П. Г.]… На прощание Борис Слуцкий дал нам еще стихотворение [ «Когда русская проза пошла в лагеря». — П. Г.], предупредив: «Навряд ли сможете напечатать, но попробуйте».
Номер был декадный, «русский», и стихотворение проскочило…
Борис Слуцкий в благодарность за публикацию прислал нам книгу с автографом: «Республиканским редакторам от потрясенного их смелостью автора районного масштаба. Борис Слуцкий».[117]
…Согласно статистике, люди бородатые являют склонность к проповедничеству (исключая тех, кто носит не настоящую бороду, а бороденку). Но у Корнилова причинно-следственные отношения между бородой и проповедью остаются запутанными, тем более что он проявлял выраженную склонность к исповеди. Насмешник Борис Слуцкий имел на этот предмет, как всегда, четкую точку зрения: он говорил, что Корнилов носит бороду «дабы скрыть вялый подбородок постепеновца».[118]
…Было у меня стихотворение «Еврей — священник», которое в 60-е годы ходило по рукам… Его приписывали сначала Слуцкому, а через много лет Бродскому. Борис Слуцкий мне рассказывал, что его вызывали «органы», показывали это стихотворение, пытаясь узнать, чье это сочинение. Слуцкий сказал, что не знает, хотя знал прекрасно, потому что я ему первому дал прочесть, но меня он не продал…[119]
…И. Э. Бабель записывает в дневнике об исчезавших на его глазах еврейских местечках в черте оседлости: «Какая мощная и прелестная жизнь здесь была»… Р. И. Фраерман с глубокой горечью говорил о том, что в пределах этой самой «черты» в течение столетий сложились своеобразные национальное бытие и неповторимая культура, которые теперь, увы, безвозвратно потеряны.
Я рассказывал тогда же о сетованиях Фраермана близко знакомому мне поэту Борису Абрамовичу Слуцкому, и он не без гнева воскликнул: «Ну, Вадим, вам не удастся загнать нас обратно в гетто!» Подобное намерение, разумеется, даже и не могло прийти мне в голову — уже хотя бы в силу его утопичности. Тем не менее «реакция» Слуцкого была, несомненно, типичной для евреев, которые не могли иметь представления о реальной жизни в «черте оседлости», — несмотря на то, что жизнь эта нашла художественное и, более того, поэтическое воплощение, скажем, в прозе Шолом-Алейхема и живописи Шагала.[120]
В то время, когда в Союзе писателей шла суетливая возня вокруг золотых и серебряных медалей, по Москве чеканно военной походкой ходил прекрасный поэт Борис Слуцкий, напечатавший только одно стихотворение, да и то в сороковом году. И, как ни странно, он был спокойней и уверенней всех нервничающих кандидатов в лауреаты. Оснований для спокойствия у него как будто не имелось. Несмотря на свои 35 лет, он не был принят в Союз писателей. Он жил тем, что писал маленькие заметки для радио и питался дешевыми консервами и кофе. Квартиры у него не было. Он снимал крошечную комнатушку. Его стол был набит горькими, суровыми, иногда по-бодлеровски страшными стихами, перепечатанными на машинке, которые даже бессмысленно было предлагать в печать.
И тем не менее Слуцкий был спокоен. Он всегда был окружен молодыми поэтами и вселял в них уверенность в завтрашнем дне. Однажды, когда я плакался ему в жилетку, что мои лучшие стихи не печатают, Слуцкий молча открыл свой стол и показал мне груды лежащих там рукописей.
— Я воевал, — сказал он, — и весь прошит пулями. Наш день придет. Нужно только уметь ждать этого дня и кое-что иметь к этому дню в столе. Понял?!
Я понял.[121]
* * *
Однажды поэт Борис Слуцкий сказал мне, что все человечество он делит на три категории: на тех, кто прочел «Братьев Карамазовых», на тех, кто еще не прочел, и на тех, кто никогда не прочтет.[122]
* * *
Неожиданным для многих и для меня было то, что на собрании против Пастернака выступили два крупных поэта — Мартынов и Слуцкий.
После этого — единственного в своей безукоризненно честной жизни предательского поступка — Слуцкий впал в депрессию и вскоре ушел в полное одиночество, а затем в смерть. И у Мартынова и у него была ложная идея спасения прогрессивной интеллигенции в период «оттепели», отделив левую интеллигенцию от Пастернака. Но само «дело Пастернака» было страшным ударом по «оттепели».[123]
* * *
Критики когда-то писали, что интерес к нашей поэзии — это мода и она скоро пройдет. Но прав был Слуцкий, сказав, что если мода не проходит в течение стольких лет, то это может быть не мода, а любовь.[124]
…Твардовский не раз приглашал в журнал Бориса Слуцкого, но умный Слуцкий вежливо отказывался, понимая, что добром это не кончится…[125]
…Мы ценили талант сверстников: Горбовского, Еремина, Уфлянда, а в Москве — Красовицкого, Хромова, Черткова. Уважали Слуцкого за серьезность, с которой он складывал бесхозные слова в строчки, считая, что армейско-протокольный способ их соединять ведет к правде.
