестокость заливала всю страну, и все “воюющие” на внутренних фронтах стороны в ней повинны. Вы, большевики, не менее других»…

«Если бы Вы захотели и смогли положить предел хотя бы этому разгулу политических казней — это было бы новое, истинно разумное и истинно полезное человеческое слово в страшной свалке, которою охвачена вся Россия и от которой она погибает. И это не повредило бы вашему делу, а, наоборот, направило бы его по более верной дороге…»

«2 июня 1919. Полтава.

Нельзя не приветствовать упразднения уездных чрезвычаек, если только… это не останется только на бумаге. После вмешательства здешнего губ[ернского] исполкома и Вашей телеграммы бессудные расстрелы, о которых я Вам писал, прекратились в Полтаве. Но уездные чрезвычайки продолжали расстрелы до последнего времени…»

«11 июня 1919. Полтава.

…Мне говорят, что и в других местах совершается еще больше жестокостей, и у вас в Киеве они происходят “в порядке красного террора”. Недостаточно назвать данное явление порядком, чтобы совлечь с него позорный характер свирепой и бессудной жестокости, и когда я читаю в ваших газетах известия о “палачах-белогвардейцах”, то мне невольно приходит в голову, — что их газеты в свою очередь пишут о том, что происходит у нас. И мне грустно думать, что со всем этим связывается Ваше имя…»

«20 июня 1919.

Я не большевик. Одно время я думал все-таки, что если большевизм сумеет удержаться в пределах спокойствия и самообладания, то весьма вероятно, что именно ему суждена победа в борьбе, и тогда ему же самому придется стать лицом к лицу с основными огромными ошибками и бороться на мирной уже почве с их последствиями. И это я замечал у многих.

Теперь под влиянием “красного террора”, заложничества, бессудных казней это настроение исчезает. Вера в силу вашей власти теряется потому, что вы (я говорю не лично) теряете голову, начинаете гоняться за призраками и, уничтожая отдельных лиц, создаете “бытовые явления”, которые сразу действуют на массы.

Да, я не большевик, но я и не петлюровец, и не деникинец, не верю в пользу внешнего вмешательства. Я не активный политик. Но я верю, убежден, знаю, что есть все-таки и моральная сила, которой стоит проснуться, и многое изменится. Поэтому я стараюсь пробудить человечность среди озверения, и я не только верю, но и знаю, что она не вредит, а помогает в самой борьбе. Мужество в открытом бою, человечность к побежденным! — вот истинная формула человеческой, а не звериной борьбы. Теперь мало кто понимает, как силен стал бы тот, кто сумел бы честно проявить это настроение… Но у вас, большевиков, его нет».

«11 июня 1920 г. Полтава.

…Привезли из Миргорода 36 человек, повинных в заговоре. В числе их есть три девушки, вернее, девочки (две 17 и одна 18 лет). Можно ли сомневаться, что эти гимназистки действовали без полного разумения? Сколько мне известно, они участвовали в той стадии заговора, которая, благодаря присутствию в наивной организации сыска, была раскрыта ранее даже приступа к осуществлению. Даже при царской власти не было казней за одни намерения. Я много писал против тогдашних смертных казней, и в свое время большевики цитировали эти мои статьи, направляя цитаты против Временного правительства. Я, наверное, не доживу до того, чтобы посмотреть на действия самих большевиков как на прошлое. Но неужели историку придется отметить со стороны русской республики XX века не только вспышку, но и закрепление казней за намерения? И мне так горько думать, что с этим может быть связано Ваше имя» (Вопросы истории. 1990. № 10).

«В 21 час 25 минут Военная Коллегия Верховного Суда Союза ССР удаляется в совещательную комнату для вынесения приговора, — передали с ночного процесса корреспонденты ТАСС. — В 4 часа утра 13 марта (1938 года. — В. А., В. Ч.) председательствующий — Председатель Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР Армвоенюрист В. В. Ульрих оглашает приговор…»

Бухарин, Рыков, Ягода приговорены к расстрелу. А Раковского отправят в Орловский централ. Когда началась Великая Отечественная война, узников не успевали эвакуировать. Или не хотели — с кем возиться?! Немцы уже под Орлом. 8 сентября 1941 года Военная коллегия Верховного суда заочно приговорила Христиана Раковского к смертной казни. Его расстреляли в Орловском централе.

В том же мире, оглушенном политикой, укрывались от назойливого взгляда простые человеческие чувства. Студенты крутили любовь. Убегали с лекций в кино. Отправлялись в походы — альпинисты ХИИЖТа поднялись на Эльбрус; лыжники победили в соревнованиях на первенство вузов Наркомата транспорта. В команде из девяти человек был и Щербина.

Кафедра физкультуры института считалась одной из лучших в Союзе. Заведующему кафедрой Г. К. Артамонову было присвоено звание заслуженного мастера спорта СССР.

5 октября 1939 года (Щербине — 20 лет) в многотиражке мелькает его фамилия. Некий Активист, так он подписался, рассказал о закрытом комсомольском собрании, на котором выступал второкурсник Борис Щербина. «После доклада т. Щерби