Борис Слуцкий: воспоминания современников — страница 37 из 110

Этим, однако, дело не кончилось, игра потом продолжалась: обсуждали, кому из писателей какое звание присвоить, какой должна быть форма, надо ли вводить строевую подготовку. Не так часто острословам перепадала такая замечательная возможность оттачивать языки. Когда в редакции появлялся Борис, к нему как к автору «проекта» обращались с самыми заковыристыми вопросами: например, станут ли писателей увольнять в отставку — только по возрасту и состоянию здоровья или и за какие-то провинности; что будет считаться самовольной отлучкой: кто кого должен приветствовать первым, если встречаются майор прозы и майор критики? Когда мне сейчас попадаются на глаза какие-то статьи, авторы которых прибавляют к своему имени — секретарь правления Союза писателей СССР или РСФСР лауреат Государственной премии или премии Ленинского комсомола, Герой Социалистического Труда, сразу же вспоминаю давний «проект» Бориса.

Не знаю, запомнил ли бы я все это, — каких только розыгрышей и дурачеств не придумывали тогда в редакции, — если бы не появившийся вскоре в газете Кочетов, который стал железной рукой вводить свою иерархию литературных ценностей. Многое здесь смахивало на гротескную идею Слуцкого. Одни писатели — «свои» — прочно ограждались от малейшей критики, им на льготных условиях отводились в литературе самые первые места. «Чужим» спуску не давали, их книги, статьи сплошь да рядом разносились в пух и прах. Очень скоро стали возникать серьезные конфликты с писательским общественным мнением, некоторые из них приобрели скандальный характер.

Один из них был связан со Слуцким. Вот как это произошло. На первых порах в редакции не до конца поняли, какую иерархию литературных ценностей намерен установить главный редактор, — это казалось невозможным, немыслимым. Как-то в его отсутствие — то ли он был в отпуске, то ли в зарубежной поездке — обратились с просьбой к Эренбургу, не напишет ли он что-нибудь для газеты. Догадывались, что главный не испытывает к Эренбургу симпатий, но никому и в голову не могло прийти, что Эренбург попал в разряд тех авторов, которых печатать не следует. Эренбург предложил статью о поэзии Слуцкого. Кое-что в этой статье смущало заместителя главного, Косолапова, — прежде всего, очень уж высокая оценка стихов Слуцкого. «Мне кажется, что теперь мы присутствуем при новом подъеме поэзии, — писал Эренбург. — Об этом говорят и произведения хорошо всем известных поэтов — Твардовского, Заболоцкого, Смелякова, и выход в свет книги Мартынова, и плеяда молодых, среди которых видное место занимает Борис Слуцкий». Стоило ли подъем поэзии связывать с именем поэта, у которого и книжки еще нет, ставить его рядом с Твардовским и Смеляковым? А тем более с классиками — в статье было такое место: «Конечно, стих Слуцкого помечен нашим временем — после Блока, после Маяковского, — но если бы меня спросили, чью музу вспоминаешь, читая стихи Слуцкого, я бы, не колеблясь, ответил — музу Некрасова. Я не хочу, конечно, сравнивать молодого поэта с одним из самых замечательных поэтов России. Да и внешне нет никакого сходства. Но после стихов Блока я, кажется, редко встречал столь отчетливое продолжение гражданской поэзии Некрасова». А в ту пору связь с гражданской поэзией Некрасова не только безвестного Слуцкого, но и Блока вызывала большие сомнения. И лучше бы Эренбург не поднимал таких вопросов: «Почему не издают книгу Бориса Слуцкого? Почему с такой осмотрительностью его печатают журналы?» — было не принято этого касаться в печати. Все это беспокоило Косолапова.

Но Эренбург не больно давал себя править и сокращать — подобные посягательства встречал в штыки, максимум, чего можно от него добиться, — вставит что-нибудь вроде «мне кажется», «я думаю», «по моему мнению» и наговорит при этом кучу неприятного. В отличие от Кочетова, для его заместителя Эренбург оставался Эренбургом, самым блистательным нашим публицистом, писателем с мировым именем, а то, что он пишет, — украшением газетных страниц. Статью напечатали. Возвратившийся из поездки главный был вне себя от ярости. Если Косолапов видел в статье Эренбурга некоторое отступление от принятой литературной субординации, позволительное крупному писателю, то Кочетов воспринял ее как дерзкий, возмутительный, недопустимый вызов тому порядку, который он изо всех сил старался утвердить в литературе. Скорее всего, стихов Слуцкого он не читал (кроме тех, что цитировал Эренбург), да его и не интересовало, хороши они или плохи. На планерке без каких-либо дипломатических околичностей он заявил: «Надо выдать Илье сполна». Потребовал, чтобы отдел литературы немедленно организовал статью с зубодробительной критикой Эренбурга и стихов Слуцкого. Все это «навалилось» на временного сотрудника, поэта Григория Левина, заменявшего находившегося в отпуске Огнева. Левин же очень уважал Эренбурга, любил стихи Слуцкого и не проявлял никакого рвения, чтобы выполнить кочетовское указание. Да и не так просто было найти человека с именем, который ввязался бы в эту историю, даже среди тех, кому стихи Слуцкого не нравились. Очень высок был авторитет Эренбурга — в том числе как знатока и ценителя поэзии (кстати, он с особым вниманием относился к поэтам военного поколения, некоторые из них — Семен Гудзенко, Сергей Наровчатов, Михаил Львов, Евгений Винокуров — входили в литературу с его добрым напутствием).