…Я был захвачен врасплох и обескуражен скандалом, который не ожидая того спровоцировал. Дело было в квартире Алигер, где Ахматова короткое время обреталась. Я навестил ее и был приглашен хозяйкой к обеду. К столу вышли еще две дочери Алигер и украинский поэт, имени которого я не запомнил. В этот день на сценарные курсы приходил Слуцкий, рассказывал слушателям, в их числе и мне, о социальной роли современной поэзии. Сделал упор на том, как вырос спрос на стихотворные сборники: «Пятидесятитысячные тиражи не удовлетворяют его, а всего полвека назад „Вечер“ Ахматовой вышел тиражом триста экземпляров: она мне рассказывала, что перевезла его на извозчике одним разом». В середине обеда я, как мне показалось, к месту пересказал его слова. «Я?! — воскликнула Ахматова. — Я перевозила книжки? Или он думает, у меня не было друзей-мужчин сделать это? И он во всеуслышание говорит, будто я ему сказала?» «Анна Андреевна! — накладываясь на ее монолог, высоким голосом закричала Алигер. — Он хочет вас поссорить с нашим поколением!» Он был я, но эта мысль показалась мне такой нелепой, что я подумал, что тут грамматическая путаница. Я не собирался ссорить Ахматову со Слуцким, но меньше всего мне приходило в голову, что Слуцкий и Алигер одного поколения и вообще одного чего-то.[126]
…Мне рассказывал Искандер, как он когда-то долго шел со Слуцким по Ленинградскому проспекту (было по дороге) и с колоссальным интересом и пиитетом слушал его.
В какой-то момент он неожиданно спросил у Фазиля:
— Вы член партии?
Тот, разумеется, ответил отрицательно.
Боря промолвил сухо и твердо:
— Тогда не смогу с вами об этом говорить.
Именно его дисциплинированность сыграла с ним в жизни злую шутку.[127]
* * *
…Однажды летним утром 1974 года у меня дома раздался телефонный звонок:
— Константин Яковлевич? С вами говорит старший лейтенант КГБ К. (он, разумеется, назвал свою фамилию полностью).
И после короткой паузы, во время которой я должен был осознать значительность происходящего, объяснил, что он курирует Московский союз писателей и хотел бы со мной встретиться. Но вот где и когда?
Я, понятно, не стал откладывать и назвал ЦДЛ, поскольку сегодня собираюсь часа в два быть по делам в Союзе.
Он ответил, что нет, там неудобно, и предложил увидеться в 13 часов поблизости — в скверике на площади Восстания. Тем более, что погода хорошая. Так вот, если встать лицом к высотке, то на ближайшей к зданию скамье, в крайнем правом ряду. Я вас узнаю, заверил он, а вы — меня: я высокий такой, баскетбольный парень.
В назначенное время, выйдя из троллейбуса, я пересек Садовое кольцо и пошел по правой аллейке. Действительно, с последней скамейки поднялся навстречу высокий, стройный, довольно молодой человек и пожал мне руку. Я попросил предъявить документы, он раскрыл в ладони удостоверение и подержал там несколько секунд. Мы сели.
Ясное дело, я с самого начала понятия не имел, о чем или о ком он хочет со мной говорить, и не пытался угадать — бесполезно. Но напряжение ожидания присутствовало.
Вдруг он спросил:
— Константин Яковлевич, скажите, где вы были летом сорок четвертого года?
— Что?! — едва ли не вскричал я. — Где я был? Я в составе 4-й гвардейской воздушно-десантной бригады находился в Белоруссии. В частности в городе Старые Дороги. И, к счастью, тому есть немало свидетелей…
— Да вы не волнуйтесь! — перебил он меня.
— Я как раз поэтому и не волнуюсь.
Тут он, оправдываясь, начал объяснять, что вопрос к делу отношения не имеет, что это личный вопрос. А именно: его дядя, читая прозу Ваншенкина, решил по каким-то подробностям, что они с Ваншенкиным однополчане, и попросил уточнения…
— Не знаю никакого дяди, — ответил я.
Тогда К., помедлив, перешел к тому, ради чего он меня, собственно, по его выражению, и побеспокоил. Что я могу сказать о Борисе Слуцком?
— О Слуцком? Странный вопрос. В каком смысле — что? Слуцкий — замечательный поэт, один из лучших. И он настоящий коммунист, идейный, принципиальный. Очень честный, болеет за все, что происходит, воспринимает как личное…
Он перебил меня:
— Вы серьезно?
Я удивился:
— Конечно. Прошел войну, несколько наград, вы сами знаете. А как он радуется удачам товарищей, поддерживает молодых! Да если бы все были, как Слуцкий… А почему вы меня спрашиваете?