Наконец, такая статья появилась в редакции. Вернее, это была не статья, а читательское письмо. Откуда оно взялось, я не знаю. Называлось оно «На пользу или во вред?», но вопрос этот, если знать «знаковую» систему газетного языка тех лет, был чисто риторическим. Да и подзаголовок «По поводу статьи И. Эренбурга» не оставлял никаких сомнений в ответе на вынесенный в название вопрос: конечно, «во вред». Подписано письмо было Н. Вербицким, преподавателем физики 715-й московской средней школы. «Подписано» — я сказал неслучайно, не нашел я в библиографии следов того, что этот человек до или после выступления в «Литературке» проявлял какой-либо интерес к литературе. Скорее всего это был «ретранслятор» — такой же, как и автор письма Александру Твардовскому, опубликованного в свое время в «Социалистической индустрии». Такого рода письма выдавались за «глас народа», возводились в ранг «руководящих указаний».

Две цитаты из письма «На пользу или во вред?», показывающие, как его автор учил уму-разуму Эренбурга. Он сурово язвил писателя за — подумать только! — посягательство на свободу мнений (не напоминает ли это филиппики некоторых нынешних пылких защитников культуры дискуссий?): «Если бы вы в своей статье высказывали просто свое мнение, это было бы вполне правильно. У каждого может быть свое мнение по любому вопросу, а другие, в меру своего разумения, могут соглашаться или не соглашаться с ним. Но мнение, высказанное вами в статье, носит декларативный характер». Н. Вербицкий затем выводил Эренбурга на чистую воду, указывая на политическую неблагонадежность его симпатий в поэзии; «Я отнюдь не собираюсь утверждать, что названные вами в статье Ахматова Цветаева, Пастернак в какой-то степени не влияли на развитие советской поэзии в послереволюционные годы. Выяснить, было ли это влияние положительным или отрицательным, — дело историков литературы». Этот защитник свободы мнений по любому вопросу, разумеется, твердо знал, что должны сказать об этом историки литературы.

Если Н. Вербицкий не очень-то сдерживался, разговаривая с Эренбургом, то уж когда дело касалось стихов Слуцкого, он и вовсе не церемонился: «мало похоже на поэзию», «вызывает большое недоумение тот язык, которым довольно часто пользуется Б. Слуцкий», «читаешь и невольно думаешь, что перед тобой очень плохой перевод с иностранного языка», «убого выглядит и умственный и душевный мир автора, прошедшего Великую Отечественную войну и в результате научившегося только войне», и так далее и тому подобное…

Надо сказать, что Борис с полным спокойствием отнесся к этому малоприятному происшествию. И оказался прав. Как ни странно, оно даже сослужило его стихам добрую службу — сразу же пробудило к ним интерес у читателей. У нас, однако, были опасения, не помешает ли этот скандал выходу книги Слуцкого — в «Советском писателе» был запланирован в следующем году его первый сборник. Все обошлось: сборник вышел. Но тоненький — его читали в издательстве через микроскоп, одни стихи вынули, другие «подстригли». В широко известном «Сне» была другая концовка, более глубокая по мысли:

Потому что так пелось с детства..

Потому что некуда деться.

И по многим еще «потому»,

Я когда-нибудь их пойму.

Более сильным было начало стихотворения «Броненосец „Потемкин“», его привел Эренбург в своей статье (в сборнике «Память» это стихотворение и в исправленном виде не устояло):

Шел фильм, и билетерши плакали

Семь раз подряд над ним одним,

И парни девушек не лапали,

Поскольку стыдно было им.

В подаренную мне книгу Борис вписал выброшенную концовку стихотворения «Зоопарк ночью»:

И старинное слово:

«Свобода!»

И древнее:

«Воля»

Мне припомнились снова

И снова задели до боли.

О редакторском и цензорском карандаше, оскопляющем и губящем произведения, об этой тяжкой и широко распространенной в пережитые нами мрачные десятилетия драме художника Слуцкий написал горькие, пронзительные стихи:

Лакирую действительность —

Исправляю стихи.

Перечесть — удивительно —

И смирны и тихи.

И не только покорны

Всем законам страны —

Соответствуют норме!

Расписанью верны!

Чтобы с черного хода

Их пустили в печать,

Мне за правдой охоту

Поручили начать.

Чтоб дорога прямая

Привела их к рублю,

Я им руки ломаю,

Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,

Лакирую и лгу…

Все же кое-что скрою,